портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Запах паленого лишайника

Тарковский Михаил Александрович

Бортовой портфель

В декабре, незадолго до выхода, перестали ловиться соболя. Стояли морозы. Пробежавшись по открытым лыжницам, Василий рано возвращался в избушку, и хотя вскоре темнело, он успевал не спеша сходить по воду, подколоть дров, сварить собакам, обработать редкого соболька и белок. На том дела и кончались. Еще можно было подлатать штаны, выточить старый зазубренный топор и полистать истрепанный журнал с унылыми городскими историями. Но было интересней, прикрутив лампу, лежать на нарах и вспоминать...

Как-то еще давно в Бахту приехал молодой, полный сил, охотовед, задумавший провести учеты боровой дичи в одном далеком месте на левобережье Енисея. Вместе с Васькой, которого он взял в помощники, они должны были залететь с лодкой в вершину реки, дождаться ледохода и, спускаясь вниз, посчитать глухарей. Охотоведа звали Лехой. Это был рослый поджарый парень с серыми глазами и светло-русым ежиком на небольшой круглой голове. Он улетел в Подкаменную добывать вертолет, а Васька остался готовить груз: лодку, мотор, бензин и продукты. Прилетел Леха, они торопливо загрузились под грохот винтов и полетели. Кроме них в вертолете сидел на горе досок мужик в мохнатой кепке.

Озеро соединялось с рекой протокой. Леха выпрыгнул на лед, Васька кидал груз. Лехиных вещей он не знал и, схватив большой черный портфель, было засомневался, но мужик с досками закричал сквозь грохот, кивая на Леху: «Это евонный! Евонный!» и Васька выкинул портфель вслед за остальным. Потом они открыли задние створки и выгрузили лодку и бочку с бензином. Ветролет унесся, они сходили в избушку, и там от души посмеялись, потому что Леха, решивший бросить курить, специально не взял курева, а в избушке висел огромный полиэтиленовый куль с папиросами. «Значит, не судьба. Спасибо, Серега», — сказал Леха кулю, сладко закуривая, — охотника, который здесь охотился, он хорошо знал. Избушка стояла в соснах на высоком берегу старицы, пол в ней был песчаный. Возле груза Леха спросил:

— Че у тебя в портфеле-то?

— Это я у тебя хотел спросить, на хрена ты портфель взял?

— Выходит, мы у них портфель сперли, — помолчав, сказал Леха. Портфель был туго набит папиросами.

Весна в тот год не на шутку затянулась, и вместо десяти дней они просидели на озере месяц. Места были странные и не похожие на то, к чему привык Васька. Река петляла в поймах, поросших елкой и пихтой. С высокого места были видны кудрявые сосновые увалы, белели тундрочки с сосенками. Все кишело живностью. В весеннем тумане бубнили невидимые косачи, ганькали из поднебесья гуси. Но тепло быстро кончилось, завернул север со снегом, несколько дней низко неслись серые тучи, а потом настала ясная погода с ночными морозами, теплыми днями и твердым, как пол, настом. Ранними утрами Васька с лыжами под мышкой (чтобы не увязнуть на обратном пути, когда наст ослабнет) ходил на глухариный ток. Помнил он ослепительное утро, наполненное рассеянным светом. Вдали раскатисто дроботал дятел. Сосняк хорошо просматривался, и впереди, метрах в ста, медленно шел по насту, чертя растопыренными крыльями и щелкая, угольно черный петух с запрокинутой головой.

Время шло, но настоящего тепла не приходило. Дело затягивалось, могло не хватить продуктов. Повезло еще, что в первые дни они добыли сохатого и были с мясом. Но сидеть на месте уже надоело, опостылела избушка, песчаный пол, в котором терялась иголка, надоело следить за ветром, облаками, за прибывающей водой. Леха ходил на учеты, Васька ловил подо льдом в озере окуней и щук. Каждый вечер они караулили на промоине уток, сидя в густых елках. В озере уже была заберега и они утащили туда лодку, завели мотор, проехали в протоку, а потом с ревом пронеслись по промытому участку реки метров триста и вернулись обратно. Уже сильно прибывала вода и через несколько дней затрещала река, но не вся, а участками — ближайший кривляк еще стоял, а дальний вовсю шел. Наутро Васька пошел туда через лес и вскоре увидел впереди сквозь елки что-то непривычно блестящее. Это была чистая вода, по края налитая в берега, в ней отражался лес и плавал, покрикивая, яркий свиязь с рыжей головой.

На следующий день прошел и их кривляк. Старица у избушки еще стояла, они уволокли лодку к воде и помчались вверх. То и дело взревал мотор, нацепляв палок. Леха, стоя за штурвалом, вдыхал налетающий прохладными волнами весенний воздух. Впереди реку перегородил ледяной затор и они, будто помогая весне, таранили его лодкой, пока он не зашевелился, и потом мчались дальше, расталкивая льдины.

Потом они уехали вверх на приток, предусмотрительно закатив бочку с бензином на угор в лес. Жарило солнце, стремительно таял снег, на глазах прибывала вода. Через два дня, беспокоясь за бочку, они рванули назад, высидев короткие сумерки у костра на высоком сосновом берегу. Было холодно, горел рыжий восход, вода лавиной неслась по лесу, срезая повороты и валя деревья. Уперев «Прогресс» в елку, по пояс в ледяной воде затаскивали уплывающую бочку, и стуча зубами, подъезжали к избушке и не могли узнать места, потому что вода стояла у самого порога. Потом гудела печка, капала вода с развешенной одежды, и Леха лежал без рубахи на нарах, свесив руку с разбитыми пальцами и узким запястьем, от которого расширялась к локтю крепкая налитая мышца.

Резкое тепло после такой долгой и снежной зимы дало небывалую воду. Они загрузились и поехали вниз. Следующая избушка стояла наполовину в воде. Под крышей у куля с овсянкой сидела толстая рыжая полевка. Васька забрался через окно внутрь — на полке лежала книжка под названием «Потоп». Потом они долго ехали, ища твердый берег для стоянки. На новом месте несколько дней считали птиц, после ехали дальше, снова работали и так недели три. Давно кончился сахар и чай, они заваривали бруснику и чагу, которую Васька возненавидел на всю жизнь. Вылез задавной комар, собаки скулили, Васькин кобель однажды не выдержал и ломанулся к спящему хозяину, своротив полог. Река стала прямее и шире, утка уже не подпускала. Они поставили сеть в старице, поймали язя, двух карасей и щуку. Вода падала, и чтобы пробраться к сети, пришлось на себе тащить лодку по протоке. Уже хотелось на Енисей, домой. Ваську беспокоило, как управится бабушка с картошкой, и он считал дни, Лехе тоже все поднадоело, хоть он и не подавал виду, продолжая намечать на карте точки будущих учетов. Их оставалось еще на неделю — в ста километрах стоял поселок.

Приемника у них не было. Людей они не видели месяца два. Вид серенькой казанки на берегу и вешалов для сетей взбудоражил их.

Навстречу на ветке ехал остяк. У него были узкие серовато-зеленые глаза и копна черных с проседью волос. Они поговорили, покурили, заодно поинтересовались, работает ли в поселке магазин. Остяк в ответ спросил сколько времени и, помолчав, бросил: «Работает. Еще успеете».

Они переглянулись. Васька дернул мотор, и через три часа они были в поселке, где мужики дружно таскали ящики с водкой со склада в магазин — только что разгрузился караван.

Они сгребли с прилавка в рюкзак банки, пакеты и бутылки, поблагодарили бойкую расфуфыренную продавщицу и спустились к лодке, где Леха дал изголодавшимся собакам по полбулки хлеба, сказав: «Налетай-подешевело!» Потом они завели мотор, отъехали от поселка, запалили костер и просидели у него всю белую ночь. Днем они вернулись в поселок, нашли Серегу, помылись у него в бане, рассказали, что творится в тайге, где какую избушку затопило и прочее. Услышав про портфель, Серега захохотал. Он только что летал в Подкаменную и в аэропорту к нему подошел командир эскадрильи:

— Мы тут твоих друзей на Лебяжье забрасывали. Они как, ничего?

— А что? — насторожился Сергей.

— Да так. Они у нас бортовой портфель украли.

Вечером пошли в клуб. Там было полно девок-остячек, грохотал в полутьме дребезжащий динамик, остро пахло помадой и духами. Васька стоял у стены в закатанных сапогах и энцефалитке, Леха крутил вокруг себя надушенную продавчихину дочку с пушистой прической, рядом извивался особым извивом круглолицый парень в тренировочных штанах и пиджаке, а в углу на фанерном стуле одиноко сидела неказистая остяцкая девушка с выдающейся челюстью и большими черными глазами, которую Леха вдруг вывел за руку на середину зала в медленную музыку... Он аккуратно обнимал ее за плечи, а она послушно кружилась, уткнув голову ему в грудь.

Когда наутро они грузились в лодку, подошла вчерашняя девчушка и, краснея, сунула Лехе сверток со словами: «На, возьми, своей подруге подаришь». Они отъехали, и Леха развернул тряпку — там лежали оленьи сапожки-унтайки, расшитые бисером. Леха покачал головой и сказал, погладив длинную серую суку: «Вот она, моя подруга. Ох, девки-девки... У этой Верки, между прочим, ни отца, ни матери».

К вечеру они были на Енисее. Всю дорогу, пока ехали, кругом в небе клубились грозные тучи, сверкали молнии, и лишь над их головами висел круг ясного розоватого неба. «Верка нашаманила...», — хитро щурясь, говорил Леха.

Теперь, зимой, под конец охоты, Ваське так же, как и тогда, хотелось к людям. Он вспоминал круглое озеро, избушку в соснах и Леху... Как тот лежал на нарах и как свисала над песчаным полом его загорелая сильная рука. С какой бы радостью он сейчас пожал ее! Но Леха еще в тот год уехал работать начальником участка на северо-восток Эвенкии, и там ему отрубило эту самую руку винтом от самодельных аэросаней.

Охота

Осень выдалась затяжная, с ранними морозами. Тимофей в шугу и снег пробивался на участок, опасаясь, что река станет в узких местах и он не успеет развести продукты. Вода была низкая, кругом торчали камни, мешала шуга, закрывая дно. Бензин нынче привезли плохой, смешанный с соляркой, и, чтобы утром завести мотор, приходилось выливать на цилиндры c полчайника кипятку. В мелкой и длинной шивере возле Бедной речки несколько раз глох мотор. Груженую лодку тащило назад вместе со льдом, в окнах между льдинами мелькали рыжие камни, и Тимофей в десятый раз дергал мотор и снова, стиснув зубы, пробирался вверх, не обращая внимания на пронизывающий ветер и снег, секущий лицо. Но едва он добрался до первой избушки, степлило, пошел дождь, а потом долго стояла весенняя солнечная погода и лезли от тепла в голову ненужные воспоминания. Соболь уже «вышел», то есть оделся в зимний мех, но Тимофей все не решался настораживать капканы, боясь спарить пушнину в такое тепло, и в ожидании мороза рубил кулемки, ловил рыбу и вместе с мужиками костерил по рации погоду, у которой «вечно все не вовремя». Жизнь как бы остановилось. Копаясь у берега с мотором, он тупо глядел на упавшую в воду отвертку. Она, серебрясь, лежала на каменистом дне, над ней плавали мальки, и казалось, что это все уже когда-то было. Однажды поздно вечером он вышел на улицу, не веря своим глазам — все было белым от снега. Взятый с чурки колун оставил черный силуэт. Тимофей заснул успокоенный и полный надежды, а утром снова шел дождь, и снега как не бывало.

Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб, и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свежепротесанные бревна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растет среди строительного беспорядка крепкий светло-желтый куб. Докончить его он не успел — пошел снег.

Осень пронеслась как запой... Он шел по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы, и провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах паленого лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра и единственное, о чем он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки.

С каждым снегопадом все глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец, замерзла река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей.

Но осень прошла, давно стояла зима, близился Новый год и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на еще одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвется раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достает из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка.

Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «буран», раскатывая взад-вперед траншею в зеленой дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твердый снег, долго ворочал с боку на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, несся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше — километрах в семи была избушка. Когда он в нее входил, пальцы на ногах почти не чувствовали.

Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, — досадовал Тимофей, — все хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли...» Тимофей любил живое дерево, все делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шел всему этому, как корове седло. Значит, штукатурить придется, обои клеить... Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лег к жене, обнял ее. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня...» Он поцеловал ее в щеку, лег на спину, закрыл глаза — навстречу побежала освещенная фарой бурановская дорога...

Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал вялый под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошел в контору — не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошел, и вместо веселой встречи охотников получилось напряженное застолье с наряженными женами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день под вечер Тимофей вез воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной баней, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серегой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвез воду и сказал Лиде, что пойдет поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «буран», пахло бензином, сидели дружные веселые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежал хлеб, луковица и мерзлый омуль. Домой Тимофей пришел в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, все это время готовилась к скандалу: «Че колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! Буран он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть... Завез в дыру, а сам только и норовит удрать... То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою... Да ты туда от работы бежишь! Небось, придешь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами...» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушел ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завел «буран», подцепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Все равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Ее тоже понять надо: не он — жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за какого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала, тоже — радиотехнический»...

Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки — разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг и больше половины горючего утекло в землю.

Утром начальник собрал охотников в конторе. Речь шла об оплате пушнины, цена на которую падала. Все зависело от каких-то людей, организаций, надо было вникать, кого-то понимать — будто от этого что-то менялось.

Домой Тимофей пришел мрачный, все расползалось по швам. На кой хрен мчался, в воде сидел, технику гробил?..

По телевидению рекламировали электронную машину последнего поколения. Ее обладателей ждали новые удобства и независимость, а в итоге еще большая зависимость от фирм по обслуживанию и без конца устаревающих технологий. «Так и хотят тебя беспомощным сделать!» — раздражался Тимофей. Потом вокзального вида певица что-то спела на подозрительно знакомую мелодию. «Да пошла ты! — сказал Тимофей и выключил телевизор, — ладно, Новый год пережить, а там обратно на участок»...

Он отминал соболей и думал о тайге, где если что и случается, то только по собственной дури. Он думал о своих сиротливо-пустых избушках, о повороте реки с высоким берегом и парящей полыньей, о чем-нибудь еще неделю назад смертельно важном, а теперь вдруг отодвинутом куда-то на задворки души. Только бы Вовка побыстрей вырос...

И он представлял, как будет охотиться с Вовкой, как покажет ему дороги, через год-другой отдаст избушку, как обязательно по осени заночует с ним в тайге — там, где мир сведен до размеров, когда в нем еще можно навести порядок своими руками.

Паша

Первый соболь сидел в дуплистой полой осине, и я быстро выкурил его, прорубив дырку и запалив в ней бересту. Уходя, оглянулся: изо всех дупел в разные стороны торопливо валил густой сизый дым. Через некоторое время кобель снова залаял недалеко от дороги. Второй соболь засел в лежачей кедре с большой дырой в комле. Я засунул туда жердину. Соболь заворчал. Это тоже был самец, крупнее первого, с рыжим горлом и светлым мехом. Я положил добытого соболя в понягу, перезарядил тозовку и пошел дальше. Все тянулся заваленный снегом склон с остроконечными елями и пихтами, белыми от кухты. Снег был глубокий и пухлый, лыжи валились почти до земли, холодило тело мокрая рубаха, а грохотавшие внизу пороги, казалось, все стояли на месте. Солнце садилось, когда высоко в хребте снова залаял кобель, и я, сняв понягу и поведя затекшими плечами, пошел вверх по склону на лай. С задетых кедрушек и елок сыпался снег, и я, подходя, заранее сбивал его березовой лопаткой.

Это был здоровенный кот, я еще издали заметил, как сыплется кухта с елки, по которой он метался вверх и вниз, озираясь на собак. Темнело, пулек у меня оставалось в обрез. Соболь прыгал с дерева на дерево, и я никак не мог попасть, переживая, что не остается пулек и что вот-вот совсем стемнеет. На беду я его подранил, и он затаился в пихте, а у меня оставалась одна пулька, и я стоял на истоптанном снегу потный и усталый и чувствовал, что если не добуду этого соболя, у меня будет испорчено настроение на несколько дней. Я представил, как расскажу об этом Паше при встрече и как он осторожно ответит: «Быват, Михайло... У меня раз тоже...» На верхушке пихты виднелся темный комок хвои, я приложился, выстрелил и оттуда выпал соболь — я попал ему в голову. Часа через полтора, в темноте, я подошел к избушке.

Отдохнув, ободрал и натянул на пялки соболей, зашил дырочки от пулек. У последнего, самого крупного соболя мех был темный, будто посыпанный серебром, и не хватало когтя на лапе, помню, я еще рассказывал об этом мужикам по рации.

Часов в двенадцать я вышел на улицу. По всему небу полыхало веерное зелено-розовое сияние.

С Пашей мы встретились недели через две. Я приехал к нему на Яшинду. Это была маленькая холодная избушка, стояла она в сыром месте, ее постоянно разорял медведь, разбирал пол, и ни я, ни прежний мой сосед не любили ее.

Я несся на «нордике» Бахтой по твердой от мороза пашиной дороге. Сухо ревел двигатель, била вбок тугая струя выхлопа, повисая сзади сизой полосой до самого поворота. Пылал оранжевый закат над высоким зубчатым берегом. Я включил фару, вспыхнул зеленый огонь спидометра, яркий белый свет заплясал по еще голубой дороге с четкими отпечатками гусениц. Я подъезжал к избушке, два столба белого дыма стояли над берегом — один от трубы, другой от костра, на котором Паша варил в ведре корм собакам. Резал висок боковой ветер, стыл большой палец, которым я жал на газ, сгущалась вокруг синяя тьма, и радостно было после месяца одиночества подъезжать к теплой избушке. У костра похудевший Паша мешал деревянной мешалкой корм в обгорелом ведре.

Избушка была забита свеженаколотыми дровами, на столе стояла поллитровая банка с повидлом, сгущенка, лежали папиросы, на нарах — расстеленные одеяла, все было, как в доброй каюте для доброй дороги. Паша умел наполнить уютом любое место.

Паша был первый человек в Бахте, с которым я познакомился. Когда его уволили из бакенщиков по сокращению, он пошел на охоту — рядом со мной пустовал участок.

Ездили мы раз незадолго до охоты в тайгу — попробовать в деле новую лодку-деревяшку, забросить кое-что из продуктов и покрыть крышу в свежепостроенной избушке. У Малой Бахтинки была брошенная экспедицией подбаза — развороченная гусеницами площадка, сломанный вездеход, гниющий балок, остов трактора и несколько емкостей с арктической соляркой. На обратном пути мы собирались закачать себе бочку — на заправку ламп и на растопку.

Новая избушка ярко желтела на еще не обжитом месте. Прошел дождь, и после него на теплое солнце вылетела уйма мошки и мокреца. Мы подымали землю на потолок, мошка лезла под одежду, в глаза, а у Паши под часами выгрызла на руке кружок кожи: «Мошкотара задавная... Ты скажи, как лепит». На обратном пути остановились на базовой избушке и затопили баню. Шипела вода на раскаленных камнях вокруг печки-полубочки, пахло распаренной пихтой и мокрым деревом. Паша сидел на полке с красными выпученными глазами, березовым листом на ключице, и хрипло говорил: «Ну это анекдот будет — чистыми завтра приедем. Ирина не поверит, что в тайге были — скажет, лодку под косой бросили, а сами к девкам. Знашь, как по-эвенкийски расческа? Вошь-капкан».

На следующий день проснулись чистые, расслабленные, у Павлика по-детски пушились волосы, розовели руки с белесыми ногтями. Странно было садиться в лодку, прикасаться к копченому замасленному мотору, бачкам, Паша двумя пальцами подкачал бензин грушей и поморщился: «Ежкин кот! Еще соляру закачивать».

Закачивали мы через люк длинным шлангом. Шланг состоял из двух половин, соединенных трубкой. Нужно было опустить шланг в емкость и, переломив его, быстро вытащить и бросить вниз к бочке. С первого раза солярка не засосалась, а во второй — шланг неудачно зацепился за край люка, нижняя его часть упала в солярку, и мы еще целый час искали ее шестом в гулком лиловом омуте. Примотав к шесту проволочный крюк, мы в конце концов достали шланг и закачали бочку, не переставая хохотать над вчерашней баней, которая вся пошла насмарку, потому что мы были все с ног до головы в солярке. «Измуслякались как черти» — рассказывал потом Паша в деревне, допридумывая новые подробности, что, например, кроме шланга мы еще утопили ведро, веревку и мою шапку.

Лодку эту сделал дубческий старовер Фаддей Угренинов. Стоила она бочку бензина и новую бензопилу. Он выгнал ее со своей заимки на Енисей и оставил у тестя неподалеку от Ворогова, куда мы приехали с Пашиными знакомыми на их катере.

Из Дубчеса каждую осень выезжали «снабжаться» староверы с ягодой и пушниной. Дул сильный север. Около трех десятков длинных черных лодок качалось кормой на реку у берега. На берегу трепетали палатки, горели костры, староверы стояли кучками — старики, мужики, подростки, бабы. Один молодой рыжебородый кержак в оранжевой рыбацкой робе первым подошел к катеру с двумя ведрами брусники. Наши катерские друзья решили купить ягоды с собой в Енисейск. Их тут же окружила толпа с ведрами и коробами. Капитан готовил бочки. Кержаки тащили ягоду. Дул ветер, качались лодки, несся дым от костра. Рослый дед с большой клочковатой бородой, припадая на негнущуюся ногу, пробирался по своей лодке с потертым берестяным коробом. Молчаливый рыжебородый старовер все стоял со своими ведрами — бойкие бабы давно оттеснили его. Поняв, что вся тара на катере заполнена, он схватил свои ведра и размашисто вывалил ягоду в Енисей. Кержаки переглядывались и посмеивались. Рыжебородый ушел враскачку с пустыми ведрами. Остальные вскоре разошлись. Все дул ветер, качались лодки, полоскалась рваная палатка, и по всему берегу на мокрой гальке извилистой красной каймой лежала брусника.

Потом мы взяли у пашиного свояка лодку и отправились в Захребетный — маленький староверский поселок в протоке, которую мы долго искали, петляя между островами. На высоком берегу виднелись избы среди сосен. В протоке стояла сетка и плавали гуси рядом с островком травы. Сверху глядели мальчишки. Все это напоминало уголок средней России. Мы поднялись на берег, в огороде копала картошку молодая беременная кержачка с красивым умным лицом, она поздоровалась с нами и побежала в избу узнать, где живет тесть Фаддея. Тестя дома не было, была девчонка-подросток, она все про нас уже знала, но на всякий случай спросила, чем будем рассчитываться. Мы ответили, что пилой и бензином, это сработало как пароль, и она облегченно улыбнулась. Мы разговаривали с ней шутками-прибаутками, она так же нам отвечала, улыбаясь весело и хитро, показала лодку, которая лежала у забора напротив избы с надписью «Школа». Внутри был ледок. «Что не течет — это точно», — сказал Паша. Лодка была длинная, стремительная и легкая с острым, как бритва, форштевнем и высоким транцем — специально, ходить по порогам, как мы и заказывали. Доски Фаддей пилил бензопилой из цельной кедры, шпангоуты вытесывал из места, где ствол, расширяясь, делится на корни. Мы попрощались с девчонкой, пообещали выйти на связь с охоты, стащили лодку и повезли на веревке в Ворогово. Было тихо, светило солнце, отражались гуси в протоке и проверял сеть с лодки бородатый паренек. Какая деревня! — приговаривали мы в один голос, вспоминали похожую на лисичку веселую девчонку. Когда последняя крыша скрылась за поворотом, Паша, щурясь и прикуривая, произнес: «Ладно... В чужом огороде всегда огурцы слаще».

Потом мы вернули свояку лодку и поехали в Бахту, на север, по Осиновским порогам, мимо скал, мимо Монастырского острова, мимо Кораблика и Барочки. Паша напевал «Встает туман над Енисеем», мягко светило осеннее солнце, быстрое течение добавляло скорости, неслись мимо желтеющие хребты, и думалось: все равно это все наше — и скала с надписью «теплоход Арзамас», и пестрая даль в дымке, и этот самый Захребетный. Чтобы сидеть вместе, мы вырубили толстую талину и привязали ее к румпелю, продлив его до середины лодки, где, полулежа на тулупе, прикладывались к бутылке водки, закусывали шаньгами и глядели на берега. Осень, осень... Возле Подкаменной встречались лодки, и проезжающие навстречу мужики улыбались во весь рот, глядя на наш талиновый румпель, а один из них одобрительно выставил вверх большой палец. В Бахту мы приехали на рассвете, трясясь от холода.

Пашин дом стоял на угоре на самом видном месте.

Все, кто приезжал, шли обычно к нему.

Из трубы поднимался дымок. Сдержанная Ирина, вытирая со стола и улыбаясь под нос, говорила: «Здорово были! Явились — не запылились, я уж вас потеряла». На беленой железной печке клокотал чайник, сквозь трещину в железе сияло рыжее пламя. На полу возле печки лежал кверху брюхом толстый сиамский кот.

Вечером я зашел к Павлику. Там был накрыт стол.

Паша играл на баяне и пел «Встает туман над Енисеем», толкая меня коленкой при словах «Кораблик, Барочка — два островка...», и сочиненную им самим песню про своего покойного деда — Трофима, маленького ушастого старичка, отличного рыбака, пьяницу и проказника.

Песня пелась на мотив «Кости-моряка»:

Сентябырь месяц на исходе,

Трофим с Ангутихи приплыл,

Ни разу трезвым не бывает,

На все, грит, с прибором положил.

Его в контору вызывают:

Ты, бригадир, нам помоги,

Промхозный план не выполняем,

И ты с бутылкой не ходи.

Деревня инеем покрылась,

Полсотни градусов мороз,

Трофима это не пугает,

Он рыбаков в Бахту повез.

Он разоставил самоловы,

Его мороз не испугал,

Хотя Трофим и много хвастал,

Но план промхозный выполнял.

Мы раньше столь не добывали —

Сказал, поплевывая, он,

Ваш дядя Коля, дядя Гриша

И брат покойный Родион...

Кота я привез Паше из Верхнеимбатска. Там его всучила мне жена одного знакомого вместе с мешком, в котором лежал камень: «На возьми, хотишь, утопи по дороге, хотишь, себе оставь, надоел — спасу нет, мышей не ловит, только жрет, орет и у печи валяется». Жена знакомого была из культурных — кота звали Джонькой. Я привез его Паше, на что тот пробасил: «Джонька дак Джонька. Пущай живет, пять собак не уморили, а уж этого-то дармоеда всяко-разно прокормим».

Паша гордился деревней, Енисеем, тайгой. Он как бы отвечал за честь здешних мест и всегда спрашивал приезжих: «Ну и как река? (про Бахту) и, услышав желаемый ответ, басил — О-о-о! Что-о-о ты! Красавица!» Паша любил шик, мог лихо подъехать к берегу, но никогда не напускал на себя излишней серьезности и суровости. Однажды весной я ехал вниз по Бахте и остановился переждать ливень в избушке. Привязал лодку и стал подниматься на угор. Вдруг, не доходя избушки, услышал резкий, усиленный эхом, рык. Ружья у меня с собой не было, почему — долго рассказывать, и хотя я в ту же секунду сообразил, что медведь этот сидит в петле, я, не рассуждая, отступил к лодке и переждал дождь на другой стороне Бахты, укрываясь под стеклом. По приезде я в сдержанных тонах рассказал об этом Паше. Он расхохотался и тут же ответил историей: «С нами такая же ерунда была! У Витьки на Гришином петля стояла. Все не попадает и не попадает, мы уж привыкли, и так же точно с Витькой к избушке подымаемся, ружья в лодке, идем, главное, разговариваем, а тут рев, мы как рванем к лодке, Витька аж подпрыгнул. А потом, когда с ружьями-то подошли, там таракан сидит с кобеля, наверно, размером. Так, что, Михайло, всяко быват».

С охоты Паша ушел. Был он все-таки семейным, теплым, деревенским человеком и при всей своей любви к тайге по-настоящему хорошо чувствовал себя дома. Еще Паша пил, и получалось так, что мы, его друзья, стали даже как-то избегать его, чтобы хотя бы не участвовать в его спивании. Разговоры не помогали — он со всем соглашался, не пил неделю, а потом снова вдруг встречался на улице в своей телогрейке, с потемневшим худым лицом, с белым пятнышком в углу глаза, и с каким-нибудь инструментом в трясущейся руке — чтобы можно было сказать: «Да вот, к Вовке за ключом ходил, вариатор снять хочу — гремит по-страшному».

Сидели мы как-то с охотниками, забрел Паша.

Перед этим заходил кто-то случайный, и мы от греха убрали водку под стол. Паша болел с похмелья. Мы достали бутылку, и он успокоился, сразу сделал вид, будто она его не интересует и начал, глядя в сторону, рассказывать историю, как перевозили с Банного острова трактор-двадцатьпятку. Рассказывал долго, с подробностями, и нам пришось несколько раз его прерывать, приглашая выпить, прежде чем он почти что нехотя, все еще продолжая говорить, поднял стопку и жадно, с дрожью в губе, выпил водку, потекшую струйкой по его небритому подбородку.

Захмелев, Паша всегда говорил: «Напиши, Михайло, что-нибудь про нас!»

Как-то случилось мне пропустить охотничий сезон и заняться изданием книжки стихов, и пока идет это небыстрое дело, съездить в Англию, в Оксфорд, куда меня пригласил один переводчик, прочитавший мои стихи.

Паша посадил меня на низкую коптящую самоходку, так и не сбавившую хода, когда мы подъехали. На палубу никто не вышел, я забрался на борт, Паша помахал рукой и, скача по волнам, поехал к берегу, а на палубу выполз совершенно пьяный капитан, и удивленно взглянув на меня, тряхнул головой и пробормотал: «Не понял вашего маневра»...

В Москве было тепло, пахло бензином и фруктами.

Я подготовил рисунки для книжки и полетел в Англию.

В самолете я читал стихи одного писателя, покинувшего Россию в революцию, — автора блестящей продуманной прозы. В отличие от нее, стихи были по-хорошему несовершенны, и в эти провалы формы сквозила голая человеческая душа. Почему воспоминанию всегда требуется время, чтобы заговорить? — спрашивал я себя всю дорогу. И всю дорогу в овальное окно глядела яркая белая луна, та самая, что светила мне на Бахте северным вечером. Когда самолет пошел на снижение, она оделась туманом... Крис оказался невысоким небритым человеком в толстых очках и с противогазной сумкой на плече.

Первый день я проснулся рано, сквозь сон отмечая нерусский акцент поющей в саду зарянки. Сеял мельчайший дождь, перед окном на том берегу большой квадратной лужайки застыла тонкая фигура сеттера, из-под купы кудрявых деревьев виднелась красная крыша. Я осторожно спустился по лестнице и вышел на улицу. Было свежо. Дождь кончался, сквозь быстрые прозрачные облака голубело небо. Я пошел по еще тихим улицам, мимо автомобилей с запотевшими стеклами, пошел в сторону, прочь от магазинов и кафе, пошел, все убыстряя шаг туда, где постукивал колесами поезд, и когда наконец кончились дома и тропинка заплясала по ухабистой земле, остановился среди травы, кустов и прыгающих воробьев, глубоко вздохнул и не спеша пошел назад — все было обычным, земным, таким же как в России.

Еще были огромные тисы с подробнейшей, отчетливо прописанной корой, были коровы, пасущиеся за забором в метре от города, были ровные дороги с упрятанными в асфальт синими фонариками на разделительной линии, был сладкий кондитерский запах свежего асфальта и зеленоватая вода утопающей в листве Темзы, довольно узкой и мелкой, с замшелой плиткой на плоском дне, с лебедями и скуластыми дощатыми катерами.

Была длинная лодка из темно-желтой толстой фанеры и дюралевый шест в моих руках, и русская девушка из колледжа, видимо, состоятельная, но одинокая, которая все просила меня почитать стихи, что я обычно делаю неохотно, особенно перед незнакомыми людьми. Но тут все было настолько вне времени и места — и лодка, и деревья с висячей листвой, и лебеди, и зеленая вода, — что я стихи все же прочитал, а она слушала и говорила: «Читайте, читайте еще».., пока мы чуть не врезались в лодку, полную удивленных китайцев.

С Крисом мы сошлись за два утра. Он отлично говорил по-русски, год учился в Воронеже, у него была телогрейка и противогазная сумка, которой он любил шокировать оксфордцев. Еще он любил Россию и мечтал в ней жить. Она оказывала на него впечатление чего-то настоящего, ветреного и ни на что не похожего. После своей прошлогодней поездки он месяц не мог прийти в себя. Он много рассказывал о своих скитаниях по Подмосковью, и я отчетливо видел его — трясущегося в электричке, оборванного, обросшего седой щетиной, с противогазной сумкой на боку. Слушая его рассказы, я подумал, что для меня Енисей это примерно то же самое, что для Криса Москва. Из вещей у Криса ничего не было, кроме книг и пластинок, жил он на стипендию и писал диссертацию по Владимиру Соловьеву.

Помню, встретил я на улице возле магазина двух русских женщин. Они с жаром обсуждали цены на туалетную воду, и я, услышав русскую речь, бросился, окликнул их, а они вместо приветствия замолчали, поджали губы и быстро ушли, оставив меня с ощущением, что я нарушил какие-то правила игры.

Крис, собиравшийся переводить мои стихи, много расспрашивал о Енисее, о моих друзьях, мечтал приехать в Бахту. Я рассказывал ему о Паше, мне казалось — они бы поладили. Потом я уезжал в Лондон, мы прощались на автобусном вокзале, и он сказал: «Это очень грустно, что ты уезжаешь». Автобус тронулся, долго пробирался по узким улицам Оксфорда, а когда выехал на трассу, шел проливной дождь. Я сидел на полупустом втором этаже, он был со всех сторон опоясан дымчатым стеклом, и по стеклу стекала вода тугой пленкой, а сзади сидел веселый старик с маленьким радиоприемником, из которого доносилась какая-то безумная музыка, старик все время кашлял, приговаривая: «О, Господи», и без конца пересаживался с места на место. К Лондону мы подъехали уже в темноте.

Лондонскими свежими утрами я в виде зарядки вскапывал запущенные клумбы в саду у пожилого профессора русского языка, и он говорил мне, улыбаясь глазами:»Хочешь, возьмем тебя садовником на пару месяцев — у тебя хорошо получается». И я подумал — почему бы нет? Здесь спокойно, свежо, красиво — пиши да пиши. Буду полдня работать в саду, потом гулять по Лондону, а ночью писать стихи или рассказы. Как странно, здесь совсем другой мир и ничего не напоминает в нем о прежней жизни.

Нужно было еще купить кое-какие подарки и перед отъездом пришлось таскаться по магазинам. К вечеру я порядком устал, но, открыв очередную дверь и очутившись в меховом магазине, оживился и стал с интересом изучать цены. Под стеклом на прилавке лежал соболь. Я не удержался и попросил приказчика показать его. Это был большой кот с серебристым ворсом. На левой передней лапе не хватало когтя...

Лондон дрогнул в моих глазах. Я увидел избушку с клочьями синего дыма над трубой, чахлый кедрач и сизый хребет в снежной завесе... Вот Паша пилит дрова «дружбой», и летят опилки, мешаясь со снегом, пахнет свежим деревом, выхлопом и костром, вот уходит от избушки заросший смолой тес путика и покачивается ржавый капкан на цепочке... И вот встала передо мной вся моя таежная деревенская юность, вспомнил я, как бежал на лай за одним из первых своих соболей и как застряла пулька в стволе тозовки, вспомнил трудную одинокую ясность вечеров и синие, полные надежды, утра, и морозы, и снега, и пот, и долгожданные встречи с товарищами, вспомнил и понял окончательно: какие бы планы жизни я себе ни строил — вечно за мной будет идти на лыжах паренек с тозовкой, топориком и березовой лопаткой, утопая по колено в снегу, вытирая пот со лба и бормоча не дающуюся строчку. И какие бы края не проплывали мимо прекрасным туманом — никогда моя жизнь не будет такой настоящей и ясной, как тогда, когда я мчался к Павлику на заиндевелом «нордике», а он стоял с мешалкой в руке у натопленной избушки.

В Москву я прилетел ночью, самолет долго снижался, трясясь, сквозь низкие черные тучи, внизу лил дождь, все было в воде, около дома не горели половина фонарей, асфальт был разбит, я тут же промочил ноги, оступившись в залитую водой яму. В почтовом ящике лежала открытка: «В Ваше отсутствие получена телеграмма». Мне отдали ее на почте. Она состояла всего из нескольких слов: «Такого-то числа умер Павлик Хохлов. Анатолий».

Мне приснилось в те дни, будто я подъезжаю к Бахте на теплоходе и на месте Пашиного дома вижу пустой ярко-белый квадрат неба...

Паша умер во сне после гулянки у соседа — не выдержало сердце. Хоронила его вся деревня. По приезде в Бахту я три дня собирался с духом, чтобы зайти к Ирине. Она достала бутылку дешевого коньяка, закуску и сказала просто и тихо, наполнив стопки: «Давай, Миш, Пашу помянем». Шумел на печке чайник, светилось пламя сквозь трещину в железе и лежал на полу кверху теплыми лапами кот Джонька. Когда я вышел от Ирины, падал снег. Я брел по деревне куда глаза глядят и повторял: «Кот. Кот. Кот — жив, а Паши нет».

Паши нет, течет Енисей мимо Бахты в Ледовитый океан, и звучат в моих ушах Пашины слова: «Напиши, Михайло, что-нибудь про нас».

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru