Фомин Л. А.
Помнится мне, еще ребенком я увидел красоту родного края. Сижу, бывало, в полутемной избе и часами глазею через промерзшее окно на улицу. А дом наш стоял на высоком месте, всеми четырьмя окнами в Урал, то есть в горы. За окном виден частый, похожий на сухостойный ельник, тын, он маленько мешает смотреть, но я и так знаю, что за ним, и угадываю, где начинается спуск к речке, и узкую тропинку, по которой ходят бабы брать для коров воду.
Дальше, за речкой, ровной улочкой стоят черные от старости дома со сплошными тесовыми крышами, закрывающими все хозяйские надстройки и даже дворы, а еще дальше — горы. Горы, полные лучезарного света и манящих тайн, поднимаются овальными вершинами до самых облаков. Особенно хороши горы зимой, когда покрыты снегом. В солнечный день они излучают столько радостного блеска, что кажутся голубыми и сплошь посыпанными дорогими камнями, точно звездами небо.
Смотрю я на эти сверкающие голубые горы, и мне кажется, будто от них исходит вся жизнь. И на это мое детское представление были свои мотивы. Я видел, что на них всегда больше света, видел, что, когда приходит весна, они первые освобождаются от снега, с той стороны прилетают птицы, и, главное, в ту сторону, в горы, уходит с ружьем заречный охотник по прозвищу Рома-Медведко. Из своего окна мне часто приходилось видеть, как Рома, здоровенный и неуклюжий, с дерюжным мешком за плечами и с длинноствольной фузеей наперевес, медленно шагал задами дворов, волоча за собой широкие лыжи.
Неизвестно, кто и когда окрестил Рому медведком, но только эта кличка ему удивительно подходила. Он был высоченного роста, с длинными, как у гориллы, руками, с геркулесовской мускулатурой, ходил тяжелой, развалистой походкой. Такому великану, да еще мрачному и нелюдимому, как нельзя лучше шли его черная цыганская борода и предлинные, как у Бармалея, усы. За этот вид Рому в деревне недолюбливали, говорили о нем много лишнего и даже ходили слухи, будто бы он водится с нечистой силой...
Жил Рома на отшибе, в маленькой, покосившейся от времени избенке, ни с кем никогда понапрасну не затевал разговора и вообще избегал встреч с людьми. Несмотря на то, что он считался старожилом, толком никто не знал его жизни и занятий. Говорили, правда, что он пережил все свое семейство: двух жен, трех сыновей и внука; но было совершенно очевидно, что сейчас он тянул дни бобылем и ему шел едва ли не одиннадцатый десяток лет. Рома всю свою жизнь лесовал, неделями не приходил с гор, однако все же оставалось неизвестным, чем он там занимался, потому что редко кто видел, чтобы он возвращался домой с добычей. Одним словом Рома-Медведко был сущим медведем, которого боялись не только все деревенские ребятишки, но и взрослые бабы.
Я сперва тоже боялся Рому и старался не показываться ему на глаза. Но один случай развеял мои опасения. Больше того, я не только перестал бояться этого угрюмого, всегда замкнутого человека, но и почувствовал к нему какое-то тяготение. И вот почему. Как-то раз, больше обычного задержавшись на улице, я брел через дальний овин к дому. Совсем неожиданно натолкнулся на Рому, который сидел на высоком камне неподвижно, как изваяние. Его не трудно было узнать по широкой спине, какой не найдешь во всей деревне. Был тихий вечер, солнце уже закатилось за горы, и молодая заря оранжевым морем расплылась по горизонту. В эти минуты особенно красивы были наши голубые горы. Четко оконтуренные пламенем заката, они все время меняли цвета, очертания, и на них нельзя было наглядеться.
— Ты что тут делаешь? — подойдя вплотную, громко спросил я Рому.
Он смерил меня недовольным взглядом, но ничего не сказал и снова уставился на зарю.
Я присел поблизости на другой камень, и так, в полнейшем молчании, мы просидели до позднего вечера. И только под конец Рома, неизвестно к кому обращаясь, словно в забвении, полушепотом произнес:
— Красота-то какая. Диво!..
Когда угасли последние краски заката и на землю опустилась ночь, Рома с хрустом поднялся и, не оглядываясь и не говоря ни слова, пошел прочь своей неторопливой, развалистой походкой.
Я в то время, как и все наши мальчишки, об охоте мог лишь мечтать. У меня не было ни ружья, ни припасов, да и ходить-то было не в чем. Поэтому Рома в моих глазах был не только охотником, но и каким-то особенным человеком, к которому я уже испытывал благоговейное чувство. С какой завистью я, бывало, смотрел ему вслед, когда он, обряженный по всем правилам, уходил в горы! Мне казалось, что он самый счастливый, самый сильный на земле и, наверно, потому такой замкнутый: ни с кем не хочет разделить свое счастье. Рома уходил, а я еще долго сидел у окна, мысленно шагая с ним рядом и десятки раз переживая одни и те же события — ночные костры, охоту...
Однажды правдами и неправдами мне все же удалось улизнуть из дома, и я первым делом поспешил к Роме-Медведку. Весна только что вступала в силу, но солнце уже подолгу стояло в небе, и воздух был так обильно насыщен запахами, что от него кружило голову и все во мне бродило, как на дрожжах. Рому я не застал. Широкая лыжня прямо через огород вела в горы. Я мигом представил, как этот огромный старичина неуклюже, по-медвежьи, переставляет свои длинные ноги, держит наперевес ружье и медленно бредет среди сверкающих от солнца снегов. Ух, как обидно стало, что он ушел в этот единственный день, когда была возможность и мне сходить и хоть одним глазком посмотреть поближе на эти сказочно красивые голубые горы!
А кругом была весна. Под карнизом дома затеяли возню воробьи, да так громко кричали, спорили, что дело дошло до драки, и они, сцепившись, с криком полетели в снег. Большая кристальная сосулька со звоном отсчитывала крупные капли, и они, падая, отдавались в моих ушах волшебной музыкой. Нет, невозможно жить вот так, только мечтая и завидуя. С пренебрежением взглянув на свои дырявые сапоги, поглубже засунув в короткие рукава руки, я решительно зашагал по Роминой лыжне.
Я сотни раз проваливался и падал, в сапоги, в рукава, за ворот набивался снег, но я вставал, отряхивался и снова шел. Самое страшное было в том, как бы меня не хватились дома и не устроили погоню. Но, к счастью, все обошлось благополучно, и к исходу дня, до нитки мокрый и совершенно измученный, я добрался до первого перевала.
На перевале присел на вытаявший камень, осмотрелся. Кругом тихо, пустынно. Суровый пейзаж гор с заснеженными, сверкающими вершинами походил на какое-то древнее заколдованное царство, с оцепеневшими от холода дворцами и зубчатыми, неприступными башнями. Только одна лыжня, вьющаяся между этих белокаменных громад, напоминала о том, что тут недавно прошел человек.
Я шагал и шагал, все дальше и дальше. Лыжне не было конца, она словно убегала от меня. Уже село солнце, и морозные, молчаливые сумерки опустились на горы. Далеко на краю неба догорал закат. От него вдруг повеяло таким теплом, что захотелось подойти поближе, протянуть к нему озябшие красные руки, погреться. В одном месте, глубоко погрузнув в снег, я не мог выбраться и присел отдохнуть. Приятная истома расплывалась по всему телу. Не хотелось больше вставать, не хотелось двигаться. В воспаленных от солнца глазах плавали красивые радужные круги, в ушах неумолчно звенели бесчисленные колокольчики. И вдруг среди этого хаоса звона и красок я отчетливо увидел, как распахнулись в горе огромные хрустальные ворога я выехал оттуда на белом ледяном коне сам царь этих гор — Рома-Медведко. Да какой он важный: грудь колесом, на голове — корона, белый балахон весь покрыт бриллиантами да самоцветами.
— Ты что тут делаешь? — грозно спросил царь.
— Горы смотрю, голубые горы! — в испуге закричал я и очнулся.
Передо мной, расставив широко ноги, стоял Рома, но вовсе не царь, а обыкновенный, в своем замшелом полушубке и огромней шапке, надвинутой на самые глаза.
Рома-Медведко вызволил меня из снега, взял на руки и понес к островку ельника.
— И какой тебя леший носит? Поди замерз? — сурово ворчал он, прижимая меня к своей ледяной бороде.
— Ни с-с-к-ко-ле-чко, — стуча зубами, отвечал я, а сам онемевшей рукой торопливо прятал вылезшую портянку в дыру сапога, чтобы не заметил дед, да не подумал, что я вправду замерз...
Вскоре запылал большой костер, до вершин освещая высокие ели. Мои ноги, засунутые в дедкины собачьи варежки, тоже пылали. Мягко устроившись на хвое, я расправлялся с караваем хлеба, время от времени благодарно поглядывая на своего спасителя. А он, медлительный и добрый, озаренный пламенем так, что черная борода его стала медной, как бог, священнодействовал над котелком, от которого источался неописуемый аромат охотничьей похлебки. Вот точно так я и представлял наши ночевки в горах, правда, еще не было рядом с дедкиным моего ружья, да недоставало валенок на ногах...
— Значит царь, говоришь, я?
— Царь, царь! — с готовностью отвечал я, заведомо зная, что Медведко не обидится на это.
— Ну, а коли царь, то быть тебе царевичем, — весело заключил охотник и так непривычно, так широко улыбнулся, что длинные усы его едва не коснулись ушей.