портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Прощайте, гуси!

Нестеров Валентин Михайлович

Посвящаю геологу

Ливерию Дмитриевичу Комарову

Пасмурным и холодным днем 29 сентября, уже в сумерках услышал я крики диких полевских гусей и стал искать, шарить глазами по небу. Но тучи свинцовые висели низко, чуть не задевая макушку сосен Погорельского бора. Я стоял на пашне. «Наверное, идут под облаками, — подумал, — не увидеть будет». Но увидел. Птицы шли низко, стелились, как и облака, жались к земле и лесу. Зябко, наверное, им было и уныло, как и всей природе в тот вечер. А холод наступал стремительно, и колючий ветер на глазах сковывал, покрывал коркой мягкую пахоту. Шли на юг два табунка. Первый: пять гусей по диагонали и один гусь в сторонке, образуя косой клин. Другой табун — впереди этого и тоже клином, но числом чуть более. И тут я вдруг сообразил, что ведь уже конец сентября, совсем скоро октябрь. А в это время почти всегда, сколько помню, резкое похолодание, сопровождаемое отлетом гусей. Гусь идет где-то на полмесяца позже журавля. Журавль — 12 сентября. Нынче, вот здесь же, видел 16 сентября уходивших на юг журавлей. И тоже клином, два небольших табуна, с печальным курлыканьем, подобным гусиным гаканьям.

А еще я вспомнил, как так же слышал гусей в таежной глухомани второго октября ночью на притоке реки Чоды, в системе рек Киренга — Лена.

Это было в 1977 году. Я работал в геологии, в съемочной партии. Нас забросили вьючными лошадьми в верховья Чоды на завершение сезонных работ. Небольшой отрядик, всего три человека: я — геолог, Володя Башмаков — рабочий-промывальщик шлихов и 15-летний мальчишка Илюха Бесмерных — таборщик. И еще две собаки: мой Батуха — русская лайка и рыжая Мушка, мелконькая лаечка местного отродья, принадлежащая Илюхе.

Илюха — местный, коренной сибиряк из Казачинска-Ленского. Молчаливый, почти бессловесный, коренастый крепыш. Он проработал со мной весь летний сезон, как и Володя Башмаков. И был великолепным таборщиком, опрятным, хозяйственным, любил порядок... И оказался превосходным поваром, готовя из немудреных и однообразных консервов (а осенью еще и грибов, которых росло неисчислимое множество) вкусную еду. Конечно, раньше наш отряд был больше, аж целых девять человек. А теперь вот, в конце, осталось всего три человека. Остальные, кто был в сезонных рабочих, и студенты на практике, получили расчет и отбыли на Большую землю, а штатный персонал геологов камералил на базе партии, в устье ручья Добрынского, на огромном притоке Лены — Киренге. Расстались мы на базе и с дорогим моему сердцу земляком-шадринцем Ваней Коровиным, которого оставили горным рабочим для завершения плановых работ на базе.

Как только нас доставили к месту работ, каюр Коля Караваев с вьючными лошадьми ушел обратно на базу, а мы остались одни-одинешеньки. Стоя возле моментом развернутой Башмаковым и Илюхой брезентовой четырехместной палатки, мы долго смотрели вслед удаляющимся вьючным коням, ползущим по серпантину конской охотничьей тропы, поднимающейся в сопку из нашей долины. Махом развернули антенну походной радиостанции и связались с базой. Доложили, что кони ушли обратно, а мы с утра приступаем к работе.

Пока еще было светло, наготовили дров из плавника, занесенного в половодье и забившего все устья ручья перекрещенным колодником. Володька Башмаков был старым, опытным рабочим-таежником и все делал быстро, сноровисто, без напоминаний и понуканий, отлично зная, что промедление в сложившихся условиях смерти подобно.

Накануне прошли обильные осенние дожди. Когда подымались из Киренги, там еще на березах висел желтый лист. А здесь, в верховьях, кусты по ручью стояли голые, и даже могучие одиночки-волки, листвяги, сбросили остатки желтой хвои. Ярко-зеленые сосны и темные елки на бортах-подушках у ручья отстояли далеко, и взору представали вблизи пожухшие «калтуса» травянистых полян и сизовато-фиолетовые «ерники» кустарниковой березки по всей пойме, до самого горизонта.

Наготовив вдосталь дров (и про запас тоже), сложили в аккуратную поленницу возле палатки. Илюха быстренько сварганил рядом же из тонких палок без единого гвоздя сборный столик и «вешало» над кострищем. Сварил ужин. Поужинали. Запили чаем. Затопили в потемках железную печку в палатке.

От щелей в дверце печки красновато светилось, и было светло возле нее. Мы даже свечку погасили. Пока писать мне было нечего, решили отдыхать. На невысоких нарах из жердей, накрытых кошмяной подстилкой, разбросали спальные мешки и влезли в них. Пока печка топится, в палатке тепло, даже жарко. Можно лежать и на мешках поверх, в майке и подштанниках, спортивных брюках-трико. Когда печка гаснет, моментом становится холодно. И тогда, если кто-нибудь проснется, то подбрасывает дров на незатухающие угли. Дрова сухие, огонь мигом разгорается, и снова становится тепло. Странное дело, но организм — его внутренние часы — так срабатывает, что мы никогда не просыпали до того, чтобы печь совсем загасала. Обязательно кто-нибудь просыпался вовремя. И все это без всякого сговора, по внутреннему состоянию организма, его настрою.

Все заснули, кроме меня. Воцарилась звенящая тишина. Только поуркивала дверца печки да изредка потрескивали дрова, то шипя и вздыхая, то обрушиваясь углями и тихо стукаясь в железные стенки. За палаткой тоже стояла мертвая тишина. Природа насупилась и застыла. Тихо лежали собаки, забившись каждая под нары своего хозяина. Мы их на улицу не выгоняли, жалели.

Вдруг «зафубукал» филин: «Фуб! Фуб! Фубук!..» Какой бы ты бесстрашный ни был, но от его крика, совсем не резкого, а глуховатого и не очень-то уж громкого, но какого-то одинокого в ночной тиши, и в твоем одиночестве, и в неоглядной темени становится жутко, щемит душу, и волосы подымаются помимо твоей воли. Хотя отлично понимаешь, что он для тебя совершенно безобиден. И так он кричал, наверное, с час, то приближаясь, то удаляясь, пока не угас где-то совсем далеко.

А ночь стояла такая тихая!.. Ведь потом еще были ночи, но все они забылись, смазались, а эта запомнилась. Я тоже заснул вслед за ребятами, перед этим успев набить полную печь дров. Спал крепко и сладко, без всяких снов. И вдруг во сне слышу — кричат гуси: «Кигиг! Кигиг!..» — протяжно. А им отрывисто отвечают другие: «Кик! Кик!..»

Я мигом проснулся, выскочил из спальника и вышмыгнул из палатки.

Прояснило и раззвездило. Черное небо было высоким-высоким. И в нем ярко перемигивались звезды невероятно огромной россыпью. И всякий раз оно было каким-то новым, неведомым и незнакомым, совсем другим, чем прежде. Как дважды не ступишь в одну и ту же реку, так и дважды не увидишь одного и того же неба. Природа, и время, и пространство, — все течет, все меняется и на земле, и на небесах. Только в одиночестве, только в пространственном отдалении, только в великой глуши возбуждаются абстрактно-глубокие мысли и пробуждаются неведомые в толчее людской жизни дотоле чувства...

Таежные охотники и геологические работяги, вроде Володьки Башмакова, — всегда романтики и дети, даже если они пьяницы и совсем испорченные в миру люди, бывшие воры и даже убийцы. Мир дикой природы, одиночества в ней, пространственности и скитаний по таежным просторам совершенно меняет людей, их психику и образ мышления, философского понимания жизни. Дикая природа, как и одиночная камера, заставляет даже самые тупые головы и очерствелые души уходить в собственные мысли и задуматься о смысле бытия.

Гуси! Они летели где-то высоко в поднебесье, невидимые в черно-бархатном небе. В ясную погоду и когда безветренно, гусь всегда идет высоко, так высоко, что стаи и днем едва видны, не то что ночью.

Ночь не только вызвездила, но и выморозила. Воздух стал холодным и насыщенным, гулким и проводящим звуки. И казалось, что гуси кричат совсем рядом, над головой. Но то был обман. Где бы я ни был, — стоило услышать крики гусей, всегда выбегал послушать. Всегда просыпался, если это было ночью. Что-то страшно грустное, извечно печальное было в их криках. Особенно бередил меня их отрывистый: «Кик! Кик!..» Как будто они улетали навсегда. Всякий раз казалось, что я их уже никогда в жизни не увижу и не услышу, что все это происходит в последний раз, что на зимовках их уничтожат, и они больше не вернутся. «Боже! — думал я. — Сколь многое потеряет человечество, лишившись гусей и не испытав тех девственно-природных, искренних чувств сопереживания с природой, погружаясь в далекий мир первобытности. Неужели это ведомо и понятно только мне одному? Неужели только я один в состоянии оценить это?» И от этих невеселых мыслей мне становилось еще тоскливее в бесконечном пространстве ночного неба и таежной шири.

Я вернулся в палатку, опять подбросил дров в печку и залез в спальник. И снова сквозь сон слышал и слышал гусей, как они надрываются криками в небе. Всю ночь шли стая за стаей, валили валом.

Я уснул крепко только под утро и проснулся последним. Было совсем светло. Ребята меня не будили, тихо изготовили завтрак и чай. Когда я проснулся и выглянул из палатки, на востоке под сопкой уже краснел диск солнца, хотя небо у горизонта еще было окрашено кроваво-красной зарей. Деревья и трава были покрыты белым инеем. Стоял мороз. Воздух звенел, под ногами людей скрипела стылая трава и шумели хрупкие ледяшки промерзших лужиц. Ручей замерз, покрылся толстой коркой льда. Вот тебе и мои шлихи!..

Но мыть их пришлось. Маршруты были намечены, разбиты циркулем на двухсотметровые участки места отбора проб донных, металлометрических и шлиховых, минералогических — на картах 25-тысячного масштаба. И надо было это все выполнять.

Теперь бы, наверное, помолились Господу Богу, а тогда только вздохнули, крякнули, набросив на себя рюкзаки с геологическим инструментом: деревянный лоток (корытце для мытья шлихов), топор, горняцкая лопатка, каелка. У меня еще на поясе перочинный нож на сыромятном ремешке и лупа для просмотра проб. Через плечо — полевая сумка с картой и документацией и неизменным геологическим компасом. У Володьки — самодельный охотничий нож в ножнах из сохатиного камуса.

Батуха умчался вперед, Мушку едва сдерживал на веревке Илюха, чтобы не убежала за нами. Она подымалась на дыбы и громко заливисто лаяла, выделывая кренделя и выкрутасы вокруг веревочки, вдогонку нам и Батухану.

Прощай, Карабаш, каменные горы!

Прощайте, девушки, ребята-зимогоры! — вспомнил я нашу уральскую старинную горняцкую частушку.

У Чоды главный ручей сливался с боковым, образуя в устьях широкую и болотистую ерниковую долину. Мы подымались по главному. Ерники скоро кончились, прижимаясь к самой воде. Вместо них пошла по неровному уклону бортов красноватая моховая бугристая тундра с вечной мерзлотой под мхом. На буграх, по мху, стелилась клюква и изредка маячили чахлые сосенки. Тайга виднелась далеко на гребнях сопок и в самых верховьях ручья.

Вдруг Батуха, который бежал всегда где-то впереди нас невидимый, изредка отмечаясь своим появлением, неистово, с приступом залаял, извиваясь, как конь на дыбах. Первым возле него оказался Володька Башмаков:

— Смотри, он соболя загнал! — крикнул он мне.

Я бросился вверх по уклону от русла ручья. Подбежал, весь запыхавшись. Соболь сидел на макушке тоненькой чахлой сосенки, накренив ее колесом и едва держался на ней, повиснув обезьянкой. Батуха чакал зубами, не достигая даже миллиметров до него, а не то, что сантиметров. Я едва отстоял зверька от собачьей расправы, упав на собаку и прижав к земле. Володька меня не одобрил. Уж больно хотелось ему добыть соболя. Но мне зверек был ни к чему. Не выходной еще был, шкурка не вызрела, тем более, что молоденький.

В эту пору, накануне морозов и зимнего охотничьего промысла, соболиные выводки распадаются. Неопытный, бестолковый молодняк, становясь самостоятельным от родителей, попадает в еще большую зависимость от природной среды. Как слепые при рождении в поисках соска, они мечутся по всем просторам, не зная, где приклонить свою голову в поисках свободных соболиных угодий. И прежде чем, намыкавшись, достигнут желаемого укромного уголка, оказываются незащищенными в самых неподходящих угодьях, где в большинстве, как и в данном случае, становятся легкой добычей охотников и хищников вроде филина.

Уходили мы от соболя, который мертвой хваткой держался на сосне. Володька ворчал и ворчал. Батуха рвался обратно. А нам на выходе подола долины нужно было начинать работу. Я торопился. Вперед и вперед! Сопки сомкнулись. Распадок превратился в узкий каньон с отвесными залесенными стенками и подмытыми плитчато-каменистыми крутоярами.

Вода в ручье была нестерпимо холодной. Где-то он журчал свободно на перекатах, а где-то в тихих заводях шел подо льдом. И тогда пробивали лед, чтобы набрать промывочный материал и донную пробу — «донку». Несколько проб мыл Володька. Потом мыл я, хотя в мои обязанности это не входило. И своей работы хватало. Но как только я бросал взгляд на мертвецко-синие руки Башмакова, у меня сердце сжималось от мысли: как же он терпит? Казалось, он делает немыслимое. Это надо было быть фанатом от геологии, королем геологических бичей, каковым он и являлся. И иметь молодецкую выносливость и терпимость русского человека, рожденного на русском Севере, а не южанином.

Шли дни. Ясная холодная погода ночью, но с оттепелями за полдень, сменилась снова ненастьем со снегопадами. Валил снег крупными хлопьями. Ветер слепил глаза, а снег таял на веках, заливая глаза водой, — не успевали с лица стирать. Роба наша намокла и становилась коробом, смерзшись. Немыслимо, как мы могли работать в этих условиях, могли ли вообще добраться до табора живыми — у нас не было ни фуфаек, ни суконных горняцких курток. Мы вообще были в одних «хэбэшных» энцефалитках, надетых поверх нательной рубашки, страшно истасканных и отцветших за сезон, вместо зеленых становившихся блекло-застиранно-белыми. На головах вместо шляп с широкими полями были землисто-грязные накомарники с проржавевшими сквозь материал железными проволочными ободками на полях.

Это был не наш просчет с Володькой. Это были просчеты и экономия на людях экспедиционного начальства, а может, и начальника нашей партии. Они все рассчитывают, что работы должны заканчиваться, как и начинаются, — по теплу. Но «война план меняет» — так говорит поговорка. Никогда еще в эти схемы никто не укладывался, в моей геологической практике. Впрочем, мы имели выбор: еще до захода на последнее задание могли отказаться от него. Я как штатный инженер-геолог, — в меньшей степени. Но Башмаков, как сезонный рабочий, — на полных правах. А сейчас, назвавшись грибами, оставалось только лезть в кузовок.

Трудность работ усугублялась и коротким световым днем осенью. Летом, бывало, мы делали за день от 9 до 11 км рабочих маршрутов одной рабочей парой, возвращаясь в табор в 9, а иногда и в 11 часов вечера. Но все равно засветло. Теперь же в 6 часов уже становилось темно. И на табор мы приходили в густых потемках, бредя по протокам главного ручья вниз, к табору, спотыкаясь, цепляясь ногами за невидимые коряги и корни и нередко падая и ушибаясь.

Но коли подходили к табору, то уж нас у палатки загодя и с нетерпением встречал Илюха. И всегда у него наготове был горячий чай и ужин, иногда даже пресные лепешки-«ландорики». И всегда в палатке было уже натоплено жарко, и ярко горел костер возле, как маяк на море, светя нам во тьме. Илюха с радостью подскакивал к нам и помогал снять утяжеленные от проб рюкзаки, подобно тому, как снимались вьюки с вьючных коней. А потом, как и коней же, вел нас в палатку, вмиг раскисавших от предчувствия тепла, отдыха и пищи. Как я благодарен этому мужественному мальчику-сибиряку, потомку поморского рода, пришедшего в эти края поверстанными казаками, основавшими Казачинск-Ленский еще в семнадцатом веке, 300 лет назад!

Утром я просыпался рано и связывался по рации с базой. Начальник всегда ждал нашей связи с нетерпением. Чувствовалось, что он был, как на иголках, в любой момент ожидая, что с нами может что-нибудь стрястись, что мы можем навсегда потеряться и замерзнуть, заблудившись или получив увечье в пути. За его долгую геологическую практику такие случаи были и даже совсем недавно, два года назад, когда в его партии погибла пара в тайге летом, потерявшись навсегда. И он чуть не попал под суд. Спасло, наверное, только то, что он был инвалид-фронтовик предпенсионного возраста. Да и желающих идти в начальники полевых партий не больно находилось. Верха выгородили. За себя же.

Прошло две недели, а может, и больше, самых напряженных маршрутов. За это время снег выпадал по щиколотку, и казалось, что уже никогда не растает. Как и лед на ручьях и речках, толщиной уже в 2—3 см, а местами и во все 5. Только Чода, стиснутая скалистыми берегами, с прозрачно-голубой, отстоявшейся осенью от мути водой, вроде ангарской, стремительная и бурная Чода еще нигде не схватилась льдом. Казалось, никакие морозы ей нипочем.

Когда мы кончили все работы и выполнили злополучный сезонный план в две тысячи шлихов (что означало 400 км полевых маршрутов моего отряда — рекорд экспедиции), наступила снова резкая оттепель. Снег стаял. Ручьи и речки, которые за лето обмелели или совсем высохли, бурно потекли. И по ним из глубоких ям стали спускаться на зимовку в Чоду обреченные было на гибель из-за промерзания ям зимой красавцы хариусы. Рыба царская, красивей, изящней и вкусней которой нет ничего в мире, разве что байкальский омуль.

И вот на горизонте появляется по серпантину конской тропы спускающийся с сопок от Чоды Колька Караваев. На вьючных конях, за нами!

— Ура! — кричим мы. — Ур-ра!

Прыгаем, радуемся, смеемся, обнимаемся. Я стреляю из ракетницы. Прощай, тайга! Прощайте, маршруты: горные и таежные, болотные и речные, вертолетные и на навьюченных конях, пешком и на моторках! Прощайте, гуси! Прощайте, бичи, мои дорогие ребята-работяги, сезонники, которых уже никогда не увижу и не услышу, как и пролетных гусей. Как и своих армейских сослуживцев по молодости, которых всегда ношу в сердце и о которых вечно помню.

Гуси, мои гуси! Дикие, полевские гуси! Пролетные гуси! Гуси, геологические бичи!

А я уйду на край Сибири,

До могилки Ермака!

Отсижу в тюрьме сколь надо,

Проваляю дурака!

Прощайте, гуси!

Волчья ночь

Пятый день мы идем по маршруту. Мы — это Володя Мещеряков, начальник охотоустроительной партии, я — геоботаник партии, вьючный конь Буян и моя русско-европейская лайка Нега.

Задолго до вечера достигли реки Верхняя Шереиха. С опаской перешли сырую долину притока и на высоком сухом мысу, горбато вдающемся в долину главной реки, сделали привал. По самому гребню мыса, поросшего редким сосняком-жердняком, из поймы реки в лес уходила набитая до земли звериная тропа. В ямке на тропе мы и решили развести костер.

Пойма Шереихи сплошь затянута густой, гибкой, цепкой кустарниковой березкой, чуть ниже колена высотой.

Ерниковая березка — основной корм лося в течение всего года, а ее заросли — надежное убежище от зверя и человека. Смотришь на эти ерники в широченной пойме Шереихи, на громады гигантов-валунов, загромоздивших местами русло реки и образующих пороги, и чувства самые противоречивые рождаются в душе.

Непомерная обширность подавляет человека, красота пейзажа завораживает взгляд, а необычное сочетание красок, сизо-фиолетовое марево без конца и края создает впечатление нереальности, неестественности окружающего мира.

Я сидел на склоне мыса, завороженный представшей перед глазами картиной, а рядом стоял Володя, испытывавший что-то подобное: наверное, такой земля была в древности. И красиво, и жутко... Привязав коня к вбитому колу, Володя ушел на реку ловить на «мушку» хариусов. Я развел костер и стал готовить чай. Начали сгущаться сумерки.

Явился Володя с добычей — хариусом граммов на 500. Быстренько сварили уху. Навар с лавровым листом и черным перцем горошком казался необыкновенно вкусным, и мы хлебали его, смакуя и нахваливая.

Здешние сумерки очень коротки: еще каких-нибудь 10—15 минут назад было светло, и вдруг все темнеет. И не успела еще сгуститься темень, как над горизонтом всплыла полная круглая луна и залила своим холодным люминесцентным светом всю округу. Установилась ошеломляющая тишина — ни единого звука. Уши как будто заложило ватой, и органы слуха работали вхолостую. И когда с низов Шереихи вдруг донесся очень слабый отдаленный волчий вой, я невольно еще более напряг слух — не показалось ли?

Чаевничать мы кончили и стали разворачивать «спальники», готовясь ко сну. Нега свернулась калачиком у самого огня. А коня я перевязал поближе к костру под толстой сосной. И вдруг снова — волчий вой, уже более отчетливый. Далековато, правда, но гораздо ближе, чем прежде. Значит, волк идет сюда.

— Уж не на ту ли сохатиху с теленком он охотится, что мы вчера с тобой вечером видели?! — предположил Володя.

Спустя некоторое время снова раздался вой. Боясь, что волк может уйти в сторону от нас (а мне хотелось его послушать, чтобы было что рассказать детям и внукам, друзьям-охотникам), я решился подвабить ему. Хотя волка я слышал впервые, но раньше пробовал подвывать по-собачьи.

И вот я завыл. В ночной тишине, в гулком разреженном воздухе звуки доносятся громко, а эхо их еще более усиливает и многократно повторяет. Первый вой у меня получился коротким и с хрипотцой. Сам я от взятой глубины звука закашлялся. Между тем, волк, к моему удивлению, ответил на мое вытье. Я снова подвабил ему и еще более удачно.

Волчьи ответы стали более частыми и близкими. Володю эта игра тоже стала затягивать, и он мне стал подсказывать:

— Он сильнее грудным голосом тянет, а ты коротишь!

Меж тем мои легкие постепенно приспосабливались, и я стал тянуть столь же протяжно и по-грудному, как волк. Всецело отдавшись перекличке со зверем, я вошел в раж: волосы на голове стали дыбом, по телу поползли холодные мурашки, на глазах выступили слезы. Я захлебывался от наплыва чувств, сердце мое вот-вот должно было лопнуть от охватившей меня жалости к себе, а душа готова была вывернуться наизнанку. Я точно плакал о чем-то самом дорогом и в рыданье находил разрядку и успокоение. А волк уже подошел к нашему мысу и завыл где-то рядом, метрах в ста.

Буян громко захрипел и взвился на дыбы, силясь вырваться. Нега отбежала от костра и легла у коня под ногами (в тайге я много раз убеждался, что собака ищет защиты у коня, а не у человека). Володя кинулся к Буяну и схватил его под уздцы.

— Перестань! — крикнул он мне.

А волк снова завыл рядом — костер и шум в таборе, казалось, ему был нипочем.

Тогда я бросился в сторону волка и, не будучи в силах сдержаться, снова подвабил. Володя в сердцах выругался, волк смолк. Конь постепенно перестал биться, лишь пугливо дергал головой с округленными глазами и настороженными ушами. Володя прижался к бархатной шкуре коня и ласково проговорил:

— Ну, что, испугался? Ишь глазища-то выпучил!.. — и похлопал ладошкой по мелко дрожащей коже.

Волк еще три раза провыл далеко за речкой, и гробовая тишина снова воцарилась над Шереихой. Лишь казалось, что яркий, мертвенно-белый свет луны вот-вот зазвенит леденящими лучами. Мы залезли в спальники и быстро заснули. И сон наш берегла тишина. Тишина после целой бури чувств...

И потянулись вереницы...

Никогда не забудешь стихии чувств, которые вызывают крики пролетных гусей. Они будто плачут о том, что с каждым годом их все меньше улетает на юг и еще меньше возвращается на родину. «Ти-гик! Ти-гик!» — протяжно крикнет один, и десятки других одновременно откликнутся ему гортанно «Гиик! Гиик!»

Задумчиво смотрю им вслед, всегда и всюду: на Ангаре ли, на Исети ли. Исеть — река маленькая, но значительная. Она последняя крупная река широтного направления, река на границе со степью и озерным краем с юга. А потому и пролет птиц по ней идет не соразмерно ее ширине, а соразмерно ее значению.

12 октября мы с охотником Сашей Строгановым бродили на ходовой охоте с лайкой под селом Маслянским. Пойма здесь широкая, от Исети идет ветвь рукавов — проток. А сколько озерков больших, мелких и узких, забитых ряской и загущенных черемушником и тальником стариц — отшнуровавшихся протоков!

После двухдневного похолодания, когда стоячие водоемы сковало ледком, потеплело, они оттаяли. Валовый пролет северной птицы окончился. Где пригрело — там и осела. Редко где протянет одиночка, да и понятно: ведь с начала октября это уже был второй тур холодов, необыкновенно ранних и сильных, и основная масса птиц прошла.

Охота была неважная, добыли пару чирков-свистунков по 420 граммов и одну «белобокую чернеть» самку, очень тощую, весом в 520 граммов. (Такой вес имели местные чирки). Надо сказать, что северная птица в этом году очень слабая. 3 октября из пролетных крякв была отстреляна самка весом всего в 800 граммов, в стадии незакончившейся линьки. Да и местные кряквы долго не могли набрать нужный вес — в 1200 граммов для утки и 1400—1600 — для селезня.

На протоке у деревни Ермаковой мы наткнулись на табунок гоголей в 20 штук. Шумно, с разбегом поднялись они, играя черно-пегим оперением, и среди них выделялся один крупный крохаль. Это уже последние табунки. Первые гоголи на пролете появились нынче необыкновенно рано — 12 сентября!

Ермаковский проток неглубокий, но быстрый, с массой отмелей и, должно быть, очень кормный. Через него всегда идет пролет птицы — и местной, и северной. Любят здесь они и отдыхать. Весной на нем раньше всех появляются ледовые разводья и на них бьется первая «косатня», а 18 апреля 1955 года я видел здесь девять лебедей. И вот снова вижу лебедей-кликунов. Они алмазным искрящимся треугольником с длинной правой и короткой левой сторонами долго сверкали восьмидесятью составляющими его бусинками.

Вот многосотенные табунки дроздов-рябинников вьются над уцелевшей от выкорчевки полоской боярышника с обильным урожаем ягод. А первые из них появились 16—17 октября под Городищем в насаждениях яблонь-дичков. Там табун был многотысячным, как в сборных вереницах грачей и галок, которые тянутся с полей вечерами через город в бор, на ночевку.

Массовый отлет последних прошел 8 и 9 октября, и теперь их осталось немного. В эти же дни над Шадринском тянулись треугольники гусей-гуменников, которые наблюдались большими табунами до семидесяти штук даже днем, что в наше время стало редким событием.

Очень много 12 октября я наблюдал северных чаек: гигантов серебристых, самых крупных из континентальных, блестяще-белых, с голубовато-сизыми крыльями сверху и угольно-черными концами. Их особенно много: вереницы их летят над протокой и сидят на земле, сбившись в кружок. Реже встречаются сизые чайки, меньшие по размеру, чем серебристые, и с черными концами хвостов. И совсем лилипутами среди них выглядят косячки озерных чаек по 7—9 штук. Первые табуны пролетных чаек, но, очевидно, местных, появились еще 22 августа.

И уж совсем неожиданным было видеть белых степных сорокопутов, нарядных мелких хищников из певчих птиц, повадками напоминающих мелких соколов. Эти явно запоздали с перелетом. И уже к ночи нам попалась стайка белых синиц в шесть штук, и тоже пролетная, которая на сон грядущий нам прозвенела раскатисто: «Тыц-цур-ры!».

Шел проливной дождь...

Все надоело, так надоело, что когда предложили в областном обществе охотников через нашего председателя охотничьей секции Диму Каратаева съездить в Курган на испытания лаек по лосю и глухарю, я с огромным удовольствием согласился. Отпросился в пятницу на работе, в час дня сели с Димой в электричку и махнули в Курган. Он едва не опоздал, прыгнул на ходу вместе со своей спаниелькой Дези, не успел взять билет, и его тут же оштрафовал контролер. Он спокойно, не расстраиваясь, подал требуемую сумму. Дальше доехали без приключений. В областном обществе нас ждали. Подошли курганские лайчатники после рабочего дня, приехали со всей области борзятники, оказывается, у них тоже испытания. Конечно, они у них в степи будут протекать, но ночевать будем вместе, на одной охотбазе.

Встречал нас сам организатор испытаний Александр Михайлов, начальник отдела охоты общества, энергичный, порывистый и горластый. Я и прежде много слышал доброго о нем от своих друзей-собаководов, но лично знаком не был. Сейчас с удовольствием разговаривали, вспоминая учебу в Иркутске на охотфаке. И вообще о собаках, таежной промысловой охоте, так не похожей на здешнюю, зарегламентированную до ненавистности, так что неохота охотиться.

Подошла егерская машина, маленький «уазик» крытый, нас набилось битком с собаками, и ринулись сперва по городским асфальтовым ухабам, потом по загородным лесным. На базе ждали и не ждали. База только-только организовалась. Охотники — народ дружный и неприхотливый. Махом, в кромешной тьме, нашли и накололи дров, и через полчаса стало теплым-тепло в отведенном бараке, сизо от накуренного дыма, бело от окурков под ногами. Стол полон яств: от икры... кабачковой до колбасы... «резиновой» и хлеба, который не режется ножом, а крошится, как крупа.

Но все это на сегодня несущественно, радость мига в общении мужском, охотничьем, собаководческом. Шум, гам, хохот. Мы с Димой посидели малость за компанию, а потом пошли навестить в соседнем доме собаковода и эксперта по лайкам, здесь проживающего постоянно с момента организации базы, Павла Федоровича Тарханеева. «Коренной екатеринбуржец», как он себя называет. Волею судьбы он попал в Курган после долгих скитаний по Уралу и Средней Азии. Мы давнишние приятели с ним, и радость встречи была обоюдной. Бобыль до мозга костей, сын и племянник знаменитых на Урале геологов из династии Тарханеевых и сам работавший с геологами немало сезонов, да и вообще в экспедициях, очень эрудированный, всесторонний природовед и собаковод-эксперт. И столь же неприхотлив, как его собака лайка.

— Я уже чайник для вас приготовил! — обрадовал он нас.

Мы тоже потчуем его, чем можем, из своих рюкзаков. Долго беседовали и остались ночевать у него же, вместе со своими собаками. На улице шел проливной дождь. Шумел по кровле. Ветер налетал порывами. А мы при керосиновой лампе, за дощатым столом, сидим у теплой печки, пьем чай. Мы с Димой не курим. Но Павел Федорович «пазит» одну за другой сигареты, словно соски сосет.

— Ну, ты нас обкурил! Аж горло заболело!.. — говорю я.

А он хохочет. Ему все нипочем.

Утром дождь кончился. Выяснило. Борзятники с борзыми и с парой русских гончаков для вытравливания зверя из леса в степь уехали на «уазике», им далеко. А нам рядом, и мы отправляемся пешком. Целая стая лаек на поводках с хозяевами, в большинстве западно-сибирки, кроме пары моих русских. Проводит испытания, точнее судит их, Павел Федорович. Дима — в ассистентах при судье, для того и приехал. Дези осталась дома возле рюкзака.

Не успел я свою Чону, старую, опытную лайку, спустить, как возле «вагончика» для ночлега охотников она облаяла белку. Белка, совершенно вылинявшая, белесая, с темной на концах остью, с пушистым хвостом, оказалась ходкой. Шла ве?рхом быстро, прыгала по вершинам сосен, металась. Одна белка есть. Еще одну — и диплом заработан. Отозвали Чону. Я взял на поводок, и пошли дальше.

Вдруг на разные голоса запиликали, закричали сварливо, разноголосо птицы. Это оказались кукши. Типично таежный вид под самым Курганом. Ребята мне подсказывают:

— Здесь и кедровки встречаются.

Я тоже встречал кедровок, но в Бариновском массиве. Иковский массив под Курганом, Бариновский, Боровлянский едины по своей природе, это субтаежные массивы или, говоря иначе, самые южные ее отроги. Под Курганом тайга подходит без всяких буферных зон и сразу обрывается, без всяких переходов, в степь. Резко, нехарактерно. На границе тайги со степью и была заложена Курганская крепость для наблюдений за степью, на случай набегов кочевников на нижнетобольские и нижнеисетские земледельческие деревни русских.... Но об этом когда-нибудь потом. А сейчас мы полюбовались, подивились кукшам-ронжам с Павлом Федоровичем, тоже знатоком птиц, и продолжили испытания.

Пустили Чону еще раз. Она, обнадеженная быстрой первой находкой, резво стала шарить по характерным угодьям, но все напрасно. Хоть где-нибудь бы мы обнаружили даже старую поедь беличью. Ничуть. Все было мертво. Да и откуда ей взяться, коль на сосняках не проглядывалось ни единой шишки. После установленного для Чоны времени спустили моего Колобка. Он тоже резво шарил.

Мы перешли в угодья глухариные и лосиные, с сограми среди сосняка и рямами. Но все свежие следы были захлестаны дождем, и больше лось не ходил, лежал крепко после ненастья. Я поднял пару копалух с искусственного галечника, устроенного для них, но Колобок был в стороне, птиц не заметил и проследить не мог, хотя на наброды наткнулся и долго их вынюхивал, азартно бегая. Лося тоже не смогли обнаружить. Другие лайки тоже ничего не смогли поднять. День прошел, солнце склонилось на закат. И наша кавалькада растянулась в обратный путь.

На стану, куда уже вернулись борзятники, я увидел чем-то очень знакомого, совсем деревенского мужика. Долго присматривался, а он ко мне. И вдруг ринулись один к другому. Мужиком оказался мой старый друг и мой первый учитель по собаководству Вячеслав Тимофеев, эксперт по собакам да еще и кандидат наук. Я его не видел много лет, оба постарели и изменились. Он стал сразу расспрашивать про шадринцев, общих знакомых, поскольку сам бывший коренной шадринец, и мы стали рассказывать о своем житье-бытье за многие годы разлуки и вспоминать, как бывало раньше, еще при председателях охотобщества Белове и Мыскине, как проводили полевые испытания в Шадринске. Какое было изобилие дичи и никаких ограничений во время испытаний.

Оказалось, что он судит борзятников, и свора борзых подловила с подставки гончей матерого зайца, прямо на глазах гостей-аргентинцев, приехавших на лечение к Илизарову. Пошли все вместе к Павлу Федоровичу, затопили печку. И снова пили чай при керосиновой лампе за дощатым столом возле печки и вели разговоры о собаках, об испытаниях. Потом пошли к ребятам в барак. Они заварганили «затопуриху», охотничью похлебку из зайца и всего мясного, у кого что было, и нас тоже угостили. Ребята в массе были именно ребята, молодежь до 35 лет. Я им стал рассказывать про свою знаменитую Негу, как охотился на промысле с ней вместе и с Колей Рысным в Забайкалье, где он добыл один на один медведя в 600 кг весом, теперь уже знаменитым лайчатником и экспертом из Ленинграда. Как встретились с ним на первых Всесоюзных испытаниях в 1979 году под Ярославлем в охотугодьях «Динамо», где он судействовал, и как снова отличилась моя Нега. Как и в этот день, после проливных дождей, вот так же она раскопала четыре белки, единственная, и сработала на диплом первой степени. Вошла в четверку лучших собак Советского Союза и оказалась одной-единственной с первой степенью на всю зону Урала и Сибири.

Поздно разошлись спать. Мы — снова к Павлу Федоровичу. А под утро завыл ветер, закрутил густой липкий снег. Все смешалось. И кто мог подумать! Такие яркие звезды светили с ночи на чистом небе, черно-бархатном. Когда рассвело, ветер и снег стихли. На небе появились просветленные полосы, зато покрепчал морозец. Борзятники снова уехали, а мы разбились на две группы с лайками и пошли по Ику.

Было непривычно бело, пушисто и скользко в резиновых сапогах, да и ноги стыли, пока не разогрелись в ходьбе. Ик в быстрых перекатах и тихих заводях еще не совсем схватился ледком, вода контрастно чернела среди заснеженных крутых берегов. Несколько раз подняли крякв. Лесные звери и птицы после ненастья тоже отлеживались. Хоть бы один следок. А несколько дней назад, говорил Михайлов, лось и глухарь встречались часто, «пешком ходили». Ну что поделаешь, если так вот подвернулась погода.

Когда проходили одну согру, вдруг услышали крики-гоготание с неба. Задрали головы. Это шли лебеди-кликуны с севера. Четыре стаи близко одна к другой, треугольником. Две по 6 птиц и две по 12—16. «29 октября», — отметил я про себя. А 14 октября, две недели назад, над Канашом, у Шадринска, видел табун лебедей-шипунов, летевших на юг, но наших местных, либо где-то гнездившихся в Ольховской зоне, либо на юге Свердловской области. Шипун идет тихо, только крылья работают как воздуходувная машина, очень слышно: «Пыш, пыш! Пыш, пыш!» Не оттого ли название — «шипун»? А этот звонкий, крикливый, вот потому и «кликун».

Рядом с лебединой стаей шел косяк северной утки, штук 50. Рядом с лебедем, что воробьи. Мелкие, черные. Тоскливо стало на душе. Мы долго провожали взором, пока совсем горизонт не стал чист.

Тут лайки подняли с лежки лосиху и двух лосят. Собаки залились, резво взбросились и побежали. Откуда ни возьмись, «помкнула» басисто гончая, пегий выжлец. Лайки лося бросили и вернулись назад. Выжлец тоже прибежал за ними и устроил свару: срезались с моим Колобком. Мертвой хваткой уцепился за глаз и чуть не вырвал. Едва разняли, никак не отпускал. Я так и подумал с тоской: «Все, остался Колобок без глаза!»

К счастью, глазное яблоко осталось цело, только кожа разодрана и кровило вокруг. Ну да это не беда: «заживет, как на собаке!»

Животные и погода

Пока нет единого мнения о том, что служит главным фактором, подталкивающим птиц к запевке: температура, длина светового дня, пища?

Проводя наблюдения в Шадринске, я сравнил время запева наших «жуланчиков» — больших синиц с данными профессора А. С. Мальчевского из г. Ленинграда. Оказалось, что, несмотря на более северное расположение и значительно более короткий световой день зимой, но с более мягким климатом, жуланчики в Ленинграде начинают петь на полмесяца-месяц раньше, чем в Шадринске. Отдельные синицы в Ленинграде запевают в середине января, у нас — только с 6 февраля, а обычно — с 15-го, и только в 1971 году они начали было неуверенно пробовать свои голоса в конце необычно теплого января. Но в феврале установился холод, и птицы немедленно смолкли. Снова запели поздно, около 20-х чисел февраля. Очень теплым сентябрем 1970 года, солнечным и без дождей, но с высокой влажностью воздуха, наблюдались настоящие запевы жуланчиков, овсянок и пеночек-теньковок. Очень долго пели зяблики. Гнездовая жизнь многих певчих птиц затянулась, у уток затянулось переперивание и жиронакопление. Интересно, что осенью зацвели многие растения: мать-и-мачеха, калужница. Организм животных — с огромным количеством клеток, дифференцированных на ткани и органы, является сложнейшим и чувствительнейшим из «метеоприборов».

Наступает осень: все более укорачивается световой день. Это первое, что дает повод насторожиться организму. Главным же образом сокращение светового дня отмечают растения: идет на убыль фотосинтез. С растениями тесно связаны насекомые: пчелы, осы, бабочки, мухи, саранчовые, одни из которых погибнут из-за отсутствия цветов и сочной зелени, другие окуклятся, впадут в спячку или, отложив яйца, погибнут.

Соответственно состав, количество и качество растительной и животной пищи начинает меняться в рационе зверей и птиц. Это, в свою очередь, ведет к изменению состава крови, что влияет на физиологические процессы организма и, в конечном счете, соответствующим образом анализируется нервной системой. Состав пищи — это второй после светового, главный сигнальный фактор. И, наконец, третий и завершающий — постепенное падение температуры.

Все три фактора разными путями действуют на нервную систему; сигналы концентрируются, запоминаются, суммируются, анализируются, и целостный живой организм получает команду готовиться к зиме, то есть накапливать жир, отлетать — перелетным птицам, впадать в спячку — норным зверям, другим — откочевывать в зимние угодья. Весной все процессы повторяются в обратном направлении.

Итак, почему же иногда птицы обманываются и поют осенью? Потому, что в отдельные годы осенью свет, температура, количество и качество пищи вдруг становятся на уровень весеннего, и универсальный организм животных начинает работать вразнобой. У птиц могут даже проснуться гнездостроительные инстинкты. Одни усиленно долбят дупла, другие запевают, как весной, косачи бормочут и даже пробуют «петушиться». Но все это ненадолго, все это преходяще.

г. Шадринск Курганской области

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru