Петухов Н. Г.
Мой старый товарищ по охоте, заведовавший крупным лесничеством недалеко от Москвы, как то раз осенью привез меня к одному из своих лесников поохотиться на вальдшнепиных высыпках. Охота оказалась неудачной, но общая обстановка и в особенности сам лесник так мне понравились, что я многие годы, вплоть до самой его смерти, продолжал к нему ездить уже один.
Лесника звали Дмитрием Афанасьевичем, в просторечии Афанасьичем.
Дмитрий Афанасьевич жил в деревне, километрах в полутора-двух от железнодорожной станции и километрах в сорока-пятидесяти от Москвы. Изба у него была большая, на две половины, в шесть окон на улицу. Одну половину он занимал сам с женой, другую в те годы, когда я к нему ездил, сдавал зимникам из Москвы. Половина Дмитрия Афанасьевича представляла собой большую неразгороженную комнату. По обе стороны от входной двери помещались постели, крытые пунцовыми ватными одеялами. В правом углу под иконами, как водится, стоял стол с лавками по стенам, между окнами шкаф с посудой. Сзади к комнате примыкала узенькая кухня с русской печью. Кроме русской печи, жилая комната обогревалась зимой еще железной печкой, стоявшей у наружной стены. Главным украшением комнаты служили цветные литографии из охотничьей жизни. У меня осталась в памяти небольшая, типично немецкая картинка, изображавшая заснувшего в лесу охотника в мягкой шляпе с тетеревиным пером. Охотника окружали сошедшиеся толпой лесные звери от ежа и зайца до оленя и медведя. Несколько самодельных чучелов дополняли охотничью часть обстановки.
Поездки к Дмитрию Афанасьевичу всегда доставляли громадное удовольствие, зимние — в особенности. В то время — это была половина двадцатых годов — вечерние поезда из Москвы уходили зимой почти пустыми. На станции сходило всего два-три человека. Дорога направлялась сначала через деревушку, домов в двадцать-тридцать, лежавшую почти у станции, затем шла полянка. В морозные лунные ночи поля казались голубыми, накатанная дорога блестела. Иногда, наоборот, в поле поднималась метель или поземка гнала снег по дороге. Приближаясь к деревне, дорога огибала выдавшуюся углом опушку леса, поворачивала мимо огородов и вступала в деревню как раз против избы, составлявшей цель пути. В избе в это время обычно уже спали. Чтобы показать, что пришли свои, был условный сигнал — стучать в стену, а не в окно. Дверь отворялась, и на пороге, щурясь и присматриваясь, показывался хозяин. Затем самовар, московские закуски, поджаренная на лучинках картошка с салом, луком и молоком, две-три рюмки водки — Дмитрий Афанасьевич почти не пил, — и долгие разговоры. Рано утром мы уходили на охоту.
Дмитрий Афанасьевич был маленького роста, с кругло подстриженной седой бородой, с обветренным, но не морщинистым лицом, с зоркими голубыми глазами, обычно улыбающимися и добрыми, но когда нужно, то сердитыми и жесткими. Лет ему было за шестьдесят. Он всегда носил старую форменную фуражку лесника и форменный, с петлицами драповый пиджак. Жена его, Пелагея Яковлевна — он был женат второй раз — представляла собой небольшую худенькую старушку, услужливую, мало говорливую, двигавшуюся тихо и бесшумно. Она любила мягкие конфеты, и я старался их для нее раздобывать. От первой жены у Дмитрия Афанасьевича было несколько дочерей; все они были повыданы замуж по соседним деревням. В семье он был главой, и зятья его побаивались.
В первые годы нашего знакомства у Дмитрия Афанасьевича было полное хозяйство — лошадь, которую почему-то звали Тверской и с которой он обращался бережно и любовно, корова, овцы, поросенок, куры и пчелы. Куры и поросенок находились в ведении Пелагеи Яковлевны. Но годы шли, старики старели, кроме жалования, шла пенсия, помогали дети, и хозяйство стало суживаться. Коровы и овец не стало, лошадь сдали в колхоз. У Дмитрия Афанасьевича еще больше освободилось времени для леса и охоты.
Я искренне полюбил Дмитрия Афанасьевича и не только как охотника, но и как человека. Это был настоящий образец простого и ясного русского ума, простого и хорошего русского человека. Его отличительной чертой была внутренняя цельность и законченность. Многого он не знал, будучи почти безграмотным, но то, что он знал, было основано на большом жизненном опыте и усвоено твердо и бесповоротно. Переубедить его мог опять-таки только опыт, слова для него ничего не значили. Он интересовался всем, любил поговорить о политике, о международных отношениях, о народном хозяйстве, о переходе к социализму, причем в разговоре быстро схватывал суть дела, но в споры особенно не вступал. Он знал, что многое лежит вне его разумения и по-настоящему ему недоступно. Но когда дело шло о крестьянском хозяйстве в тех условиях, в которых он привык его вести, о лесном хозяйстве, в котором он работал десятки лет, о служебных отношениях в привычных для него рамках, о семейных отношениях в крестьянском быту, — его приходилось только слушать: настолько все то, что он говорил, было умно, богато опытом и продумано. Свойство упорно продумывать то, что давала жизнь и придавало его словам и действиям удивительную внутреннюю цельность. К тому же он жил всю жизнь на одном месте, почти никуда не выезжал. Скучно с ним быть не могло, хотя он вовсе не был говорлив. По самой природе своей Дмитрий Афанасьевич любил порядок во всем — в избе, где он жил, в омшанике, куда на зиму ставил пчел, в том, как запрягал лошадь, и в том, как окладывал зверя. По-видимому, в силу той же любви к порядку стройность служебных отношений была в его вкусе. Мне пришлось раз видеть, как вместе со своим непосредственным начальством он принимал более высокое начальство, приезжавшее из Москвы. Он ни минуты не терял собственного достоинства, в нем не было ни тени заискивания, он просто с удовольствием становился на отведенное ему по рангу место, зная точно свои права и обязанности, как становится во фронт старый заслуженный солдат в полку.
Ко всему этому Дмитрий Афанасьевич был честным человеком. Никогда ни от кого, ни от его начальства, ни от окружающих, я не слыхал о каком-нибудь сомнительном поступке с его стороны, а между тем о взятках и хищениях сплошь и рядом приходилось слышать в подмосковных районах, где так трудно с дровами и лесными материалами. Но честность Дмитрия Афанасьевича была не рассудочной, а жизненной. В свеем обходе в лесу он считал себя хозяином и о небольшой порубке или краже дров мог до начальства и не довести, если в его глазах имелись к тому причины. Но послабление он делал по убеждению и не в личных интересах. Наконец он был добрым человеком, готовым помочь в нужде, хотя кругом его и побаивались.
Таков был Дмитрий Афанасьевич, каким я знал его на протяжении более десяти лет.
Охота с Дмитрием Афанасьевичем представляла для меня интерес с двух сторон, с внешней, если так можно сказать, и с внутренней. С внешней стороны она была интересна тем, что за зверем и птицей приходилось охотиться чуть ли не около человеческого жилья. Местность уже в то время была населенной, деревня, где он жил, многолюдной: летом приезжали дачники, до станции было рукой подать. Леса и поля по соседству прорезывались дорогами и тропинками. Именно охотясь у Дмитрия Афанасьевича, я понял, как близко к человеку могут жить звери и птицы, звери в особенности. За зайцами мы ходили днем по вспаханным с осени полям буквально под самой деревней. Земля после короткой оттепели бывала испещрена мелкими пятнами снега. На снегу кое-где попадались следы, и по ним Дмитрий Афанасьевич находил залегшего в меже зайца. Лисиц он окладывал в мелколесье, начинавшемся меньше чем за полкилометра от деревни. Как-то раз в октябре, когда снег сначала выпал, а потом стал таять и частью уже оголил землю, мы охотились за старым лисовином буквально на задворках жилых бараков, принадлежавших находившемуся около станции кирпичному заводу. Казалось, что у Дмитрия Афанасьевича птица жалась к человеку. Тетерева вылетали на опушку шедшего к станции леса. На вальдшнепов осенью мы охотились в ольшанике около деревни, почти у самой дороги. В последние годы моих поездок в его обходе появились глухари. Раз, ближе к осени, в яркий солнечный день, проходя по лесу, я вспугнул с заросшей травой лужайки взрослый глухариный выводок. Великолепные птицы с шумом поднимались с земли и скрывались между вершинами пышно раскинувших свои лапы елей. Этот выводок и в том же лесу не раз приходилось поднимать и потом.
Внутренний интерес к охоте с Дмитрием Афанасьевичем заключался в том, что никогда и нигде, ни раньше, ни позже я не встречал такого знания местности и такого знания дичи, как у него. Он знал зверя и птицу не только по их типовым признакам, как лисицу вообще, зайца вообще, тетерева вообще. Он знал в своем районе определенную лису, определенного зайца, определенного тетерева, который токует на определенном месте, определенную тетеревиную матку с выводком. Эта манера подходить к охоте отвечала всей его душевной и умственной природе — наблюдательности, памятливости, привычке обдумывать, хранить и беречь то, что он видел и слышал. Он знал птицу и зверя так же, как знал в лесу каждую лужайку, каждый овражек, каждое чем-нибудь заметное дерево. Он не только знал дичь, но и по-хозяйски распоряжался ею, приберегал к нужному случаю, кому показывал, а кому и нет.
Я приехал к нему как-то раз с товарищем в начале зимы поохотиться на лисиц. Он повел нас в лес, поставил на номера и указал направление, откуда должна была выйти лисица, сам же с мальчишкой ушел гнать. Дмитрий Афанасьевич настолько знал ход зверя, что даже и не брал с собой флажков или брал их совсем немного, чтобы зафлажить только наиболее опасное место. Лисица действительно вышла там, где он показал. Я мог ее стрелять шагах в тридцати пяти, но это была моя первая лисица, и я оторопел и промазал. Дмитрий Афанасьевич по свойственной ему деликатности прямо ничего не сказал, но потом, разбирая следы, показал мне, посмеиваясь, как лисица меня обманула. После выстрела она бросилась в сторону гона, вновь повернула обратно, вышла с другой стороны, присела в кустах и, убедившись, что я продолжаю смотреть в том направлении, куда стрелял, спокойно перешла дорогу шагах в двадцати от меня и вышла из загона. Мне было стыдно, но приходилось молчать.
Другой раз тот же мой товарищ поехал к Дмитрию Афанасьевичу один и тоже на лисиц. Дмитрий Афанасьевич буквально указал дерево, около которого лисица должна пройти из-под гона. Так оно и вышло. Товарищ, рассеянный по природе, увидел лисицу, когда она уже вышла шагах в двадцати, остановилась и смотрела на него. Он схватился за ружье, лисица повернулась и скрылась в кустах.
С кем не бывает ошибок! Ошибка случилась на этот раз и с Дмитрием Афанасьевичем. Совсем недалеко от деревни, в некрупном смешанном лесу мы окладывали лисицу. Оклад был на редкость мал, всего каких-нибудь полтора-два гектара. Место лежки и ход зверя были более или менее известны. Сначала Дмитрий Афанасьевич поставил меня у свалившегося большого дерева на старом следу лисицы. Потом, неизвестно отчего, ему вздумалось снять меня с номера и взять с собой, чтобы вместе проверить оклад. Флажков с нами не было, гнать рассчитывали без них. Два человека, идя по лесу, неизбежно производят шум. Лисица, около лежки которой мы прошли, как потом оказалось, шагах в пятидесяти, услыхала шум и ушла. Она прошла по старому следу как раз мимо дерева, где я стоял вначале. Дмитрий Афанасьевич был расстроен, говорил мало, и мы вернулись домой. Совершенно изумительной оказалась лежка лисицы. Следы вели к большому спиленному дереву, затем исчезали. Когда мы присмотрелись, то оказалось, что лисица вспрыгнула на опустившийся конец ствола и пошла по нему. Комель дерева скрывался за плотно стоявшими невысокими елками. Над стволом в зелени елок образовался проход, лисица, видимо, ходила здесь не раз. Самая лежка, как показывал умятый снег, была на высоком пне, оставшемся от спиленного дерева и окруженном елками. Настоящая зеленая «спальня» лисицы.
У Дмитрия Афанасьевича была особая манера гнать зверя. Он гнал ровно, не торопясь, изредка постукивая о дерево, не подымая голоса и даже не подсвистывая. Зверь уходил просто от шума приближающихся шагов, не чувствуя за собой гона, и шел так же ровно и спокойно. Как-то раз, зимой, Дмитрий Афанасьевич запряг своего Тверского и решил поехать за зайцами. Километра за четыре от деревни мы остановились, лошадь поставили в низинку, к мостику, я стал в полсклона. Справа от меня шел высокий лес, смыкавшийся дальше с мелкой порослью по протекавшей в овражке речке. Слева начинался большой лесной массив, отделявшийся от дороги болотистой низинкой с речкой. Впереди лежали поля. Дмитрий Афанасьевич, поставив меня, ушел гнать. Заяц, по его словам, должен был выйти справа из леса, там, где начинались поля, с тем, чтобы через дорогу перекинуться в массив. Прошло довольно много времени. Ни крика, ни стука. Было тихо, как бывает тихо на природе зимой. Первое время я усиленно вслушивался и вглядывался, затем, поутомившись, задумался. Очнулся я под впечатлением чего-то двигавшегося среди окружавшего меня покоя. Я взглянул и увидел зайца примерно там, где он и должен был выйти. Очевидно, это был обман зрения, но заяц показался мне громадным, чуть ли не с небольшую овцу. Он шел неспешными прыжками, останавливался, присаживался и прислушивался. Я как-то не сразу сообразил и выстрелил в него, когда он уже перешел дорогу и должен был вот-вот скрыться в низинке. Заяц был убит наповал. Он оказался действительно крупным, хотя, конечно, не таким крупным, как мне сначала показалось. Дмитрий Афанасьевич подошел не спеша. Он был, очевидно, доволен и не столько тем, что я убил зайца, сколько тем, что все произошло так, как он сказал. Это было в его характере. На обратном пути домой я любовался, как он разбирался в запутанном лисьем следе. Лисица несколько раз прошла по проезжей дороге то в одну, то в другую сторону, и надо было решить, не удаляясь от места, где мы выехали, куда вел последний след. Ответ был найден, но зимний день смеркался. Мы бросили след и поехали домой.
Километрах в двух от деревни, где жил Дмитрий Афанасьевич, лежала старая дворянская усадьба, принадлежавшая в свое время одному из поэтов пушкинской эпохи. В доме после революции был устроен музей его имени. В конце парка, шедшего от дома, Дмитрий Афанасьевич знал и держал про запас живые барсучьи норы. Как-то раз, когда я приехал к нему в конце августа, он предложил мне пройтись на барсука. Мы вышли затемно, войдя в парк со стороны поля, сели отдохнуть и заснули. Когда мы проснулись, было уже совсем светло. Ко всему прочему, очевидно со сна, мы запутались в густой заросли орешника и пришли на норы, когда солнце уже взошло. Шансы застать возвращающегося с жировки барсука упали, Дмитрий Афанасьевич был расстроен. Тем не менее он поставил меня у нор, сам отошел в сторону и сел. Справа, сверху шли два небольших овражка, которые передо мной сходились в один общий овраг поглубже и пошире. На моей стороне, в тупом углу, образованном одним из верхних оврагов и нижним, в невысоком округлом песчаном бугре находились барсучьи норы. На противоположном склоне оврага виднелась свежая барсучья тропа. Она выходила из лесной поросли на маленькую голую площадку, обставленную деревьями, спускалась в овраг и поднималась к норам. Зарослей малины, крапивы, всякого сорняка и кустарника на норах не было, место было чистое, деревья кругом стояли просторно. Если барсук подойдет и не будет подшумлен, взять его было просто. Я ждал довольно долго. В лесу было светло, влажно и тихо.
Вдруг впереди меня по направлению барсучьей тропы закричали сороки и затем сразу, совершенно неожиданно, словно снизу, из-под земли, на площадке под деревьями появился барсук. Он стоял ко мне боком и долго прислушивался. Потом, по-видимому, не услыхав ничего подозрительного, повернулся и стал спокойно спускаться в овраг. Пройдя несколько шагов, он снова остановился и, повернувшись боком, стал снова прислушиваться. Наконец, окончательно убедившись, что ему ничего не угрожало, барсук пошел дальше. В этот момент я выстрелил. Барсук свернулся на бок и мягко скатился на дно оврага. Когда я подошел к нему, он был мертв.
Настоящие трудности начались тогда, когда мы стали привязывать барсука к палке, чтобы нести его домой на плечах, — в нем, как потом оказалось, было около полутора пудов. Веревка упорно соскальзывала с коротких, толстых, словно пропитанных жиром лап. Да и сам барсук напоминал наполненный жидким жиром мешок. Часть вытопленного сала долго стояла у меня в бутылках, и я мазал им охотничьи сапоги. Все остальное досталось Дмитрию Афанасьевичу.
Он бранился, когда мы тащили барсука на себе, но в душе был доволен. Много позднее от других любителей, которые тоже к нему приезжали поохотиться, но меня не знали, я слышал рассказ, как московским охотником в парке музея был взят большой барсук. Им об этом рассказывал сам Дмитрий Афанасьевич и, рассказывая, всю заслугу приписывал мне.
Как настоящий охотник-любитель, Дмитрий Афанасьевич умел чувствовать красоту охоты и окружающей ее обстановки — влажную весеннюю землю на разъезженной лесной дороге, когда мы стояли на тяге; запах горячего березового листа в перелеске, где мы в жаркий августовский день искали тетеревиные выводки; горевшие золотом березы и краснеющие осины на вальдшнепиных высыпках; яркий морозный день с голубым небом и ослепительным снегом в широком поле, иссеченном русачьими маликами...
Дмитрий Афанасьевич весь отдавался окружающему и жил им. Говорил он в это время мало, но из слов его было видно, как чувствовал и переживал всякую черточку и всякое изменение в природе.
В последний раз я видел обоих стариков незадолго до их смерти. Пелагею Яковлевну разбил паралич. У нее отнялись рука и нога, и она беспомощно сидела на крылечке избы, греясь на летнем солнце. Дмитрий Афанасьевич в последнюю свою зиму успел еще взять за сараем в поле двух лисиц и в капкан — хоря около избы. Умер он тихо, так же, как и жил, все обдумав и всем распорядившись. Он хотел, чтобы его похоронили не на приходском кладбище, а около соседней деревни, куда была выдана одна из его дочерей. Ему нравился чистый, сухой и ровный песок, на котором стояла деревня.