Архангельский В. В.
Рассказы старого медвежатника
Не часто встретишь охотника, который взял на своем веку больше, ста медведей! А таким был в Чемале старик Заиграев. И как-то вечером я отправился к нему.
Жена Заиграева — грузная старуха, черноглазая и глухая, долго не могла понять, зачем мне нужен ее Анеподист.
Потом поняла, послала за мужем маленькую внучку:
— Тащи, тащи его! — низким голосом, по-мужски крикнула она девочке. — Тоже моду взял — в чайной лясы точить. А тут — гость. Так и скажи — гость!
Старуха сбросила платок с головы, раздула самовар старым сапогом, слазила в подполье и принесла большую лохань с медом.
— Пей пока, так-то не сиди! — произнесла она и привычным жестом повернула краник в самоваре, чтобы долить чайник.
Кричать ей в ухо не хотелось, да и она не очень-то пыталась заводить разговор. Вот мы и сидели за столом молча, переглядывались и пили малиновый отвар с медом.
Скрипнула дверца в палисаднике, и в окне показался симпатичный дед — высокий и крепкий, лет семидесяти, с залысиной и небольшой белой бородой. Он шел по дорожке в громоздких охотничьих сапогах, влажных от дегтя, тяжело печатая следы на песке. У крыльца он одернул синюю, выцветшую косоворотку и басовито, густо откашлялся.
— С прибытием, дорогой товарищ! — сказал он у порога. — А кто — не знаю?! — и уставился на меня живыми и добрыми голубыми глазами. — Дело какое, просто к случаю, аль по охоте?
Я представился.
Анеподист Александрович легко отодвинул одной рукой табурет вместе со своей грузной старухой, сел возле меня и расправил усы под крючковатым носом.
— Налей-ка, мать! — грохнул он так, что загудело в самоваре, и подал жене стакан. — Медку, медку! — потчевал он меня. — Его и медведи любят. Вот об них и поговорим.
Звери встречались Заиграеву разные: и очень крупные — двадцать четвертей от носа до хвоста, и помельче. И по окрасу не схожие: бывали черно-бурые, красно-бурые, совсем красные, как утка-варнавка, и грязно-белые. Попадались черные муравьятники с белым ошейником и острым носом-бирюлькой и тупорылые бурые медведи.
Ранней весной и поздней осенью он находил их на солнцепешной стороне, где хорошо пригревало. Ходил за зверем так, чтобы ветер тянул от медведя, не то мишка учует и перевалится с удобной елани в кедрач. А кедрач вокруг Чемала местами сплошно-густой, особливо на тех горах, где никто ореха не бьет, шишек не собирает. И про то знал, что утром всегда ветер с гор валит, где холодно, а вечерами — с долины, где жарко. И еще один завет соблюдал: в пасмурный день за медведем не ходи — ветер не знает направления, крутит, к зверю не подступишься.
Отдуваясь и смахивая капли пота с лица, Анеподист Александрович начал свой первый рассказ.
Пуля не дура, да сам не плошай
— Вышел я как-то из охотничьей избушки поутру. День был добрый, ясный. А потом словно туман пал и пошел ветер кружить. Пропала охота!
Только завернул, хотел к избушке подаваться, вроде слышу: мур, мур, мур! Медвежата! Ну, думаю, коли они без хозяйки, — и остерегаться нечего: возьму живыми.
Огляделся, ружье прислонил к кедре, стал мешок развязывать: медвежат хотел брать. А она-то, сама, и узорь меня. На дыбки поднялась, да ка-ак зарычит, ажно тайга раскололась!
Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать, а в попятку — не годно. Ружьишко в плечо встачил, мушку накинул, стрельнул. Вздрогнула медведица, да на меня. Ой, пропал, думаю; не душевредно вдарил! А что пуля еще есть, в другом стволе, так и не вспомнил — отшибло память начисто!
Подскочила она к колодине, где я хоронился, опять встала на задние лапы, да: — Аааа!.. — Страсть! И я тоже — Аааа! Стоим, кричим, руками размахиваем. К лицу ли мне это? Характар спортишь, кажного куста бояться будешь.
Одумался кой-как, выхватил кинжал, помню — еще на палец попробовал: что твоя бритва!
Медведица кричит, а ближе не подступает. Зверь, зверь, а бережется, видит, что со страху не повалился.
Вдруг покачнулась она, и — хлесть! Встала и наново — хлесть. «Пуля долит», — думаю, а сам кричу, да так тяжко, что в груди забулькало.
И правда: начала пуля долить ее. Пошла она, шатаясь, да так и скрылась в кедраче. Вспомнил я тут про пулю, прыгнул через колодину и скореича за медведицей. Да нечто догонишь!
Гляжу — медвежата! Три! Сидят себе по-собачьи, жмутся. Думаю: некогда мне за медведицей, неровен час и на самого нарвусь, на косолапого, а какой я нынче стрелок? Да и от тумана такая темень в тайге, не угадаешь, откуда он навалится.
Схватил медвежат, запихнул в две сумы, и — к избушке. А медведицу через два дня нашел: не угодила ей пуля в сердце, а все-таки издолила. Почти двадцать четвертей шкура была!..
За разговором мы опорожнили самовар.
Стало темнеть, но я еще не хотел уходить. Тогда старуха начала громко позевывать, давая понять непрошенному гостю, что пора и честь знать!
Пришлось встать и откланяться.
Анеподист Александрович пошел провожать меня и сказал:
— Может посидим под кедрой? Старуха пускай ложится, а мне спать неохота, да я только и в разговор вошел.
Мы сели под кедром, прямо против дома, на взгорке, откуда хорошо была слышна ночная Катунь, и Заиграев начал свой второй рассказ.
Медведь и кедровые орехи
— Кедра-то не каждый год орехи приносит. Вот и ходишь, ходишь по тайге, пока на урожайное дерево не наскочишь.
А медведь, он поболе нашего в кедраче шатается и всегда знает, где шишки брать. И кедру выбирает наилучшую. Иди за ним следом — не промахнешься, наберешь семян самых добрых.
Бывает, и увидишь к случаю: сидит медведь на сучьях, сделает там себе как стол, крутит шишку в лапах по-беличьи и знай себе пощелкивает.
Как-то пошли мы с братом перед зимой орехи бить. И ружья прихватили. Да была еще у меня толстая палка: по горам-то лазить, ладно на нее опираться.
Нашли кедру, где медведь шишку лущил и нам оставил — по хорошей суме набрали. Стали домой собираться, глядим — под кедрой большая плита из камня. Брат-то на нее и вылез, а под ней — берлога!
Стронули мы зверя негаданно, и так шустро он по тайге пошел, что мы и ружей с плеч не скинули.
Прошли версты две, лежит колодина, а под ней — дыра. Нагнулся я в ту дыру заглянуть, а там — медведь! Выскочил, пахнул на меня жаром, заорал на лихой мат. А я и того пуще!
Хорошо, что палка была добрая. Стал я ею отбиваться, у зверя башка зазвенела. Кинулся он от меня в черемошник, что хмелем обвился от корня до маковки, запутался там, как в сетях: скочит, да упадет, упадет — опять скочит. Стрельнул — показалась кровь на левой лопатке. А все же проскочил зверь и пошел в гору, как козел. Брат вдарил, да мимо.
Полезли мы за ним, а он — от нас. А не подает виду, хоронится, слышим только — по кустам шумит. И мы из сил вышли: орехи плечи пооттянули.
Все же взяли мы того медведя, с собаками, на третий день. Он по дороге две берлоги копал, да ни в одну не залег. Потом вдруг пропал, как на ераплане улетел: и следов нет. Что за диво? Хорошо, собаки разобрались. Он от нас завернул по кругу назад да своим же следом и пятился. Хитрец!
Я ушел. Но мы условились встретиться рано утром и пройтись километров шесть вверх по Чемалу, до реки Кубы, где любил рыбачить Заиграев, когда жив был его брат — верный спутник в долгих скитаниях по тайге.
Анеподист Александрович разбудил меня до рассвета:
— Здорово ночевали!
И мы дошли до Кубы, когда солнце еще не скрывалось за горой, и по дороге щёлкали кедровые орехи: старик захватил их с собой.
— Орешки — это наш «сибирский разговор», — как у вас подсолнухи. Кинул в рот, сгрыз, плюнул, вот и путь короче, — пошутил он.
На Кубе я ловил хариусов, а Заиграев — кузнечиков для моего крючка и собирал рыбу в сумку. Потом разжег костер у дороги, под старой, сгорбленной березой, сварил уху.
— Горячо сыро не живет! — сказал он, вытаскивая из котелка крутобокого хариуса за побелевший хвост.
После ухи мы улеглись в тени березы и закурили. И старик вспомнил, как лет тридцать назад где-то в этих же местах он впервые задумался, по каким таким законам живет медвежья семья?!
— Вот так же, почитай, ловили мы с братом рыбу, и подглядел я, что не больно-то сладко у медведей, хоть они и смышленые звери. И, к примеру, волк и лисица больше по правде живут.
— Не понимаю, Анеподист Александрович.
— А что ж тут непонятного? Медведица детей бережет. За няньку при малышах пестун ходит, что родился по прежнему году. А отец-шатун, мало что о семье не заботится, так еще за своими же детьми охотится. Не медведь, а сущая свинья!
Я усомнился.
— Вот те крест! — побожился старик и начал свой третий рассказ.
Мишкина семья
— Рыбачили мы с братом, глядь, на такой вот корявой березе два медвежонка сидят. В обнимку. Ноги свесили, посмотрят друг на друга и — бирюлька к бирюльке: обнюхиваются, целуются.
Вдруг из кустов вылез большой зверь и воровским манером — боком, боком — прямо к ним. Брат и говорит:
— Это нянька, пестун.
— Нет, — говорю, — зачем пестуну красться? Он при семье свободно ходит, хоть и не дает ему медведица играть с маленькими. И не так он велик. А этот крадется: башкой крутит, принюхивается, идет к березе тихо, будто мышонок. Сразу видать, что за чужим пришел.
Да! Увидал медведь, что медведица ушла за кедру, подскочил к березе и притаился: ждет, когда маленькие с дерева слезут. Стоит, морду к верху задрал и уже облизывается. Мы его спугнули. Брат и сказал мне:
— И чего ты, Анеподист, распалился на этого медведя, может он и не хотел медвежатами позавтракать, может он просто поиграть хотел?
— Нет, — говорю, — черта с два! Крадучись на игру не ходят! Да и самой природой, видать, установлено, что должна самка с медвежатами жить отдельно. В круглой-то башке у медведя насчет малышей никакого понятия нет. Верно, верно!
В другой раз крался за семьей белый медведь, а точнее сказать, грязно-белый, будто в опилках обвалялся.
Заметила его медведица, шибко осерчала, рявкнула на всю тайгу, и он убежал в гору. Там круг сделал, и опять на то же место. Медведица замырчала, снова прогнала его, а детям словно бы шепнула, чтоб они остерегались.
Залезли маленькие на дерево, да видно соскучились, и стали спускаться. Дурачки, конечно, несмышленые, а слезают с опаской, по сторонам озираются и вниз глядят, где, значит, лучше место, чтоб на землю встать.
Только сиганули в траву, а медведь-то белый и подскочил, да и схватил одного медвежонка за ляжку. Заверещал маленький, как зайчишка. Тут мамаша-то и налетела. Клок шерсти вырвала у злодея на загривке и такую оплеуху дала, что тот — кубырем! И пошел ногами взбрыкивать, и все — в гору, все — в гору: синяки лечить, раны зализывать...
Мы встречались ежедневно, и последний вечер, такой короткий и прохладный, провели на обомшелой гранитной скале, на Стрелке, где Чемал сливается с Катунью.
Солнце садилось, и на отрогах двугорбой горы Верблюд догорали его лучи, янтарные и розовые, обещая завтра погожий день.
Старику Заиграеву, когда он впервые пришел сюда, полюбилась эта синяя, в соснах, высокая каменная Стрелка. Тут жили белки, в завалах сосняка и кедров бегали шустрые, осторожные соболи. И медведи ложились в берлоги у самой Верблюд-горы, и дикие козы ходили большими стадами. А осенью раздавался над Стрелкой трубный зов ревущего марала.
Я уже видел старые пещеры в солончаках горы Верблюд. Их вылизали языками козлы и маралы. Тысячи, а может быть и миллионы копытных сотни лет приходили туда в жаркие дни лизать соль. И такие понаделали пещеры, хоть табун коней заводи. Я шел с факелом, свет дрожал, крупинки соли искрились, как снежинки, на солнце. Летучие мыши висели вниз головами, в расщелинах скал слышался какой-то писк. Меня обдавало холодом, было таинственно и даже страшно.
Белок и маралов, соболей и медведей давно нет возле Чемала: от шума машин, электрического света, от людей ушли они в глухую тайгу. А козлы остались.
По Катуни, чуть ниже Чемала, им очень удобно было переходить осенью с левого берега на правый, к сочным горным пастбищам. Козлы двигались из века в век проторенными тропами, и этим пользовались охотники. Они делали загородки на путях перехода, и воинственный клич «Элекмонар! Козлы в загородке!» был сигналом к началу охоты. Алтайские охотники — анчи — устремлялись в загоны и ловили козлов, попавших в плен. Теперь загородки не делают, но охота ведется. И в память о ней поселок невдалеке от Чемала называется Элекмонар, а по-русски: козлы в загородке... Вспомнив об этой охоте, Заиграев задумчиво произнес:
— А кому расскажешь, что я видел в этих краях за свои семьдесят пять лет? История же поучительная! Охотиться начал, так ходил в тайгу с допотопным ружьем — с шомполкой. Патронов не было, порох, пули и пистоны таскал в баклажках на поясе. Сыпешь порох в ствол, а тут — дождь, с деревьев — капель. Одна морока! Потом берданкой разжился, с одним стволом, затвор как у винтовки. И уж, почитай, после революции двустволки появились, тульские. Это — по ружейной части, так — просто для памяти. Да! Пришел в Чемал по бездорожью, узкой охотничьей тропкой. Сляпал избенку. Нас было таких, как я, человек шесть: вот и весь поселок! Сидели с лучиной, потом уж керосин-то появился. А теперь чиркнул выключателем — и свет горит, и радио говорит!
— В санатории ребятишки, вот бы и рассказывали им про старину, — заметил я.
— Бывает, захожу к ним. Только чудно им, что такой чалдон на свете живет, что и лучину жег, и из шомполки палил. А я им свое: было, говорю, охотничье кочевье, а теперь?
— Что — теперь?
— Город!
— Да какой же ваш Чемал город! — удивился я.
— Ну, ладно, городок, — поправился старик. — И дороги, как у вас, в Москве, только таких вот сосен да этих скал, и, конечно, рек таких, как Катунь, ээ-э! у вас нет! Это все же Алтай!
Старик замолчал и вздохнул.
— Взгрустнулось? — спросил я.
— Да. Был и я, что медведь, а теперь совсем уездился. И в новом дому живу, и достаток хороший, а по ночам ворочаюсь да вздыхаю. На охоту второй год не хожу: и вижу плохо, и слышу слабо. В горах стало меня эхо обманывать. Вышел как-то с ружьишком, слышу, будто медвежата скворчат. А слух — кругом, потому что отдает от скал. Раньше бы чутьем взял, а теперь — не то! Постоял, постоял, послушал, а куда идти — понять не могу. Эх, и досада! Даже слезу смахнул с горя: значит, чужой я стал в тайге! И поплелся к своей глухой старухе чай пить. Вот дела!
Стало и мне невесело от таких слов, и хотел я успокоить старика, но он опередил меня:
— А жить хочу, так и словами того не выскажешь! И с ружьишком бы за Катунь, деньков на десять, сердце потешить, с медведем побороться. Ведь, за него теперь деньги платят, как у вас за волка. Завалил косолапого, получай триста рублев! Вон Мишка Панин, из колхоза «Уважай», недалече отсюда по Чемалу, в прошлом году двадцать пять штук взял! И в этом году — уже тринадцать. Богатей! И сколько колхозного скота от зверей спас. А я? Что я? За штат вышел. Горько мне это!
Старик жалел себя вслух, и, вероятно, не было бы конца этим жалобам, но услыхал песню и приободрился...
Пели ее туристы, что стояли лагерем на зеленом мысу, где Чемал сливается с Катунью, против нашей Стрелки.
Старик встал и слушал, прислонив ладонь к уху. Песня была смешная:
...Туристу море по колено!
Турист всегда рубать готов,
Хоть будет сварено полено!
Молодые голоса пели складно, весело, с задором. Завтра с этой песней тронется в путь еще одна группа туристов. И пойдет она в Артыбаш — через высокие Каракольские озера.
— Будь я годов на пять помоложе, как бы славно прошелся с ребятами через горы, снега и тайгу к тому золотому, Телецкому озеру!.. Постой!.. И, пожалуй, пройдусь, дай только травку найти.
— Какую травку?
— Слух у нас прошел, будто нашли в алтайских горах травку. И много силы дает она человеку. Старики от нее, говорят, как козлы, по горам прыгают. Вот бы попользоваться. Ты-то, к примеру, знаешь?.
— Знаю.
— Может, и у нас тут есть?
— Пожалуй, есть, только надо выше подняться, к гольцам, где маралы пасутся.
— Высоко, по жаре-то не осилю. Придется осени ждать. А какая она?
Я рассказал.
Старик заметно оживился и сказал, что мог видеть эту травку, даже наверняка видел, да не вглядывался в нее: просто ни к чему было.
— Коли бы ты был мне другом, прислал бы листочек, может где встренется?
— Да уж постараюсь!
— Верное слово? Ну, спасибо. Не подведешь, я надеюсь: в таких делах, да еще со стариками шутить не пристало...