портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Перепелятники

Минх Н.

I

Как-то в конце июня 191... года охотился я под В., около Кукушкина поруба, на перепелов с сеткой. Был я студентом-медиком столичного университета и сейчас приехал на вакации к родителям.

К перепелиной охоте пристрастился я с юных лет, обученный этому Силантьичем — сторожем земской управы, где работал мой отец. Перепелятники

Силантьич был завзятый перепелятник. Отец его в крепостное время был «господским» егерем, а сын, унаследовав от отца страсть к охоте, много лет потом служил в охотниках у какого-то богатого помещика, поставляя дичь к барскому столу. Увидев мою страсть и, видимо, смышленость, он связал мне сетку, сделал из овечьего хвоста дудочку и обучил «бить» на ней. Особое внимание уделил он тому, чтобы я научился разбирать и изгонять из звука, извлекаемого дудкой, нетерпимый для уха перепела свист, исключающий всякую надежду на удачу.

Много побродили мы с ним в окрестностях нашего города, много необычайных ночей провели в поле, пережидая какие-нибудь час или два, отделяющие одну июньскую зорю от другой. Много наслушался я тогда от него всяких рассказов про охоту, очень сильно подчас смахивающих на плод пылкой фантазии. Однако я никогда не прерывал его, понимая и разделяя его искреннее вдохновение: Силантьич был не просто поставщиком деликатесов к барскому столу, а настоящим художником, поэтом.

...В ту зорю я долго и безрезультатно пытался подманить у края поруба одного сильного перепела. «Вавакал» он, как это и водится у классных птиц, один раз, а дальше бил свое «пить-пить-пить» медленно, не торопясь, «с чувством, с толком, с расстановкой». Как кнутом, резал. Голос у него был чистый, без хрипоты, почти обычной у всякого рода «вавак» (перепел, который только кричит первое колено своей песни — «ваа-вак», и не бьет), «частохватов» (перепел, кричащий без всяких интервалов между звуками), или, как их еще называют, «горшечных» (перепел с плохим боем, пригодный только для жаркого — в горшок) перепелов.

Но птица не шла — сидела в пшенице, отвечала на дудку и не поддавалась ни на какие ухищрения.

Солнце уже вело. Последние лучи его догорали на длинном узком облачке, растянувшемся на горизонте. На фоне заката ясно выделялся лес, обрамлявший снизу розовое небо причудливыми узорами старинной, резной рамы. Откуда-то из оврага, видимо, со старой суховершинной осины, что растет над родником, долетало насмешливое «хухукание» витютня, а из поруба доносилась редкая соловьиная песнь. В поле звенели трели жаворонков, которые то тут, то там, спускались с высоты, провожая последней песнью уходящий день. Кое-где начинали «цикотать» редкие еще кузнечики. Воздух, насыщенный ароматом полевых цветов и трав, был тих и недвижим.

Я сидел в траве перед растянутой сетью, слушал перепела, соображая, что же мне делать? Было ясно, что он не пойдет. «Может быть он с самкой? — подумал я. — Или я подгадил с дудкой, и он, заслышав фальшь, насторожился?» Когда он опять начал бить, я ответил ему и, поднеся дудочку поближе к уху, вслушался в звук. Нет! Дудочка кричала хорошо.

В это время где-то сзади послышался топот лошади, и не успел я обернуться, как из лесу выехал легкий шарабанчик, в котором сидел какой-то мужчина, которому можно было дать 50—55 лет. Подъехав ко мне, он остановил лошадь. И тут опять забил перепел.

Когда он смолк, седок с улыбкой обратился ко мне:

— А ведь неплохой перепелишка-то. А?

— Я его здесь уже не впервой слушаю, — отозвался я.

— Может, оттого, что не раз дудку слыхал, и не пошел? Набаяли (манили на дудку, но неудачно — напугали).

— Да я с ним почти всю зорю провозился, — ответил я. — Перепел неплохой. Я его, знаете ли, думал приятелю поймать. Хочет в зиму оставить.

— Да, экземпляр стоящий, — точно убеждая кого-то, — согласился незнакомец. — Такого не стыдно держать. Удовольствие немалое доставит. Однако что это мы с вами так разговариваем-то? Давайте познакомимся, — он протянул мне руку: — Золин, Николай Алексеевич, бывший охотник, а теперь просто обитатель здешних мест.

«Так вот ты кто!» — подумал я, пожимая его руку и называя себя.

— Сергея Сергеича сын или сродственник? — спросил он.

— Сын, — отвечал я.

— Что же вы, молодой человек, думаете теперь делать? — спросил Золин после того, как мы перебросились несколькими фразами.

— Решил переночевать тут в овражке, а утром попробовать его на другую дудку.

— Это вы дело говорите. Только утром, когда он бить начнет, надо разочка два-три, а то и побольше спугнуть его и заставить переместиться. На этом месте другой дудкой не пробуйте: сразу поймет, шельмец. А как на заре голос подаст — вы к нему. Перелетит, забьет — опять к нему. Хорошо бы его отсюда хоть за версту угнать, чтобы он новое место почуял. Дайте ему там отсидеться, обкричаться, а, как ободняет совсем, тогда и пробуйте. А на старом месте не надо.

Золин помолчал и продолжал:

— А ночевать поедемте ко мне, я живу отсюда недалеко. Выпьем чайку, закусим, а там и собираться можно. Ночи-то ныне какие: заря с зарей встречаются.

Я поблагодарил, сел в шарабан, и мы поехали.

II

Золин был плотный, среднего роста человек, одетый в вышитую косоворотку и брюки навыпуск. На ногах — мягкие домашние туфли. Раза два за дорогу, когда тележка перекашивалась и Золин сползал ко мне, он, чтобы поправиться, брал под колена обеими руками свои ноги и передвигал их на свою сторону. Видно было, что они в совершенном бездействии, да и сам он, поправляя их, как бы извиняясь, с болезненной улыбкой говорил:

— Отходили свое, отбегали. Теперь с ними, как с малым ребенком, надо.

На голове у него был глубоко посаженный чесучовый картуз, того фасона, который во времена Лермонтова носили на Кавказе офицеры-пехотинцы, а теперь — помещики средней руки, купцы, да и первые приказчики, из лавок, торгующих красным товаром. Лицо его, бритое, одутловатое, с мешками под глазами и крупными редкими рябинами, украшал большой, мясистый нос.

Небольшие, глубоко сидящие глаза, почти без бровей, поглядывали умно, с хитрецой. Он часто моргал ими и морщил нос, отчего казалось, что он вот-вот чихнет. В общем, однако, лицо его было простое, русское, приятное. Голос — низкий, грудной.

Золин был единственным, очень поздно родившимся, сыном родителей среднего достатка и баловнем семьи — все ему было дозволено. Его скоро исключили из гимназии. Безудержная страсть к охоте и пению довершила дело. Он держал на выселках у отца смычок гончих и пару борзых; увлекался и другими видами охоты: ловил сетью перепелов и гонял голубей, лежа иногда по целым дням на крыше и стреляя в шныряющих за ними ястребов; занимался и певчими птицами.

Охотник был он неплохой — знал повадки зверя и птицы, но соохотник — не из приятных: хвастунишка, зазнайка и притом очень дерзкий.

С годами его звонкий дискант перешел в красивый баритон «матового» тембра, и он возомнил себя восходящим оперным светилом. Ему удалось поступить в музыкальную школу, и это еще больше вскружило ему голову.

Скоро он пристрастился к вину, пошли кутежи и дебоши с купеческими сынками.

Однако учение Золина продолжалось недолго — за безделье и безобразия он был исключен и оттуда. По совету своих собутыльников он уехал в Москву, где каким-то чудом был принят в хор Большого театра, стал «артистом императорской оперы», как писал своим приятелям. Но скоро его уволили и из театра. Как и водится в таких случаях у «непризнанных талантов», Золин запил: начал таскаться по трактирам, пивным и всякого рода притонам, где, бия себя в грудь, пьяным голосом пел разудалые песни и чувствительные романсы. Так продолжалось года три-четыре. Драки, пьянство, дебоши, арестный дом чередовались одно за другим. Голос садился, портился, хрипел. Былые друзья постепенно бросили его. Тогда-то сильный, здоровый организм не выдержал, и Золина хватил паралич. Родители увезли его в В. Он долго лежал в больнице, потом дома...

Вскоре старики умерли, и Золин остался один; он смирился, притих. Со временем природный ум помог ему, и он взялся за дело. В детстве, а затем и в юные годы Золин увлекался набивкой чучелов, научившись этому у одного из городских охотников-любителей. Золин проявил здесь несомненный талант. Он сделал десятка полтора чучелов птиц и зверей и разослал их в разные концы, предлагая свои услуги. Предложение нашло отклик, и очень скоро он имел большие заказы от музеев, обществ естествоиспытателей и различных учебных заведений. Работа давала хороший заработок.

Золина потянуло к людям, и в первую очередь, конечно, к охотникам. Так как сам он не мог передвигаться, он сделал так, что люди пошли к нему. Он пристроил к своему дому комнату, поставил в ней десятка полтора деревянных кроватей, большой стол с ведерным самоваром и стал приглашать охотников. Былое зазнайство Золина сменилось радушием и гостеприимством — и его «охотничьи номера», как он сам назвал их, в сезоны охот были всегда полны.

Небольшие выселки, где стоял домик Золина, были расположены в центре охотничьих угодий, окружающих город; очень заманчиво было добраться туда к вечеру под праздник, зная, что у радушного хозяина ждут теплый и чистый приют и горячий чай. Утром же можно направиться куда угодно. Хочешь погонять лисичку — иди до Монастырских порубок, всего версты три-четыре; хочешь по зайчишкам — правься на Лысые колки, что разбросаны по песчаным увалам, округ которых на бахчах жируют «косые». Осенью на Бузловских Шишках и Пузыревских Буграх по просянищам и перелескам вдоволь постреляешь куропаток; весной у Синицына Родника или в Алтынном Овраге — чудесная тяга вальдшнепов. А главное — ни забот, ни хлопот на ночлеге: кипит на столе самовар, стоит крынка топленого молока, прислужница за гривенник или пятиалтынный и яичницу приготовит, и колбасу поджарит, и сварит картошку в мундире. И все быстро и чисто, а уж разговоров до того наслушаешься за вечер, что голова кругом идет.

Бывало, весной и осенью в эти «номера» столько, народу набивалось, что не только спать, сидеть-то негде! Вместо двадцати человек до сорока собиралось! И отказа никому нет. А уходить нельзя — хозяина обидишь. Заставит принести соломы и на полу всех уложит.

III

Вскоре мы добрались до выселок, они были расположены в лесу, около большой поляны. Домик Золина стоял у фруктового садика, а на поляне, огороженной со всех сторон веселой березовой рощей, разместились кое-какие постройки.

Когда мы подъезжали к дому, на крыльцо выбежал хорошенький, чисто одетый мальчик, лет двенадцати-тринадцати. Золин отрекомендовал его как своего «дядьку». «Дядька» помог ему выбраться из шарабана и сесть в легкую, трехколесную коляску. Вращая обеими руками двойные колеса, он ловко и быстро покатил на ней в комнаты, приглашая меня за собой. «Дядька» забрался в шарабан и погнал лошадь на конюшню.

Пройдя сени, небольшой коридор и переднюю, мы вошли в довольно просторную комнату, бывшую, очевидно, залом. В левом углу ее, на небольшом овальном столике, под низким зеленым абажуром, горела слегка привернутая лампа.

— Садитесь и подождите минутку, я сейчас распоряжусь, — сказал Золин и, шурша по полу резиной, уехал в противоположную дверь.

Я огляделся. Мягкий свет лампы падал по сторонам, освещая низкую, удобную мебель, покрытую парусиновыми чехлами, стены, увешанные всякого рода охотничьим оружием и принадлежностями и бесконечными чучелами зверей и птиц. В деревянных рамках висели фотографии с охотничьими сценками и небольшие, писанные маслом и акварелью, картинки этого же жанра. Среди них я заметил довольно неплохую копию картины Брюллова, изображавшую охоту на волков с поросенком. Как известно, подлинник был написан художником в прошлом веке, чуть ли не с натуры, во время пребывания в России популярного писателя А. Дюма-сына, когда русские друзья угощали его чисто русскими удовольствиями — охотой на волков с поросенком, катанием на тройках, блинами и цыганами.

Многие чучела — филин, терзающий пойманную сороку, два токующих тетерева, куропатка с выводком — были сделаны очень хорошо, они выдавали большого мастера и знатока дела.

На полу лежали мягкие холщовые дорожки, которые в домах среднего достатка стелют вместо ковров. На небольшом камине мерно тикали старинные часики. В длинном футляре красного дерева висел на стене ртутный барометр. В углу, на высоком шкафчике, стоял граммофон с белой, блестящей трубой. Вокруг него на стене висели фотографии артистов — Шаляпин, Собинов, Грызунов, Тартаков, Бакланов, Григорий Пирогов и несколько итальянцев.

Вскоре, почти одновременно, из разных дверей в зале появились Золин и его «дядька».

— Ну-ка, Васек, помоги гостю умыться, а потом веди его прямо на балкон, — сказал Николай Алексеевич.

Я последовал за мальчиком. Он помог мне пообчиститься, привести себя в порядок, вымыть лицо и руки, поливая воду из старинного медного кувшина. Потом проводил на балкон, где перед небольшим, раздвижным столом с шумевшим самоваром и всякого рода домашней снедью сидел в своей коляске Золин. Около стола спокойно управлялась высокая молодая красивая женщина. Я поклонился ей. Молча, наклонив немного голову, она ответила на приветствие.

— Ну, давайте закусим чем бог послал. Уж не обижайтесь, если что не по вкусу, — проговорил Золин, подвигаясь к столу. — Ты, Фенечка, налей нам по стаканчику чая да иди по своим делам-то, мы тут сами управимся.

Феня медленно, не спеша, налила чай, подала стаканы и, не сказав ни слова, тихой, плавной походкой, слегка раскачиваясь на ходу пышным станом и красивыми, полными руками, пошла с балкона.

Густые заросли сирени и акации сплошь обступали балкончик, и ночь от этого казалась еще темней, еще таинственнее. Соловьи уже смолкали. Чувствовалось, что птенцы повывелись и старикам теперь не до песен. Иногда где-то «гукал» сыч. Время от времени откуда-то из-под горы, видимо, с соседних дач, долетали приглушенные звуки пианино. О стекло лампы бились ночные бабочки и мушки.

И вдруг где-то совсем рядом громко ударил перепел, заставивший меня вздрогнуть.

— Что, напугал он вас? — улыбнулся Золин.

— Да... так неожиданно...

— Это тоже неплохой экземпляр, — продолжал Николай Алексеевич. — Уже третий год живет. Голос что-то немного сдавать стал, видимо, стареет. Хрипотца, как будто, появилась. А так еще хоть куда! Густой, раз восемь-девять бьет. Не хуже того, что вас нынче манежил. У меня ведь их много перебывало. Иной раз в зиму до полдюжины оставлял. Одно с ними плохо — надо зимой в большие помещения пускать. Чтобы простор был. А где таких хором напасешься? В одной комнате нельзя — дерутся. Не досмотришь — голову в кровь, до мозгов, раздолбят. А в клетке держать — безножиют. Вот, если не поленитесь, принесите — на камине, около часов, чучело стоит. Вот был боец! Таких не слыхал почти. Одному только Федуловскому уступал разве, да и то самую малость. Так, на один-два удара. Я ведь любитель этих дел страшный...

Напутствуемый указаниями хозяина, я встал и пошел в зал. Мне показалось, что в темной комнате торопливо мелькнула какая-то тень и скрипнули половицы. Я выждал несколько мгновений, всматриваясь в темноту коридора. Там, однако, никого не было.

Найдя чучело, я вернулся на балкон. Чучело было сделано хорошо, естественно. Но, видимо, долгие годы неволи сказались — и оперение птички, обычно более яркое и резкое, было блеклым и бесцветным.

— Вот он, мой Ричард Львиное Сердце, — проговорил, беря чучело, Золин. — Ведь это чудо было, а не птичка! Пять лет прожил. Сколько наслаждения сердцу охотника доставил! А зависти-то любительской, зависти-то что было, э-э-эх! Некоторые вон зависти боятся, думают, она порчу какую нанести может. Я — не-е-т. Я не суевер! Мне чем больше охоте завидуют, тем как-то веселей, точно кто по сердцу эдак, знаете ли, ласкает. А с другой стороны, уж больно смешно над завистником-то... Нет, чтобы вместе порадоваться — вот, мол, у человека какая охота! Да теперь, знаете, таких-то почти и не стало. Измельчал народ, понятия к этой охоте нет. А ведь это знаете ли то-онкое дело. Бой-то перепелиный не кажный поймет...

Мне было интересно послушать моего хозяина, и я несколькими вопросами попытался «подлить масла в огонь». Золин увлекался все больше и больше.

— Я ведь вчерашнего перепела-то давно знаю — всю весну выслушивал, себе поймать хотел. Де, если б сам-то занимался, словил бы. А то ведь видите — ходить-то не могу, только командую. Ну, а когда дело с таким орлом имеешь, тут не до команды, сам управляйся. Я уж из города приятелей зазывал. Раза два приходили, но так ничего и не вышло: уж очень строг. Пробовал на него разок сетку натянуть — да просчитались. Не дошли немного. Подняли его, он ударился о край, да и был таков. После, этого такую строгость заимел, куды там! Услышит дудку — и от тебя. А отсюда, подлец, не уходит. Округ этих порубок весной штуки три самки вертелись. Не раз их переслушивал. Ну куда от такого раздолья уходить? Чего ему? Доведись и вам в таком дамском окружении жить — разве уйдете?..

Золин немного помолчал.

— Лет так десять назад, а то и поболе, на этом месте одинец был. Ох, какая сила была! Что только за голос!..

Я перебил его, спросив, что такое одинец, и он продолжал:

— Перепелов, знаете ли, два сорта, или породы, что ли, бывает. Я говорю, конечно, о классных птицах. Одинец — это такой, который в песне всего один раз бьет. Так, знаете ли: «ва-а-вак», и потом «пить-пиль-вить». Но бьет с такой силой и ражью, что с последним ударом аж через голову кувыркается! В клетке наблюдал. Ударит, а сам навзничь, назад головой — бряк! Другой — это густой перепел, который бьет по семь-восемь, редко-редко десять-двенадцать раз. Сначала тоже так «ва-а-вак», а потом пойдет свое «пить-пиль-вить» чесать. Раз семь, восемь. Ну, а уж самые классные те — по десять-двенадцать. И притом голос! Металлу-то что! Глушит просто! Точно кто тебе округ головы арапником опоясывает. Звон в ушах... Шум... Такой перепел к самке не летит, а идет, тихонько так, медлительно. Потому понимает, что магнит в нем. Самка все равно не выдержит, сама прибежит. А он дразнит ее, мучит! Классный перепел цену себе знает! Он всегда держится на возвышенностях. Низин и мокрых мест не любит — штанишки, значит, чтобы сухие были. Понимает, стервец, что неудобно перед дамой в мокрых брючишках появиться. Сверху его куда лучше слышно, да и самому оттуда легче во всем разобраться. Разочка два-три на рединах пришлось мне повидать, как такой артист к самке подходит. Вот это скажу вам кавале-ер! Один раз, знаете, на выемочке... С краю озимей... Глухое такое место... Он на пустырек из травы вышел тихонько, осмотрелся — и ударил. А перепелка-то, самка-то, с другой стороны тоже на выемочку вышла. Идет, смотрю, бедняжка, изнемогает. Уж не кричит, не зовет его, а ровно как стонет. А за ней два сопляка, все больше друг на друга налетают. Да не умеют и подраться-то! Кинется один к самке, а другой на него. Оба дурака-то эти орла и увидали — да как бросятся к нему! Он кэ-эк долбанет одного, потом другого. Они — кто куда, только пух полетел; вот, думаю, как дуракам-то попадает! А она, бедняжечка, так к нему и льнет, так и льнет. А он сразу и не бросается, все еще дразнит... Среди любителей одним больше одинцы нравятся, другим — густые. Это кому как. По мне и те и другие хороши. У густых, думаю, то преимущество, что бой их — песня — длиннее. Да и страсти у них побольше. Слыхал я — старики охотники говорили, — будто густые перепела к старости в одинцы переходят. Так ли это — не знаю. Те, что у меня были, жили по три-четыре года, а этот, — он указал на «Ричарда Львиное Сердце», — целых пять. Не замечал, чтобы они с годами меньше били. Так, на один-два удара, и то не всегда. Мне, знаете, пришлось у Василия Поликарпыча Федулова, приятеля-сапожника, одного густого перепела слышать. Боже мой, что за птица была! Голос-то какой! Силища-то! Глушил аж все! А бил раз по четырнадцать, по пятнадцать. Антик!.. Дом у Федулова небольшой был, низкий. Кончит, бывало, бить, в ушах звон идет, ничего не слыхать. Федулову кричат в ухо, а он отвечает: «не слышу». Этого бойца он и весну и лето в комнате держал. На «щеглы» (Высокий шест с перекладиной наверху и небольшой крышей. На перекладине ролик, через который перекатывается витая бечевка. На этой бечевке наверх поднимается клетка с перепелом.) редко когда вывешивал. Боялся украдут или камнем клетку расшибут. Завистники-то сами знаете какие... Сколько народу собиралось послушать это чудо! Кого-кого, бывалыча, там не встретишь. Первые перепелятники все там. Вот, к примеру, Попов Никифор Иваныч, из Заречной слободки. На углу Печальной улицы у него еще курень был — калачи пек. Весь город к нему за калачами ходил. Так и звали их «поповскими». Он страшенный перепелятник был! Брандмайор с полицместером тоже были большие любители. Идешь, бывало, смотришь, то пара вороных враспряжку у федуловского дома стоит, то серенькая лошадка из пожарной части к палисаднику привязана, забор грызет. А то и обе сразу. Та-ак, думаешь, тут, значит! Как уедут, бывало, — квартальный Гаврилыч идет, бушует... Кричит: «Ты меня с твоими репялами со свету изжить хотишь. Приворожил полицместера-то! Каждый день, без малого, тут. Ведь мне покою не стало, с ног сбился! Смотри, чтоб порядок был. Как бы чего не заметил. А квартал — аграмадный, народ — мастеровой, озорной. Долго ль до греха? Без куска хлеба на старости оставишь». И пойдет, и пойдет... Ну, конечно, Василий Поликарпыч понимал, какую заботу человеку причиняет. Сейчас, чтобы как-нибудь успокоить, подойдет эдак аккуратненько, возьмет, это, подведет к шкафчику и стопочку настоечки и нальет — на смородинном листу ли, на полыни, «зорной» ли иль африканской какой. Мастер он на них был. Званья сапожника только не оправдывал: выпить любил, а пьяным не бывал. Больно крепок к вину был! Ну Гаврилыч, глядишь, две-три выпьет, закусит и успокоится немного. Уж не так шумит... Конечно, бывал там и самый первеющий охотник — Карасинкин Иван Евстигнеич, банщик их торговых бань с Малинина взвоза. Вот уж он, скажу вам, любитель был, так любитель... Понимал дело... Как начнет про перепелов говорить — молчат все. Ни-ни. Все перепелятники к нему мыться ходили. И все про охоту разговоры.

Бывали и Мурзин — Андрей Осьпыч, столоначальник из Губернского присутствия, и Лаптев — Александр Михалыч, булгахтер с Бирюковой мельницы, да мало ли еще кто! Войдешь, а они по углам сидят — глазки позакрывали, ручками подперлись, головы поопустили и слушают. А он, стервец, лупит. А он лупит! Сто-он стоит! На дворе иной раз мороз, мятель несет... А он, ровно в майский день, лупит и лупит, лупит и лупит... Какие деньги за это чудо давали! Из Москвы купцы наезжали, спаивать принимались: думали у пьяного купить. Да куды там! Разве продаст... Вот, глядишь, вроде и совсем уговорили, вроде и согласен, сейчас отдаст... Деньги на стол выложат. А как начнут клетку сымать, вскочит, схватит клетку, повесит, деньги сгребет и на пол... И сидит сам — вроде как не понимает. А нам-то как радостно! Нет, мол! Удержался, человек! Настоящий охотник! Так ни с чем и уезжали купцы. Грозились все. А мы им: «Идите, мол, по-хорошему, пока бока целехоньки». Да-а, молодой человек, вот это были любители. Бывало, заспорят промеж собой по этому делу: один так, другой — эдак. А ты в углу сидишь, помалкиваешь. Куды там нашему брату — дураку в такой разговор встревать! Насчет дудочек начнут говорить или показывать их, и все своей работы, каждый свою хвалит. Охотники раньше-то перепелов только на дудочку ловили. Самок держать и в заведении не было. Вроде как стыд. Самое главное было такую дудку смастерить и так играть на ней, чтобы ее никак от голосу самки не отличить. Так, знаете ли, что делали? Уйдут все в одну комнату с дудками, а Ивана Евстигнеича в другой оставят. Там забьют в дудку, а он отгадывает — кто. И, как ни хитри, все равно угадает. Ему говорят: «Как это ты, Евстигнеич, угадываешь?» А он посмеивается только. «По выходу, — говорит, — потому карахтер каждого знаю». Вот и поди тут! Сам он по этой части страсть какой мастер был. В дудку так бил! Так бил! Говорят, перепел подойдет к нему да эдак полегоньку дудку и клюнет. Носиком тык в нее, тык. А он ему на ней потихоньку играет. Перепел ему аж на руку лезет! Самому, правда, видать не приходилось, а охотники сказывали. Думаю, что так и это — уж больно страсти много в птичке-то! Ну да и мастер-то был какой! Ко мне самому перепела на аршин, а то и помене подходили. Чуть ему зеверещишь так, а он и начнет лупить. Смотришь на него, дурака, смех разбирает... Особенно это они после Петрова дня яруют. Самок-то уж нету: все либо на гнездах, либо с молодыми, а в нем еще любовь, охота... Они об эту пору летают по ночам. Самок ищут. Не только над полями — доводилось над городом слыхать. Ночь-то те-емная, тихая, он летит высоко и орет. Бывало, для озорства ударишь ему в дудку — он сразу и тут. Сядет на улицу и лупит как оглашенный. Такая яристая птичка! Другой такой, смотри, и нету! У Ивана Евстигнеича в заведении-то как было? Дудок несколько, сеток тоже. Чтобы он на охоту с одной дудкой или сеткой пошел? Не-ет. Чтобы без промаху хорошего бойца словить, обследует и траву, и хлеба, на которых сетку раскидывать. Чтобы отличия не было! Ведь они за перепелами-то куда, бывало, ездили? Заслышат, где в другом уезде или губернии хороший боец объявился, — и туда! Вот как! А сетки у него все крашеные. Какая потемнее — для травы, посветлее — для хлебов, перелесая — для разнотравья, где цветы. Расстелит — ее и не видать. И дудки тоже разные. Одного на эту берет, другого — на другую. Точно знает, кому какой голос милее. Выслушает его, бывало, растянет сетку, кэ-эк ударит — он, словно из-под кипятка, сразу и тут. Говорят ему, бывало: «Почему ты, Евстигнеич, одного на одну дудку ловишь, другого — на другую?» А он улыбается и говорит: «Я его скус чуствую. Какой ему голос больше по сердцу». «Да что же, мол, он брунетку какую аль блондинку больше любит? Эдак что ли?» А он смеется и говорит: «А може, и так»... Любители были... Теперь таких и не сыскать. Поплошали охотники. Ничего не понимают.

Золин замечтался, уйдя, видимо, в воспоминания, и сидел, продолжая гладить рукой стоявшее перед ним чучело...

IV

В зале тоненьким, серебряным голоском часы с репетиром пробили четверть второго.

— Что же это я заговорил-то вас, — засуетился Николай Алексеевич. — Вы эдак и на зорю опоздаете. Идите, идите, задерживать не буду. Увидимся, тогда расскажете, как с ним управились.

Я захватил вещи и стал прощаться, предложив, было, Золину помочь перебраться в комнаты и убрать со стола.

— Нет-нет, — отвечал он. — Идите. Я еще посижу. Спать не хочется. Надо будет — сам переберусь. А вы так и поступайте, как советую. Угоните его за версту, дайте, чтобы ободняло, а там уж на другую дудку и пробуйте. Да немного так, понебрежней. Может, что и выйдет...

Я пообещал сделать так и, простившись, стал спускаться по ступенькам балкона.

— Сейчас идите направо по дорожке, там будет забор, сад, за садом лесок. Краем его и ступайте. Он кончится, и дорога пойдет прямо в поле, к порубкам, — доносился напутственный голос хозяина.

Было совсем тихо. Летняя ночь еще крепко обнимала отдыхающую землю. Я миновал ограду, вышел на дорогу и скоро оказался в поле.

На западе еще бледнел закат, а на востоке узкой розовой полоской уже светился край неба. Заря встречалась с зарей.

Кое-где лениво, словно еще спросонья, били перепела...

Перепелятники

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru