портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Покаяние

Бунин Николай Григорьевич

Посвящается любимому и глубокоуважаемому собрату по страсти — Леониду Ивановичу Писареву и его достойнейшей супруге Марии Карловне.

«Слаб есть всякий человек и силен враг рода человеческого».Из книги: Благочестивые размышления странника.

Кому из вас, дорогие сотоварищи по страсти, не знакомо прелестное собрание стихотворений нашего народного поэта Н. А. Некрасова, кто не зачитывался подчас до самозабвения его вдохновенными виршами и кто при этом не получал высокоэстетического наслаждения, навеваемого талантом этого человека? Немало пользовался таким общим удовольствием и ваш покорнейший слуга, пользовался, разу-меется, в давно прошедшие времена и восторгался без конца. Из всех его многочисленных произведений мне теперь, под старость лет, почему-то чаще других навертываются на память небольшие его стихи с игривым описанием сокровенных дум некоей старухи «по ночам, когда ей не спится».

За неимением никаких других забот, изжившейся старухе безотвязно представляется её долгая жизнь с греховными делами и делишками такой жизни, содеянными, конечно, еще во времена её молодости. У старухи постоянно ноют её дряхлые изможденные кости, болит истасканное тело, не находя себе покоя ни в каком положении, и еще более всех физических страданий томится в ней душа, удрученная воспоминаниями о былом... И ворочается, кряхтя да охая, недужная старуха с одного бока на другой целую долгую ночь, а жуткая перспектива ожидаемой расплаты за земную жизнь щемит, мучительно щемит её старческое сердце — не спит:

Мечется по печи, охает, мается,Ждет — не поют петухи,|Вся-то ей долгая жизнь представляется,Всё-то грехи да грехи!..

А что, господа, — обращаюсь исключительно к моим сверстникам по летам, — не находите вы, содруги-братья, некоторого сходства между собою (разумеется, в сфере нашей излюбленной деятельности) и этою старухой?..

Про себя, по крайней мере, должен сказать откровенно: поразительно похож во многом.

Точно так же и совершенно от таких же причин мне зачастую не спится напролет по целым ночам, и в такие бессонные ночи «воспоминания предо мной свой длинный свиток развивают»... Встают знакомые лица седой доброй старины, мелькают незабвенные образы дорогих товарищей по охоте, мерещатся различные сцены; в воображении рисуются дивные места с баснословным обилием дичи, места, каких нашему молодому поколению, увы, уж не придется видеть никогда; помнится и крупный зверь, при разделке с которым все, бывало, шансы на его добычу полагались единственно на собственное счастье да на уверенность в удачу... Вспоминаются блистательные выстрелы, постыдные пуделя, изумительная работа четвероногого сподвижника в охоте, или наоборот — его тупость и возмутительное непослушание хозяину, доводящее нашего брата подчас, что называется, «до белого каления». Порой услужливая память воскрешает пред моим внутренним оком целые эпизоды со всеми подробностями, до сей поры непомеркаемых и бесценно дорогих сердцу истого охотника деталей.

Вот и сейчас один из таковых вертится в моей седой голове со всей яркостью своего колорита, как в момент самого происхождения, так и с его многочисленными последствиями — только с годами потонувшими в тумане отдаленного прошлого, и, вызывая невольную улыбку в памяти к былому, упорно напрашивается под перо.

Попробую всенародно покаяться.

Ну кто бы, например, из нынешних русских спортсменов (столь во многом, к слову сказать, неудачно имитирующих прирожденных лордов туманного Альбиона) — не говорю решился бы сам проделать нечто подобное, но хотя бы допустил мысль о том, чтобы дворянин Российской Империи — быть может микроскопический обломок какого-нибудь древного Гоги-Магоги, происходящего по прямому поколению от бритой головы одного из ханов Татарской Орды, — и вдруг, этот потомок постыдно торговал бы предметом своего «лова» — говоря попросту, продал бы за деньги дичь собственной охоты? Разумеется, ни один не посягнет на это, да едва ли и поверит такой небылице.

А тем не менее грех столь позорного свойства лежит и до днесь на моей, и без того немало в жизни накуролесившей душе. Положим, за истечением земской давности (да не одной, а многих) таковое мое деяние никакому суду да, пожалуй, и осуждению подлежать не может; но покаяться в содеянном меня вызывает совесть, а более того — упование на всесветное — авось: не полегчает ли?..

Итак, приступаю.

В конце пятидесятых годов (понимай, ХIХ-го столетия), на самом закате дней существования крепостного права, я был совсем еще, как говорится, зеленым юношей, обладавшим (как казалось мне тогда) прочностью здоровья и, буквально, беспредельной нестомчивостью ног. Охотником (говоря без излишней скромности, но с полным отсутствием всякого самохвальства) я уже и тогда, в мои юные годы, считался, по аттестации дельных стариков, и признавался всеми за настоящего: ездоком с борзыми — зорким и смышленым, а стрелком — чуть ли не волшебным.

Как стал я себя помнить, у нас, при большой псовой охоте, никогда не переводились и легавые собаки — всегда чутьистые, умные, элегантные по статям и красивые по окрасу; то были последние остатки когда-то знаменитой маркловской породы. Со мною ходил осенистый серокрапчатый кобель, с большими кофейными пятнами и светло-желтыми подпалинами на морде и ногах, по кличке Медор, которому главным образом я обязан умением как следует стрелять, а в силу этого — никогда не изменявшим мне самообладанием на всяких охотах. Мир и добрая память давно истлевшему праху моего первого и последнего наставника из бессловесных!

В ту пору, по обстоятельствам, вероятно, не зависящим от воли юнца, мне пришлось перебраться на жительство из нашего родового имения в один из крупных губернских городов южной полосы России, где на первых порах моего поселения никто из местных жителей меня не знал, да, помнится, и я сам знать никого не хотел, будучи поглощен единственной заботой об охоте и, отдаваясь удовлетворению этой страсти душой и телом, проводил все свое время в лесах и болотах... Случалось, с небольшим куском какой-нибудь снеди в ягдташе да с мизерной фляжкою легкого вина в запасе я проживал по несколько дней подряд в поле — т. е. на охоте, не нуждаясь ни в людском обществе, ни в каком комфорте, ни даже в кровле обыкновенного жилья. Словом, страсть к охоте наряду с безграничным обожанием самой природы во всех её проявлениях — была исключительной целью всей моей жизни и единственным стремлением всех моих помыслов и вожделений. Люди с их условиями общественного строя, неизбежными потребностями обыденной жизни, с их обязанностями светского общества, равно как и самое общество светское, в те времена для меня решительно как бы совсем не существовали. Свободен я был, в особенности, в летнее каникулярное время, как воздух, и пользовался своей свободой нисколько не менее всякой вольной птицы: куда бывало захотел, туда и полетел — лишь бы было «с чем» и было бы «по чем» охотиться. Цену дичи я придавал только в тот момент, когда она таилась под стойкою моей собаки, а затем мне было безразлично, какой бы участи ни подверглись настрелянные мною бекасы, дупеля и тому подобные объекты моих охот — т. е. кто ими пользовался, куда они поступали, я никогда не интересовался, предоставляя это в бесконтрольное распоряжение служивших у меня людей.

После сильных, продолжительных дождей, упорно ливших в то лето чуть ли не весь июль, наступил погожий август с его чудной погодой. Начавшийся по обыкновению со второй половины этого месяца валовой пролет болотной дичи с каждым днем увеличивался, птицы летело все больше и держалась она как-то из годов вон густо. Само собою разумеется, что я охотился изо дня в день — не переставая.

И вот, в один из таких, вероятно, особенно счастливых дней, я еще задолго до утренней зари вышел из дома и, прошагав снятыми и убранными полями верст десять, к восходу солнца добрался до известного мне большого потного луга с болотистою подпочвой и густой некосью, местами пестрившейся небольшими группами лозовых кустов да кое-где отдельно стоявшими деревьями молодых берез, вышиною в рост человека.

Рассвет только что начинался. В поле стало белеть, на востоке заалела утренняя зорька.

При моем приближении к месту охоты потянул предрассветный ветерок, слегка колыхнувший сплошную пелену густого тумана, что стояла белою стеною над росистой низиной; туман заколебался, вскоре поредел и стал подниматься вверх, обещая солнечный горячий день.

Я попал по времени года в самый развал валового пролета на роскошные кормовые местечки отлетающей на юг красной дичи. Старая опытная собака работала на «чистоту», стрелялось безукоризненно. Результатом таких данных оказалось, что часам к десяти утра у меня до краев уже наполнилась глубокая сетка, туго набитая жирными тяжелыми дупелями, да штук семь хорошо взматеревших куропаток, подвернувшихся мне под руку в самом краю ярового жнивья, картинно разнообразили вид разбухшей торбы и приятно услаждали мой охотничий взор.

В природе стояла тишина... Ни малейшее дуновение ветерка не нарушало спокойной дремоты прозрачного воздуха, а поднявшееся на полдень солнце пекло и жарило всей силой своих прощальных, ввиду близкой осени, лучей. Моя добрая, но старая и затасканная постоянною работой собака все чаще и чаще начала обнаруживать совсем не свойственное ей желание почистить — по выражению охотников — мне шпоры. Это обстоятельство с одной стороны и нежелание протушить на солнце целый ворох настрелянной дичи с другой, заставили меня прекратить, хоть на время, стрельбу, отдохнуть на месте самому и, дав отлежаться собаке, переждать самую жару.

Я облюбовал местечко посуше под густым кустом лозы и двух-трех стоящих рядом развесистых березок, уложил в тени собаку и, вспомнив, что со вчерашнего вечера у меня абсолютно росинки не было во рту, развернул бумагу с какими-то бутербродами и принялся их уничтожать с жадностью проголодавшегося волка или что одно и то же — с аппетитом юноши восемнадцатилетнего возраста. Попробовал, было, предложить братское разделение такой убогой трапезы с моим стариком Медором, но тот, лежа в изнеможении, только посмотрел усталыми, начинающими от старости уже синеть, глазами на вкусный кусок да стукнул раз-другой в знак благодарности хвостом по увядающим былинкам бурьяна и, не подымая головы, снова зажмурился от одолевшей его истомы, — было видно, что собаке не до еды. Зато сам я усердно продолжал работать своими здоровыми молодыми челюстями за нас с нею обоих и в то же время частенько поглядывал то по сторонам, то вдаль видимого пространства чудной широкой луговины. Надежная двустволка работы старого мастера Лебеды стояла тут же, у меня под рукой с зарядами бекасинника в обоих стволах.

В один из таковых обзоров я издали заметил летящих рядом, внизу горизонта над самою землею пару больших птиц, в которых сразу признал дроф, направлявшихся, по-видимому, к тому месту, где я сидел; охотничья же сметка не замедлила мне подсказать о том, что эти дрофы так тяжело, лениво махают — никуда больше, как на водопой к полевому ручью, протекавшему как раз за моей спиною в полуверсте расстояния от луга, и значит им меня не миновать... Бесшумно схватиться за ружье, сократиться, притаиться, не спуская с дроф взгляда, и окаменеть под навесом благодетельных ветвей, было для меня делом одной-двух секунд.

Не подозревавшая засады пара продолжала надвигаться ближе и ближе... Когда стал видимым не только весь узор красивого оперенья птиц, но их глаза, раскрытые от жары клювы и даже (как мне показалось) я ощущал движение воздуха от широкого размаха больших сильных крыльев, — я мгновенно приподнялся и на дистанции 10—12­ти шагов сделал красивейший в моей жизни дуплет по обеим. Первая, умерев в воздухе, комом свернулась на месте, где застал ее заряд, а вторая — с перебитой шеей, кувыркаясь и шумя как мельница крыльями, грузно шлепнулась в середину куста подальше первой шагах в десяти.

Чувство восторга и степень моего удовольствия в момент такого дуплета решительно не поддаются описанию, — их могут, да и то только отчасти, вообразить те счастливцы из наших собратий, которым приходилось небезрезультатно искруживать огромные пространства степей при погоне за этой необыкновенно умной и чрезвычайно сторожкой птицей.

Комично вышло в первую минуту пробуждение моей крепко разоспавшейся собаки. Ничего не видя и не ожидая, она спросонок шарахнулась во все ноги с места, изрядно стукнулась при этом о ствол ближайшего дерева, бедняга даже взвизгнула от боли, отскочила на несколько шагов и некоторое время с боязливым недоумением всматривалась в неподвижно лежавших двух огромных и доселе не виданных ею птиц, из которых одна оказалась старым дрофичем, самцом с щетинистыми косицами на подбородке, висящими как бакенбарды жандармского вахмистра по обеим сторонам горла вдоль шеи, и толстыми, словно козьими ногами, как будто закованными в чешуйчатую роговую броню; другая, вероятно, самочка, была немного поменьше.

Ходить с такою ношею далее и стрелять стало положительно невозможно. Полуденная жара, безветренный день, а более всего неожиданность — такого роскошного, по своей необычайности, дуплета, вдруг как-то расслабляюще подействовали даже и на мои молодые и, могу смело сказать, тогда крепкие силы; я, что называется, раскис до того, что сама охота к охоте сразу во мне притупела...

Добрых часа два пролежал я на месте, перебирая в свежей памяти — момент за моментом — все перипетии только что свершившейся со мною необыкновенной удачи. Наконец поднялся; осмотрел свои боевые ресурсы и, найдя в пороховнице и дробовике десятка на два еще оставшихся зарядов, порешил, что на охоте (как в картах и жизни вообще) следует пользоваться счастьем, когда оно дается, а потому я тут же выкопал небольшую ямку, бережно сложил в нее всю настрелянную груду дичи, тщательно укрыв её травой от солнопека и забросав сверху березовыми ветками, и в самом радужном настроении духа снова потянулся в другую сторону заманчивой луговой низины, пересекавшейся впереди меня большой почтовою дорогой.

Не успел я дойти до этой дороги, как мне издалека послышался прелестный звон поддужного колокольчика с подголоском, подобранным в терцию, а немного спустя сквозь просветы луговых кустов завиднелся на самой дороге и экипаж, быстро катившийся тройкой по направлению от города.

А—ргороs: не знаю как у других, а на меня самый обыкновенный дорожный колокольчик вдали всегда действует не на одну только барабанную перепонку уха, а на что-то поглубже: словно будит он во мне не то о чем-то воспоминания, не то образы какие-то вызывает... Воспоминания — неопределенные, образы — непонятные; но в общем впечатление, навеваемое этим звуком, далеко не лишено для меня какой-то благодетельной отрады на душу. Почему и в силу каких причин именно так «отрадно» чувствуется — не знаю, и потому не умею объяснить, но думаю, что не напрасно же гениальный наш Пушкин еще заметил, что «колокольчик дальний порой тревожит сердце нам».

Помнится, в тот именно раз, густой, басистый «малинового» тона колокольчик в мастерском сочетании его звука с подголоском плакучей квинты, отозвавшись чарующей симпатией в глубине юной души, словно пошевелил там нежно любящей рукою какую-то струнку, зазвучавшую смутными мечтами о самых ранних годах и незаменимых радостях моего незабвенного детства.

Мне стало вдруг беспричинно весело и неудержимо захотелось подольше послушать и поближе взглянуть на это «охотницкое заведение».

Не показываясь на открытое место, я незаметно пробрался к дороге и, укрытый в густоте разросшейся куртинки, стал дожидаться экипажа возле самого проезда.

Весело и звучно заливался главный колокол, яснее и по мере приближения музыкальнее плакала в тон ему слегка дребезжащая квинта под аккомпанемент дробного топота лошадиных ног по твердой, хорошо укатанной дороге. Я слушал с каким-то трепетным удовольствием и жадно всматривался в дорогу — словно ожидая какого-нибудь близкого мне, родного человека...

В экипаже начали вырисовываться фигуры едущих пассажиров. Тройка, поднимая за своим следом тонкое облачко пыли, бежала резво. У меня, было, мелькнуло уже сожаление о том, что это «милое видение» так быстро пронесется, не дав времени на себя полюбоваться; но не доезжая шагов ста до меня, звук начал изменяться: редеть и затихать — очевидно, коней сдерживали. Вскоре они пошли совершенно тихим ходом, благодаря чему мне представилась полная возможность вдоволь насладиться видом поистине лихой тройки в её аматерской закладке.

Сухой и широкий складом иноход каурой масти, изредка поматывая снизу вверх большой кудластой головою, медлительно — шаг за шагом — выступал, слегка перекачиваясь в оглоблях, а по бокам его, спустив постромки так, что вальки постукивали по колесам, еще тише — нога за ногу — плелись мокрые, с опененными мордами, одномастные типичные донцы, темно-бурые пристяжки. Под дугой от времени до времени перезванивал тот же самый колокольчик, который, продолжительно теперь гудя от каждого удара, вибрируя и постепенно замирая, точно как добрая старушка няня, напевал про себя какую-то успокоительную мелодию, — так тихо, тихо и так задушевно напевал...

В щегольской, на лежачих рессорах тележке сидели двое молодых людей, родственно похожих лицом один на другого и громко болтали меж собой, пересыпая русский скабрезного содержания разговор целыми фразами чистейшего французского жаргона. Собеседники оба были в возрасте от 20 до 25 лет и, судя по всем признакам, принадлежали к высшему кругу общества местных помещиков. Один из них драпировался в какой-то живописный хитон заграничного формата на цветной яркой подкладке с клетчатой шотландской шапочкой на голове, позади которой развевались концы широких лент бледно-синего цвета. Крупный, породистый по фигуре блондин с жизнерадостными голубыми глазами, резко окаймленными темными ресницами, и с густою прелестнейшего пепельного цвета шевелюрою, спускавшеюся у него до плеч волнистыми кольцами, был очаровательно хорош собою. В эту минуту, защитив обеими руками нижнюю часть лица, он закуривал сигару, продолжая в то же время симпатичною улыбкою показывать блестящие белые зубы и что-то говорить своему спутнику, худощавому брюнету, с чахоточным румянцем на щеках и темным пушком над верхнею губой, сидевшему с ним рядом в небрежно накинутой серой солдатской шинели и юнкерской бескозырке, ухарски заломленной на правый бок. У кого-то из них, должно быть, зажатая в коленах блестит новенькая двустволка, а в ногах торчит голова белого сеттера с желтыми ушами, не перестающего все время скулить самым надоедливым образом.

Хотя я не знал в лицо этих пассажиров, но по массе тех слухов, что неумолкаемо ходили в виде разных анекдотов и всяких россказней об их далеко не безукоризненных деяниях, а также по виду всего «ансамбля», в каком мне довелось их встретить, — я сразу догадался, что предо мною популярнейшие, в данное время, кутилы и бесшабашные прожигатели колоссального наследства известной богачки — их родной бабушки: гроза трактирных половых и местных полициантов, начиная с городового и до полицмейстера включительно, неукротимые бичи известных «мезонов» и беспардонные крушители стекол и зеркал всех и всяких заведений, куда они только могли врываться со своей компанией, — словом, то были — как исстари называлось — теплые ребята — двое братьев старинной фамилии, князья Покидаевы.

На козлах о бок с кучером, одетым поверх шелковой рубахи в бархатную безрукавку и низенькую ямскую шляпу, изукрашенную павлиньими перьями, виднелся тоже молодой и, судя по холопскому величию позы, с которым он располагался на своем сиденье, а главное по папиросе, так безстеснительно дымившейся в его зубах (этому видимому признаку барской к нему гуманности), надо полагать, донельзя избалованный лакей с блестящим лакированным патронташем через одно плечо и серебряною флягою солидных размеров через другое.

Пока эта группа, замедленным шагом, очевидно передышки ради безбожно упаренных лошадей, продвигалась мимо моего секретного поста, я, из их же разговора между собою, без труда успел с точностью уразуметь о том, что цель их поездки — обязательный (чёрт бы его побрал! слышалось мне не раз) визит с поздравлением богатой бабушки по случаю дня её рождения, события, в сущности интересовавшего почтительных внуков ровно на столько же, на сколько сама новорожденная старушка могла интересоваться величиною бородавки, выросшей — по сказанию Гоголя — под носом у Алжирского бея... Да наряду с обрядом вежливости, молодые люди имели кстати в виду в старом запущенном парке бабушки собственноручно лишить жизни какую-нибудь злополучную утицу или чересчур неопытную куропатку, для каковой цели при них и находилось смертоносное орудие в образе видневшейся двустволки и готовый к услугам желтоухий сеттерок.

— Здесь, кажется, тоже недурное место для охоты, — говорил штатский из братьев и, обратясь к сидевшему на козлах человеку, спросил: — «Послушай, Жорж, не пустить ли Сильфиду поискать здесь вальдшнепов, вон в правой стороне я вижу кочкарный мох и камыши?».

— Нет, ваше сиятельство, тут антиреса не предвидится по той причине, что воды не видно вовсе, значит и никакой дикой птице проживать здесь незачем... Вот у бабеньки вашего сиятельства на пруду, что за старым садом протекает, — там уток и всякой прочей дичины, прямо сказать — Елдорад, настоящий Елдорад! — доложил, как видно, опытный охотник и цивилизованный слуга, волею своих господ пожалованный из российского Егора в иностранного Жоржа.

— Да и путаться нам здесь некогда, — поддержал его юнкер: — ты знаешь, Аркадий, что к восьми часам мы обязательно должны быть назад в городе; ведь бал-то у дядюшки сегодня, а генерал просил, чтобы мы непременно были к самому началу; стало быть, нужно спешить... А завтра — не забывай, идет бенефис Кати Скрыпициной, — нужно заранее заказать хороший букет для милашки-ingenue.

— Ах! Чёрт возьми! Я совсем и забыл об этом дурацком бале, — спохватился шотландский колпачок. — Конечно необходимо вернуться вовремя... Вот бы тетушке был сюрприз, если бы привезти несколько пар дупелей или бекасов на паштет к закуске... Хотя бы купить у кого-нибудь на этот случай; не правда ли, Гриша, это вышло бы очень мило с нашей стороны — дескать по-родственному — chere tante, постарались pour votre excellence!

— Да, это было бы шикарно, — согласился юнкер — и крикнул кучеру повелительное «пошел».

Едва последний подобрал вожжи, как ловко приезженная тройка, точно спугнутая птица, разом рванувшись с места, быстро исчезла вдали дороги вместе со своею музыкой, «сладкозвучной малины» под дугою.

Экипаж скрылся за первым изгибом ровной блестяще-укатанной дороги, а я, мысленно пожелав им полной удачи, как на поприще их шассерства, так равно и в уборной протежируемой ими балерины, направился к видневшемуся на бугре луга перелеску, который примыкал к жнивью яровых полей, рассчитывая поискать там куропаток.

Мой отдохнувший за это время старик Медор весело отрыскал, проверяя на большом кругу уже пройденное им раньше пространство; приткнулся раз-другой, по-видимому, на старых «сидках» дупелей, повернул в другую сторону и начал набрасывать новые круги, шире захватывая район своей проверки. Но не находя и там ничего привлекательного, он выбежал с луга и своим обычным галопом с высокоподнятою головою, замахал по стерне прилегающего соседнего поля. Там он вскоре задержался, начал разбираться на каких-то набродах и, попав на полевую межу, заросшую полынью и бобовником, повел... правда без особенной уверенности, а напротив, с частыми приостановками от сомнений, но повел настойчиво, не бросая раз избранного им направления прямо к перелеску.

Я подравнялся к собаке, когда она несомненно уже «тянула» по бегучей дичи. Птица не выдержала. Красавец краснобровый черныш с хорошо образовавшимися косицами на хвосте, отливая синим блеском, порвался, не допустив нас шагов на сорок и, разумеется, тут же получил заряд; вслед за его падением шумно посхватилась с поля и вся остальная их партийка, штук в шесть, и, немного пролетев, раскинулась у меня в виду по мелколесью березняка, перемешанного с дубняком и орешником.

Перебрав из этой партии (туго сидевших и потому как связанных) несколько штук черных глянцевитых косачей, я, при всей своей юной ненасытности к количеству дичи, наконец, удовольствовался на этот день охотой и тем же самым путем вернулся на луг за оставленной там кладью.

Жара спала, в воздухе потянуло свежестью близкого вечера. На лугу я малость посидел; отдохнул сам и дал отлежаться собаке, после чего, забрав вязанку дичи пуда в два с половиной весом, вышел на гладь большой дороги и счастливый, как только может быть вполне удовлетворенный своей стрельбой и добычей молодой охотник, направил стопы к дому.

Несмотря на мои силы, ноша ощущалась тяжело. В особенности мешала движению ног и свободному ходу вообще пара больших тяжелых дроф, которых я умудрился, перевязав ружейным погоном, перекинуть одну назад, а другую наперед себя, не сообразив того, что благодаря устройству такого баланса, мне поневоле приходилось самому балансировать и кланяться вслед за каждым перевесом тяжести — то вперед, то — назад; а идти таким образом нужно было не менее десятка верст. Как ни бодрило мой усталый дух удовольствие необыкновенной удачи и насколько оно же ни поддерживало мои утомленные силы, но под конец пути я с большим трудом передвигал отказывающиеся служить мне ноги и только все чаще и чаще переменял одно за другим свои плечи под тяжестью неудобного груза — груза, который, собственно говоря, для меня ни на что был не нужен; но и бросить его непроизводительно на долю пернатых и других полевых хищников мне было жаль; да, признаюсь, подобной мысли мне и в голову не приходило. И потому как ни тяжело и как ни неудобно было бремя, я все-таки продолжал через силу тащиться и тащить... Подбившаяся за день не менее моего собака, оттягивая на ходу, понуро плелась издали по моему следу.

На дворе давно уже стемнело, когда обвешанный буквально с головы до ног дичью, непроизвольно кланяясь на каждом шагу, спотыкаясь от устали и проклиная свою ношу, часу в десятом вечера я подходил к городу и когда мне замелькали желанные огоньки из окон крайних домов, — снова послышался нагонявший меня сзади звук знакомого колокольчика, по которому я узнал тройку жуиров, возвращавшихся, значит, с поклонения бабушке и теперь поспешающих на званый бал к превосходительному дядюшке. Ехали так, что колокольчик, не успевая отбивать, уже не звенит, а вместе с своей терцией только жужжит как-то беззвучно, странно жужжит — почти жалобно... Иногда он, захлебываясь, совсем замолкает под дружный топот тройки, бешено несущейся полным карьером. Меня нагнали очень скоро. Вероятно по ружью и собаке они распознали во мне охотника. Вследствие чего, поравнявшись со мною, тройка сразу осадила и молодой органистый баритон одного из пассажиров привычным барским тоном выкрикнул из экипажа видимо относившиеся ко мне слова:

— Эй ты! Поди сюда!

По такому возгласу не мудрено было догадаться, что жуиры принимают меня за господского егеря, какие по обычаю тогдашних времен постоянно держивались почти у каждого из богатых помещиков; да иначе, по темноте вечера и простоте костюма, в котором я был, — иначе не могло и быть.

Услыхав повелительный приказ, мне — при настроении моего общего довольства — пришла фантазия пошутить с знакомыми незнакомцами на тему объяснения дворового человека с молодыми господами. И я пошутил. С самым натуральным приемом привычного к барскому зову человека я торопливо сдернул с головы фуражку и, подвинувшись к экипажу, остановился в позе ожидающего дальнейших приказаний.

— Ты чьих господ? — Спросил с обычной строгостью в тоне шотландский колпачок; а тем временем юнкер, рассмотрев на мне груду дичи, подсказал ему по-французски: «Вот тебе и сюрприз готов, который ты так хотел преподнести тетушке, тут не только на паштет к закуске, но на целый обед, пожалуй для всего города, хватит»...

— Чьего ты барина? — Повторился и от юнкера вопрос.

Я назвал первую пришедшую на память мне фамилию одного из таких живоглотов, какие даже и в тогдашнее всевыносящее время иначе не назывались как дантистами вследствие слишком частой ими чистки зубов своей прислуге.

— А!.. Знаем, знаем — это хороший наш знакомый, — проговорили братья в один голос и поинтересовались узнать, где я охотился.

— Да что у тебя тут? Сколько всего? — Продолжал допрашивать штатский, который, по моим приметам, имел гораздо большую претензию на шассерство, чем его брат юнкер.

На вопрос о качестве и количестве я почтительно доложил, что дупелей вместе с бекасами пар десять, куропаток семь штук, а тетеревов пять, да вот, говорю, указывая на дроф, эти два барана, которые мне все плечи оттянули.

— Где ты нашел такую уйму дичи?

— Дупелей настрелял на том самом лугу, чрез который, ваше сиятельство, сейчас изволили проезжать; там же в краю поля застал, — говорю, — и выводок куропаток, а тетеревов разыскал в лесу, дрофы же случайно сами налетели.

— Молодец, молодец! — Похвалил меня барин, приятно грассируя своим дворянским голосом. — А ты, Егорка — чурбан с ослиной головою! — Строго произнес он к разжалованному из Жоржей своему крепостному камердинеру. — Уверил давеча, подлец, меня, что на том месте ничего быть не может... Болван — всегдашняя разиня! Туда же, дурак, бормочет иностранные слова: «Елдорад», «Елдорад». Скотинища!.. Болван махровый!. Морду нахлестать получше, вот тебе и будет твой «Елдорад»! — сердился он.

— Оставь этого идиота, — посоветовал брату все время говоривший по-французски юнкер.

Такой совет был вовремя и очень кстати, ибо молодой помещик горячился все более и, видимо, начинал уже «закипать», что при дальнейшем ходе дела в таком направлении могло окончиться нешуточным изъяном на безответной физиономии эмансипированного слуги из российских Жоржей.

— Послушай, молодчина! — Снова заговорил со мною несколько успокоенный колпачок, — сложи-ка половину дичи вот сюда к нам в передок; а сам выпей стакан коньяку да на закуску вот тебе пять целковых, нести-то легче станет... Эй! Ты, ворона! — Приказал он своему личарде — поднеси, болван, человеку из моей фляжки.

«Ворона» моментально слетел со своего сиденья, проворно отвинтил металлическую крышку-стаканчик с горлышка висевший у него через плечо изящной фляги и стал наливать; но, остановив его движением руки, я с надлежащим подобострастием начал докладывать молодому барину о том, что «на угощении, вашу милость, дескать, благодарим всепокорнейше, а насчет того, чтобы отдать дичь — не прогневайтесь, не могу-с; не смею... наше дело подневольное. Что добыл, то должен представить своему помещику. Простите — не могу-с»...

— Что ты мне вздор болтаешь, — перебил мою речь слегка озадаченный отказом барчук, — говорят тебе, получай пять, а мало десять целковых и убирайся к чёрту! Да не болтай сам, так никто и знать не будет.

Однако я уперся на своем:

— Никак, — мол, — этого невозможно, по той причине, что господин у нас — коли, ваше сиятельство, доподлинно их изволите знать — строгий; и за такую продажу мне придется не токма своей шкурой, значит, а пожалуй, и лбом поплатиться... забреют — не в зачет пойдешь...

— Что ты с хамом рассуждаешь? — вступился юнкер. — Дай этому глупому бессребренику двадцать пять рублей да на придачу ткни его половчее в морду — вот и будет ему расплата полная!.. — А коньяк-то ты, любезный, — отнесся он ко мне, конечно меняя французскую речь на русский язык, — все ж таки выпей, когда господа тебе подносят — отказываться нельзя.

Я отвесил низкий поклон и снова начал было отрекаться, выставляя причиной отказа известную строгость моего помещика, в силу которой у нас в имении ни одна душа из всей дворни капли в рот хмельного не берет; но тут оба брата принялись меня уговаривать, а сконфуженный камердинер все время стоял предо мною с наполненным стаканчиком в руке, и букет неподдельного fine champagne, разливаясь около моего носа, признаться, сильно раздражал мой и без того голодный желудок.

Внутренний смех разбирал меня при этой комедии, но я артистически выдерживал принятую на себя роль.

В конце концов, как бы с трудом поддаваясь непреодолимому соблазну, я хватил (как оно и подобает всякому забубенному лихачу из старинных господских слуг) залпом два стаканчика барского напитка. А затем, изобразив вид сразу захмелевшего человека, которому в подобном состоянии — «море по колено», и, начав с известной поговорки о «семи бедах и одном ответе», объявил, наконец им цену, менее какой я не согласен быть выдранным на барской конюшне — чего, дескать, мне от своего барина не миновать как смерти, — объявил: пятьдесят рублей за пару дроф, а остальную мелочь для таких добрых господ отдаю задаром — «только извольте, говорю, дать ваше дворянское слово в том, что об этой продаже вы — никому и ни гу­гу»...

В ответ на мой бессовестный запрос штатский из братьев только весело захохотал и, шутливо проговорив вполголоса: «in nґy а rien a` faire — il faut payer», полез в боковой карман за бумажником; юнкер же заметно возмутился до последней пуговицы своего блестящего мундира.

— Вот, ракалия! Это именно из молодых да ранний... ужасно хочется заехать в эту плутовскую рожу, — ворчал он про себя и, обращаясь к брату, вслух сказал: — Подзови-ка поближе этого бессребреника, я с ним рассчитаюсь по таксе, — как следует...

Хотя и до того я стоял на таком расстоянии, что достать меня из экипажа возможности не представлялось, но, услыхав обещание расплаты по таксе, нашел нелишним отодвинуться еще шага на два подальше от греха, и там углубился, более чем это было нужно, в выгрузку дичи из своей сетки.

Слышу приказание:

— Получай, поди сюда!..

И облитая во французскую лайку рука с двумя четвертными ассигнациями слегка протянулась в мою сторону; между тем, как в то же время воинственный юнкер, вижу, старается незаметно выпростать из-под шинели (разумеется для удобнейшего размаха) свою правую руку в белой замшевой перчатке.

Но — увы, стратегический маневр привычных и наловчившихся к подобным расплатам братьев-скандалистов на сей раз не удался, так как умышленно сосредоточив все внимание на раскладке дичи по краю дороги, я на повторенное мне из экипажа приказание подойти для получения денег очень вежливо попросил господ передать их через человека, все время не перестававшего сконфуженно вертеться около меня.

— Неужели догадался, каналья? Надо попробовать на другую штуку, — не унимался юнкер и, достав из кошелька серебряную монету, закричал мне: — Эй ты! Ванька, Гришка или как там тебя! Вот тебе еще и от меня полтинник за то, что умеешь стрелять... Иди сюда — возьми.

— Нет, зачем же вашему сиятельству беспокоиться: это лишнее, — отозвался я на такую щедрость, принимая в этот момент из рук камердинера две новеньких бумажки по 25 рублей каждая и преспокойно засовывая в свой карман полученную мзду.

Потом, еще раз почтительно поклонившись и пожелав с видом самого наивнейшего простодушия молодым господам кушать на доброе здоровье вкусное жаркое, подсвистнул собаку, сошел «на всякий случай» с дороги и для сокращения пути напра-вился прямиком через выгон на поблескивавшие вдали огоньки города; а тройка быстро скрылась в густом сумраке августовской ночи, и обаятельный звук гармонического колокольчика, прозвучав в последний раз, замер в глухой безмолвной дали.

Вероятно, под влиянием последней встречи все время на ходу мне вспоминался старинный романс, переложенный в песню, как

Ехал барин с поля,Две собачки впереди,И два лакея позади...

Я шел, машинально вспоминая мотив песни, а непроизвольная улыбка кривила мне губы и какое­то злорадное чувство тешило мне душу; только изредка голос внутреннего сознания подсказывал мне истинное значение совершенного мною поступка: — «ограбил ты на большой дороге среди дня, ограбил ты сиятельных жуиров».

В тот год осенняя погодаСтояла долго на дворе,Зимы ждала, ждала природа,Снег выпал только в декабреНа третье в ночь...

Но зато выпал он обильно, лег ровно, а захвативший в ту же ночь настоящий русский дедушка мороз закрепил это пушистое одеяло над землею и сразу установился превосходный зимний путь. Пришла зима и принесла свои сезонные развлечения в виде катаний на коньках, троичных поездок за город, различных пикников и тому подобных удовольствий. В помещении Дворянского Собрания открылись клубные увеселения.

Я по-прежнему продолжал одиноко вести свой скромный образ жизни, посещая только единственный дом одного почтенного семейства из местных старожилов, с которым я приходился в дальнем родстве и в котором, кроме того, у меня была кузина — семнадцатилетняя девушка, недавно возвратившаяся под родительский кров с ди-пломом Смольного института, красавица собою и, по всем данным, первая кандидатка на замужество с наилучшим из лучших женихов.

Ради этой кузины, в которую — по издревле существующему законоположению для всех на свете кузенов и кузин, — аз многогрешный был, как говорится, втюрившись не только «по самые уши», но наверное на аршин выше моих собственных и не менее как на целую сажень ниже своих же каблуков. И в качестве достойного родственника разводил с ней подстольный роман при содействии сапог с башмачками, т.е., говоря без аллегорий, у нас с кузиной неупустительно при каждом удобном и неудобном к тому случае пожимались, кроме её ручек, и ножки, — пожимались, конечно, под сурдинкой — под столом...

Вот, в угоду этой-то самой кузине, несмотря на свое с детства органическое отвращение к танцам, я, изредка появляясь в обществе, иногда тоже пускался натирать ногами различные полы и паркеты.

Рождественские Святки прошли, наступал канун Нового года.

На углу широкой, городской площади торжественно блистал залитый огнями люстр внутри и освещенный плошками снаружи, громадный двухэтажный дом Дворянского Собрания, где по случаю встречи Нового (если не изменяет мне память — 1860­го) года давался бал по подписке участвующих.

Здоровенный мороз, расписывая узоры на стеклах оконных рам, в которых мелькали тени гостей-посетителей, рисовал в воображении уличного зрителя заманчивую картину веселья губернского общества с его корифеями из местных львов и баранов, в их роскошно взбитых коках на голове и котлетоподобных бакенах на щеках, с его миловидными головками в локонах и шиньонах изящных искусительниц и свеженькими личиками — только что начинающих самих искушаться премудростью сего искусства — юных неопытностей. На хорах гремела музыка. По гостиным взад и вперед двигалась расфранченная в декольте и бриллиантах толпа дамского персонала, не без успеха забавляемая дешевым остроумием знакомых кавалеров. В угловых комнатах гудели за карточными столами внушительные голоса «тузов» из потертой временем колоды туземных горожан. В главной зале шли оживленные танцы, и порой, как лопнувшая в воздухе ракета, вспыхивал там звонкий, веселый и заразительно увлекательный смех молодежи.

Среди последних одною из лучезарных звезд, обыкновенно величаемых царицами бала, ярко в тот вечер светилась моя кузина, по капризному желанию которой там же, разумеется, очутился и ваш смиреннейший слуга.

Не имея никого знакомых, я, как заезжий «чужак» на храмовом празднике однопоселян, безучастно слонялся весь вечер, бродя по длинной анфиладе разубранных по-праздничному покоев, и, помнится мне, скучал. Скучал ничуть не менее молодой собаки, недавно посаженной на цепь в виду многолюдного базара (хотя бы даже и со съестными припасами).

Подписной публики набралось столько, что даже во всех дверях залы и где возможно за стульями танцующих, толпились физиономии с разношерстными бородами, пробритыми подбородками и нафабренными усами. По стенам, точно фамильные портреты старинных галерей, лепились, восседая в строгом порядке служебных рангов их мужей, тетеньки и маменьки — различной важности персоны, что, однако, нисколько не мешало им сообща усердно разбирать старые и сочинять новые городские сплетни. Словом, вечер проходил в самом достодолжном порядке, как оно и подобает высшему сословию во благо рожденных россиян.

Под конец вечера, по неизменной программе всяких балов, составилась мазурка.

Оркестр грянул звуки Хлопицкого. Сами собою задергались ноги, застучали каблуки, и на лицах добровольных полотеров рассветилось блаженство предвкушения величайшего из удовольствий.

Уставились пары, и началось последнее соревнование бесплатных тружеников обоего пола в бесцельной их беготне парами по всем направлениям залы. Справедливость, впрочем, требует сказать, что между нелепым дрыганьем ног и бессмысленным скаканьем из угла в угол в полнейший разлад с музыкою, попадались, хотя очень немного, но попадались и такие пары, которые проделывали эту эквилибристику нисколько не хуже патентованных артистов столичного балета: ловко, грациозно, ни на йоту не расходясь с темпом музыки, и потому — очаровательно-красиво.

К числу таких исключительных «гвоздей бала» бесспорно всеми относилась моя хорошенькая кузина, фигурировавшая в паре с высоким необыкновенно стройным кавалером во фраке последнего парижского покроя и с иностранной ленточкой в петличке. Его красивое и оживленное веселостью лицо с темно-синими глазами и роскошной шевелюрою, колыхавшейся крупными волнами на породистой голове, показалось мне как будто знакомым; но в шуме музыки, среди массы лиц и в бальной атмосфере, я никак не мог вспомнить — где и при каких обстоятельствах мне уже приходилось любоваться таким молодцем, которому по его росту и дородству несрав-ненно бы приличнее было парадировать пред эскадроном любого из гвардейских полков, чем трепаться здесь с хвостиками своего, хотя бы и самомоднейшего, фрака.

Найдя свободное местечко в зале с относительно большим кругозором на публику, я — по неизменной своей глупой привычке закладывать обе руки по бортам жилета — стоял в положении столба, подпирающего капитальную стену, и застенчиво рассматривал вертящиеся пред моими глазами в затейливых фигурах танца, людские пары, усердно и напрасно прося в то же время Бога о том, чтобы мне поскорее осво-бодиться и удрать на выпавшую еще с вечера порошу — тропить русаков.

У танцующих шла фигура, когда кавалеры выбирают подводимых к ним дам по заранее придуманным самими дамами себе названиям.

Шаловливая кузина, с которой мы не переставали в продолжение всего вечера перекидываться взглядами, зная мою страсть к охоте, нарочно выбрала для себя птичьи названия — «фазан» и «рябчик»; пошепталась со своим кавалером, который, пригласив на обязательную при этом роль другую даму в шикарном шиньоне с локонами по плечам, встал в середине своих дам, держа каждую из них за руку, — и всем своим трио направился в мою сторону.

Тут впервые пришлось нам с красавцем-кавалером очень близко заглянуть в лицо друг другу...

И каково же было положение великосветского льва, когда он в среде избранного общества благороднейших дворян столкнулся нос к носу с тем самым господским человеком, который (сравнительно так еще недавно) продал ему дичь на большой дороге.

Удивление блестящего кавалера и его недоумие, вызванное такой встречей, были настолько неожиданны и поразительны, что светский человек, при всей его привычке к обществу и несомненном умении владеть собою, — в первый момент потерялся до такой степени, что в смущении, вместо порученных ему названий — «фазана» и «рябчика» — очевидно уже без всякого сознания, смог только произнести каким-то словно испуганным голосом:

— Дрофа?!

— Две — и чуть не на вес золота! — Поспешил я ответить с элегантным, насколько мог, поклоном и улыбкой самого дружелюбнейшего свойства, вполне подтверждающей мое сердечное желание как можно поскорее вывести его из недоумения.

Первым последствием такого короткого, но вполне понятного (лишь нам с ним) объяснения вышло то, что оба мы тут же с искренностью, присущей молодости, весело и до неприличия громко расхохотались, заинтриговав своим смехом всю близ стоявшую к нам публику.

Не прошло и полчаса после обмена этих кабалистических слов, как мы за первой же бутылкой шампанского с Аркадием пили уже на брудершафт, а в буфете по нашему заказу варилась ароматическая жженка и, не переставая, хлопали пробки подаваемых бутылок от окружавшей нас молодежи из знакомых сверстников князя. Увлекательные звуки веселой мазурки, то глухо отдаваясь в отдалении зала, то резкими перекатами врываясь в помещение буфета, как-то еще более располагали к начавшемуся кутежу, — мы принялись усердно вспрыскивать наше первое знакомство.

Финал такого рода «вспрыска» досказывать, полагаю, нечего: — он, как и следовало ожидать поначалу, оказался — обыкновенный, или говоря вернее — самый обычный: спустя два-три часа, проведенных всей компанией за добросовестным возлиянием в честь старика Бахуса, нас с князем Покидаевым добрые люди в одном крытом экипаже развозили в образе живых трупов по домам и безгласных, только что не бездыханных, укладывали в постели.

Я свое «покаяние» кончил, почтенные собратья: судите мой грех, как повелевает дворянская честь и как указует вам охотничья совесть!.. Мне же — видно уж как нераскаянному грешнику — остается повторить слова известного поэта:

Диана, Бахус и Амур — боги возраста младова,Я ваш поклонник всегда был.О, если бы я мог родиться снова,Уж так ли б верно вам служил!..

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru