Коровин Константин Алексеевич
Приятели уговаривали меня на Рождество уехать в деревню. В Москве все то же, всюду сутолока, всем как-то не до тебя, а в деревне — ты сам по себе. Да и верно: зима, снег, ночь вся в звездах.
Уж когда со станции поедешь в розвальнях — радость входит в душу. Приедешь в жарко натопленный дом, бревна пахнут сосной, дедушка Феоктист Андреич, тетка Афросинья, на столе закуски, пироги, все рады, в камине хворост горит, хорошо!
На Ярославском вокзале приятели мои, охотники, одетые фантастически, сидят за столом в буфете первого класса. Проходящая публика с багажом, несмотря на заботы, останавливается и с интересом посматривает на охотников. У приятелей моих полушубки. У кого зеленый, а то белый, оторочки из мерлушки, на поясе охотничий нож, лыжи, ружья, на голове шапки с наушниками.
— Знать, медвежатники, — говорят пассажиры.
На станции Итларь все мы выходим. Платформа в снегу.
Возчики дожидаются. Встречают. Тащат багаж, кульки. Станция как игрушка. У дверей горят фонари, а за станцией виден лес, задумчивый, покрытый снегом. Хочешь не хочешь, а у буфетчика надо выпить, человек хороший. Радостно встречает:
— Вот, семга хороша. Только что из Архангельска получил.
Достает семгу, обернутую в лубки и перевязанную бечевой. Режет ножом бечевку, и большая рыбина блестит серебром. Отрезает кусок и дает попробовать Павлу Александровичу, тот говорит серьезно:
— Налей!
Наливает рюмку.
— Замечательно, — говорит Павел Александрович.
— Семгу надо взять, — советуют приятели.
— Можно, — соглашается буфетчик, — хоша половинки вам не довольно ли, а то мне тоже надо для буфета.
Отрезает половину нам.
Возчики наши, Батранов, Бабошин, тоже пьют, закусывают.
— Вот, — говорит буфетчик, — вчерась в Покрова ездил с супругой к обедне, так вот, верите ли, где Гарусово, к лесу вот лосина прошел! Вот велик!..
Какой-то пассажир, в большом армяке поверх полушубка, солидный, с длинной бородой, слушая буфетчика, сказал, поглядев на нас:
— По лосям надо к нам, в Раево, верст тридцать отсюда. Мы каждый день лосей видим. Место лесное. Приезжайте. Я вас, кстати, лосиной угощу. У меня на всю зиму засол. Лосина хорошая.
Скрипят полозья, розвальни по мерзлой дороге раскатываются. Под Ратухином вывалились в снег.
— Полегче, — крикнул Василий Сергеевич, — я не желаю, у меня ревматизм. Не угодно ли, сколько за шею снегу набилось!
Он, стоя, отряхивался.
— Явный фахт, — сказал Батранов, — ночью-то, Василий Сергеевич, нешто разберешь, где раскатить.
На повороте от леса, на горке, среди темного сада, весело блестели окна моего дома. У крыльца встречал дедушка Феоктист:
— Озябли, поди. Морозы стоят сердитые. Пожалуйте, самовар готов.
Трещит хворост в камине, весело пылая, освещает стены бревен моей деревенской мастерской. Чай с коньяком.
— Ты что все молчишь? — спрашивает приятель Вася, смотря на Колю Курина.
— Чего молчу? — отвечает приятель Коля. — Я, брат, думаю, вот когда ехал, смотрел — звезд-то сколько, а вот какая Вифлеемская — неизвестно.
— Здесь Вифлеемской звезды не увидите, — сказал серьезно Павел Александрович.
— Да, здесь не Вифлеем, там уши не мерзнут. До чего у меня ноги озябли — ужас!
— Сними сапоги, — говорю я, — погрей ноги у камина, а то простудишься опять. С Николаем — беда! Что ты в галошах едешь в деревню?
— «В галошах»! Не могу же я в валенках в Консерваторию прийти? Я ж не знал, что я в деревню поеду. Вы как-то все сразу. Не успеешь собраться. Я даже с Анфисой не простился. Оставил записку. Все-таки неловко. Жена ведь.
— А странно, — сказал Вася, — когда уезжаешь на праздник, жены не говорят: «Останься, зачем уезжаешь?» Моя жена Ольга без меня соберет всех своих знакомых баб, и что они говорят — уму непостижимо, всех перешьют... А при мне — неловко.
— А может быть, — задумчиво сказал Коля, сидя у камина и грея ноги, — может быть, они нам рожки ставят.
Доктор Иван Иванович, кушая пироги и запивая чаем, обернулся и грозно взглянул на Николая Васильевича.
— Об этом вы, дорогой, можете думать про себя, а не вслух говорить. Подобные высказывания в сочельник такого великого праздника — неуместны...
— Довольно ссориться, — сказал Павел Александрович. — Вот завтра придет Герасим, пойдемте с ним по лосиному следу. Лыжи новые, вот, попробуем, норвежские...
* * *
Утром я взглянул в окно — белым-бело.
Весь сад в инее. Косо ложились синеватые тени от сарая, от высоких елей. Тетенька Афросинья, нарядная, в шелковом платке, поздравляла с праздником и, получив от меня подарок на бархатную кофту и шерстяное платье, зачастила:
— Вот, вот, благодарствуйте. Ну что, чего уж... Не молодость. В молодости-то этакого не было. Уж больно нарядно.
Павел Александрович и доктор Иван Иванович попробовали новые лыжи. Герасим смотрел на них, — глаза его хитро смеялись.
— Ведь это, Павел Александрович, привыкнуть надо. Узки больно лыжи — замучаетесь.
У Ивана Ивановича лыжи тоже норвежские, длинные, цеплялись носом друг за дружку. Упав, он сказал:
— Вот крендель выходит. Это верно, привыкнуть надо.
За утренним чаем решили переделать лыжи — укоротить.
Пилили пилой. Отпиливали. Пробовали ходить у дома — ничего не выходило. Расстроились ужасно и ругали Караулова, который посоветовал купить норвежские лыжи.
Простые лыжи нашли в деревне и ушли на них за реку, в Феклин бор.
* * *
Мы с приятелем Колей не пошли на охоту. И Коля, греясь у камина, раздумался.
— Вот ведь что, — сказал он, — вот, далеко от Москвы, тишина, и чувствуешь себя как в раю. А в Москве — все другое.
— Только не философствуй, — взмолился я.
Коля пожал плечами и гордо замолчал...
За окном летали легчайшие снежинки. Тишина и безлюдье.
* * *
Вскоре вернулись охотники, в коридоре снимали шубы. Кричали:
— Мало ли кто жить хочет!
— Какова штучка? — войдя, в волнении говорил мне приятель Василий Сергеевич. — Понимаете ли, прямо вот у Ремжи, вижу, за елками лось... Я это присел, жду, как покажется, а Ванька вдруг и говорит: «Не стреляй! Под праздник — Бог с тобой! И зверь тоже жить хочет!» Что под руку говорит охотнику! Лось и ушел...
— Это и не лось был, — сказал доктор Иван Иванович.
— Как — не лось? Слышишь, что он говорит? А кто же?
— Полно расстраиваться, Василь Сергеич, — с обычной своей улыбочкой отозвался Герасим. — Мне сбоку было видать: верно — не лось, мельникова лошадь; она по шерсти схожа, тоже пегая.
— Вот и возьмите их! Я ведь рога видел.
— Ну, так, значит, корова... — некстати засмеялся мой слуга Ленька.
Василий Сергеевич мрачно посмотрел на него и, обернувшись ко мне, сказал:
— Константин Алексеевич! Вы когда-нибудь подтянете этого мальчишку?
Мороз
Сегодня мороз. Рано утром я увидел в окно, что сад мой весь покрыт узорами инея. Все ветки орешника, берез, елок были покрыты пухлым белым нарядом.
Точно неведомый волшебник нарядил сад. Это было восхитительно, я не мог оторвать глаз от этого чуда природы.
Сороки, садясь на ветки берез, отряхали их и трещали, радостно поднимая хвосты, в тишине утра.
Какая волшебная красота! Странно... Избы, сараи и мой дом будто оделись в заячий мех. И мой ручной заяц, тоже побелевший в одну ночь, с радостью прыгал по первому снегу.
Тетушка Афросинья в желтом платке с узорами, Феоктист в тулупе с красным кушаком, дедушка-сторож, приятели мои, охотники — Павел Александрович, доктор Иван Иванович, Караулов, — елки, березы — все как-то было похоже на забавные игрушки, которые показывает фокусник...
Мы идем по саду к речке. В темной воде опрокинут соседний берег. В белом саване, задумчив, огромный Феклин бор.
— Смотрите-ка, — говорит Василий Сергеевич, — баки-то у Ивана Ивановича побелели.
Брови, усы у приятелей покрылись инеем; лица изменились.
— Вот пороша — что надо! — сказал охотник Герасим. — Пойдемте по бугорку — видать будет. Эвона следы, глядите, лисица прошла. В кустах держится. К деревне норовит. Хитрая. Куру украсть охота. Воровка.
У самого берега речки, где песчаный бугорок, остановился Герасим и смотрел на маленькие, как бы птичьи, следы.
— Чего это? — спросил Караулов.
— Редкостно, — ответил Герасим, — мышка белая, горностай. Летом не увидишь. Два рубля шкурка стоит. К Ивашову озеру есть, у Вепря тоже, а здесь не видано было. В глухих местах держится.
Проходя по берегу реки, мы дошли до мельницы Ремжи. Весело шумели колеса, брызгая светлой водой. На фоне огромного елового леса маленькая мельница с помольцами и крестьянскими лошадьми радовала глаз.
На мосту мельниковы собаки с лаем прибежали к нам; весело прыгали и виляли хвостами. У мельника в избе было тепло. Большой самовар стоял на столе. Сидели помольцы.
Мельник, приветливо встретив нас, сказал:
— Герасим, вечор вверху боле восьми лосей прошло. Вот тута прямо, в руках. В горку. Я прямо притулился, около прошли. Эх, и здоровы! Думаю, батюшки, увидят — на рога бы не взяли. Вам бы быть. Лосины бы на всю зиму насолили.
— Да-с. Хорошо-с. Рядом лоси, — говорил Павел Александрович, смотря на меня, — а вы только прохлаждаетесь. Обеды, ужины, чаепитие, Герасим тоже. А охота рядом!
— Да нешто, Пал Лисандрыч, узнаешь, где ход их и кады? Зря глаза пучить. Кому ведомо? Вот надысь говорил Захар-угольщик — медведина под Любилками пудов на двадцать прошел, вот рядом. А правду ли сказал?
— Кажинную осень, — сказал мельник, — этот самый ведмедь здесь проходит, это верно. Я след видал. К старому Спасу, на Вепрь держится след. Там, знать, заляжет на зиму в берлогу. Вепревские говорили: знать, любит слухать колокол спасский, по нем время зимнее коротает. До весны счет держит. Видали его. Эх, велик. Вреда от его нет, тоже живот не обижает. Это не Миколка Кольцов, что у Спаса в алтаре хрест золотой уворовал. Зверь с понятием.
— Чего еще! — сказал помолец. — Он в котелке хотел хрест сплавить, а его огонь не берет. Настька, полюбовница его, в Переславль пошла и начальству сказала. А Кольцов видит — хрест не плавится, спугался да назад, в Вепрь, к Спасу: опять ночью залез, на алтарь положил да и домой. К нему начальство, обыск. Где хрест? Нет хреста. Миколка говорит: «Знать не знаю, ведать не ведаю». Начальство к Спасу. К попу. Поп говорит: «Три дня крест пропадал, а на четвертый на престоле лежит! Сияет более прежняго...» А Колька с перепугу сбежал после того и посейчас нету.
* * *
Возвращаемся с мельницы домой.
Подходя к крыльцу, увидели деда, сторожа дома моего. Он, здороваясь, сказал:
— Вот ведь ушли, а поглядите-ка — у помойки за сараем что наслежено — волки были. В ночь приходили.
Все пошли к сараю смотреть следы.
— Верно, — сказал Герасим, — следы волчьи, пара была, вот ведь что. Опять те же ходят.
— Это что ж такое? — удивился Павел Александрович. — Сегодня с вечера садимся на чердак и оттуда их жиганем.
— В прошлом году сидели, — сказал Герасим, — Иван Иванович помнит, — так нет, хитры. Ружье, себя салом смазали... нет, не идут. Сидели, мучились, а как пошли спать — пришли. Утром следы, как сейчас. Это здешние. Из мохового болота. Хитрые до чего! Они всех знают здесь.
— Капкан надо поставить, — сказал Павел Александрович.
— Ставили. Не идут, не попадают. Вот до чего умственные. Их не проведешь.
— Ага, постойте, нашел! — сказал Павел Александрович за обедом.
Он скроил и сшил себе белый чехол из простыни и ночью хотел засесть караулить волков. Но к вечеру снег растаял — потеплело.
— Вот, в жизни все так, — сказал он, — все против. Мороз прошел...
— Это верно, — подтвердил Иван Иванович, — пациент солидный, фабрикант говорит: «В жизни рюмки одной вина не выпил, а все убеждены, что алкоголик». Boт что скажешь...
Метелица
Сегодня метель.
В окнах моего деревенского дома белым-бело. Сыплет крупа; метелица без конца. В пяти шагах ничего не видать.
— Эх, насилу пробрался к тебе, право, — входя, говорит с веселым смехом крестьянин-охотник Сергей по прозвищу Баран. — Я тебе, Лисеич, трех косачей прихватил. Надысь на чучелов нагнал, пристрелил...
— Как же ты в такую пургу приехал? Ведь дороги не видать. Садись, чаем угощу. Рад тебя видеть.
— И я рад, Лисеич, что к тебе заехал.
— Постой, я скажу Афросинье, чтобы самовар... Да кое-что подбодрила б закусить... Озяб ты.
Я пошел на кухню. Сергей со мной. Разворачивает кулек:
— Батюшки, и что же это?
А в куле не косачи-тетерева, а две курицы и петух.
— Ах ты, мать честная, — говорит Сергей. — Чего же это? Вот что делают надо мной, плутовню какую. Я тебе трех тетеревов вез, а это что... курье! Их ты, что б их... Все девки, знать, балуют. И что делать? А, плутня какая!
Дед, сторож мой, сидевший на кухне, сказал:
— Погоди ты, Баран, за баб в ад тебя черти потащут.
Баран рассмеялся, оскаля белые зубы, и говорит:
— Не иначе, что баба курей положила. Я-то сказал сдуру, что к Лисеичу еду, тетеревей ему заверните... А она вот тебе, все для смеху.
— Смотри, — говорит мне сторож-дед, глядя в окно. — Вон и еще идет к тебе, с ружьем. Герасим, знать.
Весь засыпанный снегом, с лыжами, вошел охотник Герасим Дементьевич, нанес в теплую кухню холода и снега.
— Ну и манна небесная, — сказал Герасим, смеясь. — Насилу дом нашел. Вышел с утра, думал, пороша хороша. Ну, а вот тебе что... Какая охота. Насилу с кручи сошел. Пропадешь...
Охотники поздоровались:
— Как ты пробрался, Сергей?
— Да вот, сейчас приехал.
— Вот как я с кручи на лыжах спускался, напоролся: сидит один... Лесину выбрал здоровую и пилит. Ну и лошадь тут же: значит, лес тащит. В десяти шагах от него прошел, а кто — не разберешь. Под метелицу ворует. Что делать, знать, нужда...
* * *
Милые люди были мои друзья-охотники. Жила в них природа, всегда веселый и живой смех. Простая жизнь их была полна событий охоты, таинственных настроений лесных и какого-то мудрого понимания жизни. У них не было тоски о невзгодах и корысти, а всегда простая радость жизни.
Посумерело рано, а метелица все метет, метет... Синеют окна. Зажигаем лампу, камин. Самовар ворчит. Друзья мои охотники сидят за столом. Хорошо жить на свете, без обиды и злых людей.
— Что я вам скажу, — рассказывал охотник Сергей, — недавно что я страху натерпелся, страсть. Вот послушайте. Брал я на осень бочку в Гарусове капусту рубить... У мужичка ослобонилась... Я и вспомнил, ну, дай, думаю, отвезу ему назад бочку-то. Дорога хорошая, и его кстати проведаю: приятель мой, да и сродни. Поехал... И вот метель, как сейчас. Ну, дорогу-то я знаю. Еду... Смотрю, мост. Думаю, что такое, не знамо место, моста такого не видал. Остановился на мосту, гляжу: новый мост, знать. Вдруг слышу голос из-под мосту: «Трогай, что стал». Вот день, как сейчас был. Чего это? Слез. Погляжу, думаю, кто под мостом там сидит. Пошел. Смотрю. Никого нет. Что, думаю, такое? Только сел на розвальни, опять слышу: «Трогай, не мешай с Акулькой полюбовничать». Напугался я. Поехал... Думаю, что такое, прямо понять невозможно. Страх меня берет. Еду, говорю: «Прости мои согрешения. Никогда боле не буду с Акулькой». Слышу голос: «То-то, не будешь». Батюшки, испугался пуще. «Не буду, — говорю, — нипочем, ей-ей. Ну ее, Акульку». Вдруг на меня бочка валится. Оглянулся, а из-под бочки-то на меня сама Акулина глядит, вот смеется, надрывается. «Вижу, как ты любишь-то меня», — и хохочет.
Мой сторож-дед, который, посмеиваясь, вязал сеть, сказал:
— Ты, Баран, вороватый парень и плут. Расскажи, как у вдов Кордовских вино-то крали.
— Ну, пустое, — заметил Баран.
— Расскажи.
— С краю-то деревни нашей жили две вдовы. Дружно жили, обе толстые. Жили у дороги проезжей. И тихонько торговали водочкой... Без акцизу, значит. Только как-то раз, в вечор, гуляем мы, парни молодые, идем это мимо их дома, а они обе на завалинке сидят и орешки щелкают. Мне в голову и вошло: хорошо бы выпить,— а не на что. «Постой», — думаю. Так прошли мы с парнями мимо и назад на деревню. Я и говорю парням: «Вот что, сейчас вино будем пить». Зашел я с парнями к себе во двор, взял дугу, подвязал к ей колоколец, бубенцы, говорю парнишке молодому, Санька его звать, парнишка смышленый, веселый. «Вот что, Санька, — говорю ему, — ты возьми эту дугу, ступай ты задами, леском, чтоб не видали в деревне, ступай за версту кверху, на дорогу выходи там. Держи дугу над собой и беги сюда, будто лошадь едет, позванивай да перед деревней-то сверни в лес»... У вдов-то сзади дома садик-огород был: кружовник, малина. Пришли парни и легли тихонько в канавке, за садом-то. Лежим. И слышим: далеко по дороге колокольчик. Значит, Санька бежит. Ближе, ближе. Смотрим: обе вдовы в сад из дома — шасть и под фартуком что-то несут, в сад... Вынули обе бочонки из-под фартуков и положили в кружовник, в кусты. Отряхнулись и домой. Мы и взяли бочонки. Я пошел на улицу. Иду мимо вдов — они сидят. Говорю: «Исправник-то, вона, остановился: чего это, сюда глядит?» — «И где? И где?» — спрашивают они и сами в дом побежали. Вот плутня какая. Вина попили.
Мои охотники посмеялись.
— А то, помню я, в молодости, — разговорился Баран, — староста у нас на селе богатей был. Большой дом, крашен, чисто в доме. Именины жены справлял. Гости, угощение. Старшина приехал, тоже богатый мужик, дьякон, гости... Староста сердитый был, насупленный; на службе ране в солдатах служил. Он нам, парнишкам, и велел: «Ежели где что заметите, или где ругают меня, придите, скажите, значит, мне». И вот, как раз, когда у него именины, мальчишки стучат к ему в крыльцо и говорят: «Дяденька Семен, у Дарьи мыша в ловушку попала».
— Ступайте, — говорит, — чего вы.
А сам пряник дает. У него пряников-то на столе много... Мальчишки опять к нему.
— У Ерлычева сейчас слышали, что будто у отца дьякона шуба не енотова, а из собачины сшита.
— Стану я собачью шубу носить, — рассердился дьякон. — Чего это у тебя парнишки озорничают?
— Ступайте, — гонит их староста. — Чего тут лезете... А тихонько-то пряник сует им.
— Дураки, малы, зря и болтают...
Парнишки в одну избу, в другую зайдут послушать. Ну и к старосте опять. Только открыли дверь — староста кричит:
— Чего еще... Ступайте. Неча лезть.
А парнишки кричат:
— Баторин говорит: «Старшина завсегда кагор пьет и за девками бегать горазд».
— Вон, пострелы! — кричит на них староста. А сам вышел на крыльцо и пряников им дал много.
— Не ходите, — говорит, — нипочем боле. Будя. Потом вышел опять, кричит: — Позовите Сергея Барана.
Меня, стало быть. А я молодой был. Прихожу я в дом к старосте. Вижу: гости оделись, все в шубах... уезжают. Кричат, ругаются:
— Ты охотник, какой мех у нее, говори, — спрашивает старшина меня.
А жена его полу шубы отворачивает, мех показывает.
— Хохуля, — говорю я. — Выхухоль. Лавливал их немало.
— Что? — говорит дьякон. — И я говорил, выхухоль.
— Сам ты хохуля, много знаешь...
— А у его какой мех, у дьякона? — говорит староста. — Покажь-ка...
Я посмотрел и говорю:
— Не пойму... Собачина, знать.
Дьякон — их, как рассердился! Кричит:
— Енот! Стану я собачину носить... Сбесились вы, что ли?.. У меня-то, у дьякона соборного...
Все выходили на подводы.
— А может, кошка, — сказал кто-то.
— Совсем вы забыли, с кем говорите, — обиделся дьякон вконец. — С дьяконом говорите...
* * *
В эту минуту на крыльце моего дома кто-то запел: «А по улице метелица метет...»
Сергей Баран встал.
— Ну, пора... прощайте... Надо идти, Акулина за мной идет.
— Что же, Акулина, раньше не зашла к нам? — сказал я молодой красивой бабе, с поклоном вошедшей в кухню.
— Я тут у Горохова засиделась. Он мне сродни. У вас-то по охоте беседа... Что я вам... помешаю, — говорила Акулина, смеясь, и положила на скамейку кулек. — Вот, ведь это Баран смешал у Горохова, тот курей приготовил отвезти на станцию, а Баран перепутал... Одно слово, баран.
Акулина засмеялась и, поклонившись, сказала:
— Ну, счастливо. Иди же скорей, Баран... Боишься метели, что ли?
И они ушли вместе, весело смеясь.
М. Поддубный
Охотничьи времена года Константина Коровина
Русский художник Константин Коровин даже на пестром фоне культурной жизни предреволюционной России смотрится этаким экзотическим цветком. В живописной манере он столь явно отталкивался и от передвижников, и от академистов, словно перед нами урожденный француз, воспитанник импрессионистов. Вместе с тем, в жизни Коровин являл пример редкостной даже среди наших художников потребности быть, жить в среднерусском пейзаже, стать его малой частью.
«Среди житейского волненья, в грезах, вспоминаются мне берега далекой отчизны, вечерние облака над рожью спелой, где темный лес дремлет в тиши лета, где пахнет сеном и малиной, где в саду у меня жила иволга. Ничего мне не было отрадней родины моей... Краса ее была для меня — все.
И там, где был мой деревянный дом, у глухого леса, в котором я часто бывал, куда ко мне приезжали мои друзья, там было все так просто и так ясно — благая жизнь».
«Россия... какую радость и жизнь вдыхала ты в нас дыханием земли твоей, жарою лета и влагой серого осеннего сумрака, и приветом бедной корчмы во вьюге закованной холодной зимы. Россия, Россия. Как отрадны просторы полей твоих, какая тайна жизни в дыхании твоем».
«Едучи с приятелями на какую-нибудь мельницу, в гости к лесничему, на речку, среди зеленых кустов, в эти дивные куски рая земного, я всегда чувствовал себя счастливым. И ничего мне не было дороже на свете созерцания этого дара Господня...»
В этом не единственная загадка коровинского творчества. Литературная известность пришла к нему очень поздно, в 1929 году, когда одна из парижских газет напечатала его очерк о встречах с А. П. Чеховым. Писать прозу — мемуарные очерки и рассказы — художник начал незадолго до того, в связи с попыткой самоубийства горячо любимого и единственного сына Алексея, желая помочь ему избавиться от депрессии. Этот первый литературный опыт был целиком посвящен рыбной ловле и уже в нем появляются персонажи будущих охотничьих рассказов — друзья автора. Среди них — архитектор Василий Сергеевич Кузнецов, композитор Юрий Сергеевич Сахновский, музыкальный критик Николай Николаевич Куров, художник Валентин Александрович Серов, мельник Никон Осипович, охотник Герасим, возчик Батранов и др. О своих спутниках по охоте Коровин говорит самые проникновенные и теплые слова.
«Милые люди были мои друзья-охотники. Жила в них природа, всегда веселый и живой смех. Простая жизнь их была полна событий охоты, таинственных настроений лесных и какого-то мудрого понимания жизни. У них не было тоски о невзгодах и корысти, и всегда простая радость жизни...»
«Когда я вспоминаю эти все места, которые помянул Герасим, их прозвища, то мне в душу льется несказанная отрада чувств. Какие места!.. Я не увижу вас больше. Но они еще есть, они живут, и кто-то видит их, но не я. И не друзья мои — охотники. Их уж нет в живых...»
Ошибались не только «коровиноведы», в советское время доказывавшие, что в эмиграции (1922—1939 гг.) художник во всех смыслах «сошел на нет». Показательно, что прекрасно знавший его до революции В. С. Мамонтов (сам, кстати, известный гончатник и борзятник) вообще считал Коровина малограмотным (!): «За наше долголетнее знакомство я решительно не помню, да и не могу даже себе представить Костеньку читающим какую-нибудь книгу». (Мамонтов В. С. Воспоминания о русских художниках. — М., 1950. — С. 45.)
Когда в 2010 году издательство «Русский путь» выпустило в свет два тома коровинских рассказов и мемуарной прозы, стало ясно, что лучшую и единственную в своем роде книгу о себе и своем времени написал сам автор. В двухтомник включены тексты Коровина, печатавшиеся в парижских газетах и, понятно, в России появившиеся впервые.
Большая часть рассказов охотничьей тематики была написана в середине 1930-х годов и представляет собой воспоминания о поездках в деревню Охотино, где художник в 1897 году выстроил небольшой деревянный дом (местами охот для Коровина были также подмосковные Мытищи, окрестности Вышнего Волочка, лесные чащобы под древним Владимиром).
Коровин оставил воспоминания о современниках — Саврасове и Поленове, Чехове и Левитане, Серове и Шаляпине. О нем самом свидетельств немного, ибо художнику было суждено пережить почти всех своих друзей. Но вот отрывок из письма В. Д. Поленова: «Я до сих пор не могу забыть этого события... Вечером мы стояли у открытого окна. Вдруг Константин Алексеевич говорит: “В овраге должен быть волк”, и дает протяжную ноту волчьим голосом. И вот из темноты раздается такой же протяжный, в ту же ноту ответ. Я так и обомлел. После этого мы пошли ужинать и выпили на брудершафт за волка, а на другой день даже хотели идти на охоту, но ружья оказались не в исправности». (Сахаров Е. В. В. Д. Поленов. — М., 1950. — С. 396.)
О Коровине издано немало книг и альбомов, однако об «охотничьей составляющей» его биографии в них не упоминается. Но не так смотрел на это сам художник. В письме близкому другу, бывшему военному летчику и художнику С. Ф. Дорожинскому от 8 сентября 1938 г. он сообщает: «Книжку о Шаляпине я написал и, к сожалению, уже продал. Но книга, 35 охотничьих рассказов под названием “На охоте и на рыбной ловле”, еще цела. Может иметь успех. Напечатать надо довольно крупным шрифтом, на совсем простой бумаге. У меня есть фотографии иллюстраций России, которыми можно снабдить книгу... Если ее выпустить дешево и отборные рассказы, то такую книжку купят 50 % эмиграции. А может пойти в Россию...» (Коровин Константин. «То было давно... там... в России...». — М.: «Русский путь», 2010. — С. 786.) Спустя год художник скончался в парижской больнице, и мысль об издании такого сборника осталась нереализованной.
Редакция «Охотничьих просторов» решила осуществить его идею, пусть и не в виде отдельной книги. Рассказы будут публиковаться в четырех книгах альманаха: ведь Коровин всегда оставался художником, и большинство их расцвечены красками сезонов года.
Выполнить это в год 150-летия со дня рождения большого русского художника Константина Алексеевича Коровина представляется нам уместным.