портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Забран лесом

Бикмуллин Анвяр Хамзиныч

По материалам одного старого следственного дела. Имена, фамилии и названия изменены. Автор благодарит бывшего работника милиции, судебного пристава Шабаева Рашида Идрисовича за консультации и критику.

У вековой сосны, стоявшей на краю зарастающей мелочами сечи и принимавшей на себя каждый раз в течение всей жизни первый натиск стихий, от бурь и невзгод порвало-сломило в лесной супеси в это самое утро главный корневой стержень (клык-корень), но человек, ночующий на своём всегдашнем огнище рядом с ней, не знал об этом и потому был обречён. Никаких наружных признаков смертного недуга заметно не было, да и сама сосна, при всём своём желании спасти знакомца, поведать, упредить о постигшей её беде не могла. Дерево с виду было обычно, как тысячи сосен в округе, и даже ещё могло стоять, удерживаемое узловато-бугристыми корнями, но это было обманчивое впечатление силы и мощи, ибо и царства-государства в канун своей гибели выглядят пышно и величаво, но всё это лишь до первого дуновения судьбы.

Иван Осокин коротал привычную весеннюю ночь у знакомой сосны, будто в молодые года у всегдашней милашки. Пришёл на подслух с вечера и остался по обычаю на утренний глухариный ток. Уютно мерцал небольшой костерок из дубового колодья, отбулькал своё на жаре углей давнишний солдатский котелок, напоив хозяина лесным чаем из берёзового сока.

Грея у огня то один, то другой бок, Иван Михалыч дремал чуткую дрёму очутившегося в одиночку на безлюдье охотника, подсунув под хвойную колкую постель доставшуюся ему из дедовских рук обшарпанную и незаряженную тулку времён ещё Тульского Импе¬раторского завода.

Охота на Руси испокон веков была делом вольным и потому, едва настали времена разрешительных систем, ограничений, запретов и строгостей на оружие, что, по мнению властей, должно было пойти исключительно на благо всей охоте и тем же простым мужикам-охотникам, Михалыч, по трезвому крестьянскому уразумению, просто утаил ружьё от повальной регистрации, куда, будто карасей в вершу, загнали весь остальной охотничий люд, забывая, что русский мужик исстари как огня боится всяких переписей (чисел), учётов, земстатистов и прочего, ожидая от власти лишь подвоха.

Участковый, знавший про осокинскую тулку, сунулся было к Ивану Михалычу с казёнными строгостями, грозя карами Уголовного кодекса, но Осокин невинно твердил своё: «Утопил! Вот-те крест, утопил. В озере, в торфяках. Если не веришь, пойдём, я и место тебе, Алексей Романыч, покажу и даже жерди, которыми щупал дно, но глубь там большая, а жизнь у человека одна. Как дело-то вышло, говоришь? Полез я за кряквой убитой, ну и провалился. Какое уж тут ружьё, спасибо сам кое-как выбрался». И, видя неуверенную пока что оттепель в очах грозного деревенского Пинкертона, совсем осмелел, помня того ещё сопливым и бесштанным: «Пороть бы тебя, Лёшка, как сукина сына, да ить при погонах ты, при должности. Нельзя».

Так и отвязались от Осокина в конце концов и в милиции, и в охотобществе.

Тёртый, битый, молчаливый мужик, шагнувший уже за седьмой десяток земного бытия, замкнулся в себе ещё больше. Ружьё отнёс в лес и спрятал в дупле только ему знакомого дуба. Неподалёку так же спрятал и остальные охотничьи причиндалы. Не осмелился оставить в лесной сыри лишь порох с капсюлями. В какие брезенты-целлофаны ни упаковы-вай, а порох есть порох — возьмёт в себя влагу, отсыреет.

В лес он теперь выбирался по-волчьи, тайком, как вражеский разведчик с «той стороны», с тысячью предосторожностей, путал, сбивал след. Придумал даже переобуваться из домашних сапог-кирзачей в «лесные», резиновые, спрятанные до поры под неприметной кучей хвороста, каких по лесу было тысячи. Постреливал нет-нет по дикой живности, когда можно было, и фарт шёл, а потом и вовсе перестал. Не то! Это не охота, по-воровски. И тысячу раз, наверное, покаялся, что утаил ружьё от регистрации, обманул участкового.

Все деревенские, кто держал ружья законно, ходили открыто, собирались, толковали об охотничьих делах, хвалились трофеями, а он остался как бирюк. Но было уже никак не повернуть вспять. Совсем было всё забросил. Показалось вовсе уж зряшным мальчишеством рисковать на старости лет и собой, и ружьём. Ходил лишь за глухарём, зная свой ток. Глухарь для Осокина был больной памятью о деде, который и пристрастил его к этому великому таинству природы — глухариному току. За глухаря Осокин был на многое согласен. Главное в году и в жизни, считал про себя Иван Михалыч, это две недели глухариной охоты в апреле-мае, когда вновь можно стать молодым и сильным или даже и вовсе мальцом, пришедшим в первый раз в этот глухой лес с дедом.

Сколько за свою жизнь не ночевал Осокин, охотясь в одиночку на токах, подрёмывая, всё почему-то ждал и ждал деда. Казалось, отошёл тот по малой нужде или же к берёзам, где беззвучно натекал сок в подставленные пол-литровые банки, и вот-вот сейчас вернётся, ляжет по ту сторону огня, спросит негромко: «Спишь, Ванятка? А ночь-то, ночь! Эх и играть будет петух на зорьке!»

Но не шёл любимый дед к Михалычу из той страны, где люди и звери с птицами вечны, как Млечный путь. Даже в лёгких, чутких, как русак на лёжке, снах не шёл, хотя дома, на лежанке, нет-нет да и наведывал любимого внучонка, оставленного им совсем молоденьким парнишкой, сумевшего выжить, войти в полную мужскую пору, дать потомство, растерять одного за другим близких, и уже подошедшего к первому порогу стариковства. А ружьё, курковая тулка, было всё то же. Оно-то и связывало Осокина с дедом. И ещё этот ток, и вековая сосна, что была тоже частью памяти об их совместных охотах. Ну разве можно было сдать дедову память в повальную вершу чиновничьей регистрации?! Потому и пошёл на обман властей. Божье это дело, охота! Восставала всякий раз душа, когда проворовывающиеся время от времени егеря, ещё будучи при охотничьей власти, лезли нагло и пьяно, грозя: «Зна-а-ам! Схит-ри-и-л!» Ходил тогда Романыч в те места. Жердей-то не было там никаких, да и торфяники не обрушены были. «Гляди-и. Пыма-а-м». Но попадались сами и слетали с егерского нашеста, будто общипанные кочеты, лишаясь и ружей, и права охоты. А Михалыч ходил вёснами на тока, сторожась и озираясь на каждый шорох, влекомый памятью о деде, и тот хранил его оттуда, сверху, будто незримый Николай Угодник.

Единственное, чего панически боялся Иван Михалыч, это слухов о грядущих лесозаготовках в районе его заветного тока у приметной гряды. Тогда и дуплистому дубу конец, и току. Да и жизнь потеряет цену. Что за жизнь, если по весне за петухами не сходишь? Как бы случаем, исподволь, ненароком непременно наводил на этот разговор встреченного где-нибудь возле магазина лесника Петра Феоктистовича: мол, день и ночь все везут и везут лесовозы лес, но тот отмахивался: хватит ещё где зайчишек-косачишек нам погонять. И принимался, загибая корявые натруженные пальцы, перечислять Михалычу лесные кварталы, где назначаются и предстоят рубки.

И пока, до поры до времени, отводила судьба заветный ток из-под смертного удара заготовителей. Никак дед там, наверху, отводил чью-то безжалостную руку с пером, занесённую над казённой бумагой, меченной синей орлиной печатью послеперестроечной России.

Костёр из дубового колодья давно сел на жар, грел ровно, светя маленьким багровым глазом, будто ещё одна звезда, но только не там, в далёких созвездиях, а тут внизу, на земле. Стояла колдовская тишина, но, как часто бывает по весне в утреннее предзорье, в ничем не нарушаемом, кроме криков филина, гоньбы гуляющих зайцев, шороха падающих изредка хвоинок, безмолвии слышится далёкий шум надвигающейся воздушной лавины. Ветер ударяет сразу. И не клином. Фронтом! В сотни вёрст, если не в тысячи. Поднявшийся где-то у берегов Новой Земли над просторами Ледовитого океана, свирепый норд-ост ударил разом по всем окрестным лесам, будто гигантский смычок по струнам исполинской скрипки, и они запели извечную песнь хвойных лесов, зашелестели, засвистели, зашумели мохнатыми лапами, закачались: «Шу-шу! Шу-у-у!»

Тут бы и встать, проснуться Ивану Михалычу. Но, видно, отвернулся от него всегдашний ангел-хранитель.

Вековая сосна рухнула на спящего разом. Без всякой раскачки и поскрипывания. Просто дрогнула и пошла всем корпусом вниз, на самый тлеющий жар углей. Легка смерть во сне. Осокин не понял, не почувствовал ничего, как упавшая поперёк туловища тысячепудовая лесина одним махом раздробила рёбра, позвонки и, умирая сама, перенесла за новую грань и человека.

Сложная, а вместе с тем и жутко простая штука — жизнь. Человек привык брать жизнь деревьев тысячами тысяч, не задумываясь о том, что и лес, погибая под вой бензопил, стук сучкорезов, рёв трелевщиков, имеет право брать дань человеческими жизнями. Падал, давил оплошавших вальщиков. Брал налог крови, сколько бы в лесных министерствах не разрабатывали строжайших инструкций по технике безопасности. Сколько бы в леспромхозах не висело предупреждающих наглядных плакатов и приказов, лес брал свою дань. Так шло исстари, едва человек срубил себе на потребу первую лесину, так и доднесь. И даже в хвалёных передовых лесных Швециях-Финляндиях такое случается, не говоря о нас, сермяжных. Но то с лесорубами. Как в бою.

Деревья, считаясь в научном мире неодушевленными, тем не менее наращивают с каждым годом свою товарную массу: корой, флоэмой, камбием, заболонью. Просто жизненный цикл у них проходит медленней, а так тоже, как человек: стареют, болеют, умирают. Случается и падают на ни в чём не повинного двуногого: грибника, ягодника, охотника, да мало ли кого, кто очутился в роковую секунду возле рухнувшего дерева.

Но Ивану Михайловичу уже не было никакого дела до всего этого авторского суесловия. Его разом освободившаяся душа рванулась ввысь к сереющему в предзорье небу, оглянулась, зависнув на миг, туда, вниз, где лежала под сосной её былая оболочка, а когда воспарила выше, её уже встречала душа деда, и они, наконец-то, соединились. Только уже без ружья, которое осталось лежать под хвойной подстилкой в чуть заметной ложбиночке, куда его любовно-заботливо положила рука Осокина.

И глухарь в бору оттоковал, и вальдшнеп протянул над мелочами, и уже остыл пепел прогоревшего костерка, и дятел-желна бил свою лешачью дробь по сухой стволине, и мохнатый шмель пролетел над прошлогодними, никем не скошенными травами с тяжёлым гудом, и банки под берёзами переполнились сладким соком, и всё в мире осталось по-прежнему. Не было только Ивана Михайловича.

Пропажу Осокина первой заметила Люба-почтальонша, разносившая пенсию день в день. Поспрашивали соседей, заявили в милицию. Те приехали, посмотрели на замок, запертый рукой Ивана Михайловича перед охотой, поспрашивали ещё раз тех же соседей, опечатали двери осокинской избы и уехали. Деревенские, как водится, посудачили, поохали. Охотники, собрав народ, поискали поблизости по лесам, но тоже ничего и никого не нашли, ибо пропавший так и не выдал своей тайны, не дал ни следа, ни намёка, как и куда он уходил секретно из деревни, не попадаясь никому на глаза эти долгие-долгие годы. В собесе тоже вычеркнули человека из списка живых, и потянулось, всё убыстряясь, время.

Деревенька хоть и полуживая, но всё равно: кто-то женился, кто-то уходил в армию, кого-то крестили, кого-то хоронили. Зимами мели белые метели, стонали волчьи вьюги. Хмурыми осенями лили и лили злые дожди, лето палило иссушающим зноем, выбеливая осокинские кости добела... За эти три года так никто и не наткнулся на роковое место, хотя в пору грибов и ягод лес стонал стоном от наезжающих машин и людского ауканья. Просто это было очень глухое и бездорожное место, куда не было хода колёсной технике, а пешком забираться очень далеко. Случалось, кто и проходил в чапыжнике мимо сваленной бурей сосны, но травы давно уж проросли сквозь глазницы черепа, сквозь рассыпавшиеся ребра и всё скрыли от людского взгляда. Где тут?

Случилось наткнуться на скелет егерю Аблаю. Наганивал по чернотропу свою выжловку, первоосенницу Айну, и оказался возле упавшей сосны. Как кто за руку привёл. И время случилось под самый обед, пора было и перекусить домашними бутербродами, и попить чаю из термоса. Перешагнул через тронутый короедом и шашелем ствол, думая сесть спиной к ветру. Хрустнуло что-то под сапогом. Глянул — и обмер. Из травяной гущи жутко улыбался человеческий череп, выбеленный дождями и солнцем, скалился весело: мол, нашли, наконец.

Вскочил, чуя, как волосы поднимают на голове вязаную дочкой-рукодельницей шапочку-гребешок, но не заорал в ужасе, не хлопнулся в обморок, не кинулся, сломя голову, прочь. Держа свою вертикалку наготове, стал оглядывать зловещее место, помня по фильмам, что до прихода следствия ничего нельзя трогать. Обедать напрочь расхотелось. После уж, как примчалась радостная, с высунутым языком, Айна, поспешил домой заявлять властям о своей жуткой находке.

То да сё, но в конце концов прибыла в эту глухомань судебно-следственная группа. Осмотрела всё тщательно, сделала снимки, запротоколировала мелочи и частности, вытащила из-под перепревшей хвои ржавое ружьё, нашла мятый котелок рядом с заросшим кострищем, пяток патронов в латунных гильзах с глухариной дробью, что взял на свою последнюю охоту Осокин, собрала в целлофановый мешок из-под удобрений все кости и череп, думая найти в райотделе злосчастного владельца по номеру ружья через компьютер разрешительной системы. Странный и загадочный случай. И тут вспомнилось, что три года назад пропал деревенский пенсионер.

Компьютер, так цепко выхватывающий каждый занесённый в него номер ружья, а за ним и владельца, оказался на этот раз бессильным. Но не задымил «крышей». Дымили сигаретным дымом сотрудники райотдела. Следов злодейского убиения от рук двуногого на костях выявлено не было. Картина вырисовывалась логически «мирная»: охотника придавило упавшей сосной. Но смущало незарегистрированное ружьё. Тогда вызвали в райотдел, наделав переполоху, деревенских охотников, и один из стариков с трудом опознал осокинское ружьё по стволам, соединённым в муфту: «Ихнее это ружьё, да только слух был, утопил его Иван Михалыч, царство ему небесное. Тогда и участковый Романыч его таскал, допрашивал покойного. Стал быть, не утопил он тогда ружья, скрыл. Скрыл на свою голову».

С тем и объединили два дела в одно: о пропавшем в Калиновке пенсионере и найденном в лесу скелете с незарегистрированным ружьём.

Спустя положенные законом сроки, мешок с костями по просьбе калиновских охотников выдали для захоронения. На продутом ветрами, промёрзшем и тоскливом сельском погосте охотники с лесниками выдолбили неглубокую яму, спустили, так и не развязав, нетяжёлый пакет и заработали лопатами, чая избавиться поскорей от этой тяжкой человеческой обязанности. Батюшка бормотнул короткую молитву, покадил слегка ладаном.

Тут бы и конец всему, но оказалось, что выдолбили мужики случайно, не догадываясь, ту ямку возле полусгнившей, удерживаемой лишь задичалой вишней покосившейся оградки, за которой покоился дед Осокина. Видно, сознавая свою вину за недогляд, постарался, улестил кого надо, там, наверху, забрал дорогого внучка под свой бок, как когда-то на уютной родной печке, среди овчин, валенок, лука, семечек, деревенского нехитрого тряпья, которым стелились тёплые, угревные кирпичные лежанки.

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru