Зворыкин Николай Анатольевич
Афанасий теперь старик. Вереница десятилетий наложила на этого небольшого, но литого, стального человека печать времени. Как на могучей старой постройке заметна бывает приближающаяся ветхость, так заметна и на Афанасии прожитая жизнь.
В черные, как каменный уголь, волосы вкралась кое-где серебряная нить.
Карие глаза на смуглом лице не зажигаются уже прежним блеском. Небольшая коренастая фигура не держится так прямо, крепкие ноги не гнутся, как пружины, не вертит он так быстро голову, озираясь то вправо, то влево, и несколько сиплый, как и раньше, мягкий баритонный голос журчит теперь, как ручей под ледяною доскою.
Афанасий не вскакивает уже от воодушевления во время своих рассказов, не принимает, как мальчик, самых разнообразных поз, изображая, как он подкрадывался к медведю на овес...
Любуешься, бывало, как идет Афанасий по лесу — одним плечом вперед, лавируя между густыми зарослями, ставя ногу как-то особенно сверху, боясь наступить на сухую ветку. Идет Афанасий, мелькая между висящими, как плети, ветвями, опушенными густым мохнатым инеем, и не собьет он серебристых блесток ни с одной веточки. А с каким азартом он идет вперед, быстро подвигаясь осторожными шажками!
Афанасий останавливается на лосиных следах и, тыкая своим коротким сильным пальцем по направлению следа, вразумительно шипит: «Две коровы и бык. Коровы ноги задние широко расставляют, копытами чертят и чащею идут, а бык-рогач сторонкою, где пореже лес».
Августовская ночь. Тепло. Пахнет подсыхающими травами. Тянет то дневным теплом с открытых полей, то сыростью болотистого леса. Темно. Звездное небо выдвигает черные полотнища леса, мутный пол полян. Стоят реки просеков. Светятся полевым ковром овсы в рамке ночи. Одна осина нарушает тишину трепетаньем листьев, будто бабочка на оконном стекле.
Афанасий идет мелкими бесшумными шажками, одним плечом вперед, поминутно останавливаясь. Идет он босиком, чувствуя малейший сучок под ногою, а голени обернуты суконкою, чтобы не шуршать травою и ветками. Слух и зрение напряжены. Мускулы тела, как пружины, готовы к самым быстрым движениям. Афанасий способен в любой момент вступить даже врукопашную с медведем.
Шомпольная одностволка перевесилась через правую руку и зажата локтем у курка, к поясу подвешен кинжал, а за поясом шомпольный пистолет.
Ходит Афанасий от овса к овсу и глядит, не виднеется ли темного пятна на палевом ковре, не слыхать ли характерного чавканья. Афанасий днем оглядит расположение овсов, посеянных на вырубах, заметит пни, плешины, отличающиеся по цвету от посевов, и ночью не примет за медведя черноту обгорелого пня.
Заметит Афанасий при ночных обходах новое темное пятно на посеве и начнет подходить, как сам выражается, на пальчиках, а по овсу уже на корточках подбирается на 5—10 шагов, пользуясь производимым медведем шелестом и шумным почавкиваньем. Стоя на одном колене, прикладывает Афанасий ложу не к плечу, а к животу, поднимает дуло к небу, медленно опускает ружье на линию середины туловища медведя, соразмеряясь с вышиною как овса, так и выделяющейся над овсом спины зверя, и спускает курок.
При промахе медведь, охая и кряхтя, в панике скрывался в черной завесе ночи, и долго еще в ночной тишине слышно его отдаляющееся потрескиванье. Чаще раненый зверь с ревом возился на месте, реже падал убитым наповал. Афанасий застывал и, прислушиваясь к движениям раненого медведя, на случай нападения держал наготове свой шомпольный пистолет и крепко сжимал рукоятку кинжала левою рукою.
Я хаживал с Афанасием и на овсы, и зимою на берлогу. Правдивый, толковый, горячий и вязкий, он замечательно умел владеть собою...
Смирный, мягкий зимний день, даже руки не зябнут без перчаток. Легко дышать. Глубокий снег сух и рыхл. Мы идем с Афанасием по следу раненого крупного медведя. Я иду за Афанасием. Ему с его темпераментом было бы трудно идти сзади, да и я лишен был бы удовольствия видеть его воодушевленную охотничьей страстью фигуру. Он постоянно оборачивается, глядит то на меня, то на след и делает шепотом свои предположения, сопровождая их знаками то лицом, то руками. Кровь на следу чаще, гуще и чернее. Афанасий беспрестанно тыкает пальцем по направлению следа.
— В ежево (место, куда поступает пища, т. е. желудок или кишечник) попало..., — говорит он тихо густо журчащим голосом.
Он осторожно обходит чащу и идет просечками и редколесьем, делая небольшие оклады.
Выходного следа нет. Раненый медведь обойден в еловой заросли с десятину. Афанасий просит меня остаться на предполагаемом лазе, а сам хочет идти по следу. Я не соглашаюсь — Афанасий без ружья. Он настаивает, обижается. Идем опять вместе, по следу, пристально вглядываясь в более плотные темные заросли молодых елочек, держа ружье наготове. Теперь я впереди, а Афанасий сзади. Обходим по редколесью плотную заросль — выхода нет. Площадь обойденного молодого ельника всего в две-три больших комнаты. Надо нагнуться, чтобы проглядеть сквозь частокол стволиков. Я становлюсь на таком месте, чтобы охватить два фланга этой небольшой куртинки. Афанасий заходит сбоку, нагибается, силясь проглядеть, заходит с другой стороны и машет рукой. Подхожу, становлюсь на колено и вижу большое темное пятно медвежьей туши, обхваченное, как обручами, молоденькими елочками.
Лошадь у Афанасия бойкая, она не велика ростом, но сыта, вынослива и отлично применилась к требованиям хозяина, выражаемым разными интонациями голоса. Афанасий не любит повторять свое приказание. Он велит лошади бежать тише или быстрее, и лошадь сразу слушается, зная, что хозяин настоит на своем да накажет за промедление.
На охоту Афанасий выезжает на особых дровнях с высокими копыльями, чтобы не задевать каменьев и пней. Сидит он на дровнях на коленях, опускаясь на свои пятки, бочком к лошади, вертя головою и зорко оглядывая охотничьим глазом встречные предметы. Рядом с ним в холщовом чехле лежит его одностволка.
Туша медведя колышется, как студень — в ней пудов десять.
Я сижу сбоку, а Афанасий спереди на коленках, пропустив под себя шею медведя. Он прикрикивает на лошадку, приговаривая:
— Ты што, ты што, разве не знаешь, что Михал Иваныча везешь?!
И лошадь, несмотря на воз, трусит бойкою рысью.
Приезжаем к Афанасию. В сенях он аккуратно опахивает снег с чуней, стряхивает снег с шапки и с домотканного армяка, надеваемого им поверх коротенького нагольного полушубка. Войдя в избу и счищая около порога ледяшки с бороды и усов, он шипящим и бархатистым голосом отдает распоряжения жене:
— Ж-женка, ж-живо самовар, ну! Подтопочку затопи, иишинку сладь!
Затем он встряхивает головой, чтобы сбить пряди волос назад, а улыбающиеся бойкие глаза разливают негу по его лицу. По-видимому, успех охоты, тепло и порядок в доме радуют и успокаивают его после длительного напряжения охотничьей страсти. Раздевшись и развесивши неизменно на тех же местах свою одежду и крепкий толстый узенький ремешок, которым он припоясывается, он подходит к лавке и вкрадчивым голосом спрашивает:
—А что, с устатку сороковку не разломить ли?
Разломить — значило выпить полсороковки. Появлялась сороковка, и Афанасий выпивал свою порцию, делаясь еще разговорчивее и, делясь впечатлениями, метко, деловито и серьезно обсуждал минувшую охоту.
— Прощай, Афанасий!
Он выходит провожать меня на улицу. Жмет руку, и в этом, без всякого усилия пожатии чувствуется железная рука стального человека, которая, пожалуй, при последнем средстве обороны от медведя сможет высвободиться и нанести спасительный удар кинжалом.
Афанасий помогает вывернуть лошадь из заулка его усадьбы. Он сморкается, до красноты сжимая пальцами расширяющийся книзу нос с тонкою длинною переносицею, кивает головою, встряхивает волосами и его смуглое, энергичное, улыбающееся лицо с горящими добрыми решительными глазами утопает в седине зимних сумерек.
— Прощай, Афанасий!..
(Печатается по изданию: «Охотник и пушник Сибири». 1926. № 6—7.)