Подгорнов В. М.
К утру в сторожке заметно выстыло; сторож Кузьма, слезая с теплой печки, незлобно проворчал:
— Ишь, как нахолодало. Опять, должно, морозит. Как мне идти, или буран поднимается, или стужа — не дохнуть!
— Тебе везет! — согласился дед Мирон...
Было еще темно; только два промороженных окна тускло белели в темноте.
Сторож нащупал спички, зажег лампу. Язычок огня осветил серые, прокопченные стены избушки, русскую печь, не убранный с вечера стол, широкую деревянную кровать у стены, на которой лежал пчеловод Мирон.
На вбитых в матицу деревянных костылях висели иссохшие пучки желтого и сиреневого зверобоя, венички поблекшего брусничника — квартальный чай от всех недугов, любимая заварка обоих стариков. Этот обильный запас «чая» сделал сторож Кузьма еще в июне.
— Ну что там твоим наказать? — спросил дед Кузьма. — Поклоны всем да хлеба захватить?
— Капусты квашеной не забудь на щи. Чуть ведь, было, не запамятовал!
Дед Мирон стал вылезать из-под одеяла.
— Капусты привезу. Только ты, Мирон, не забудь силья мои проверить, — попросил напоследок Кузьма. — Может, зайчишка влетел...
Старики жили на пасеке безвыездно и зиму и лето. В село ходили только в баню, да за провизией.
Проводив сторожа, дед Мирон неторопливо оделся, затопил печь и, свернув козью ножку, сел у шестка, поглядывая на огонь.
Высохшие за лето березовые дрова горели пылко. Вскоре деду стало жарко, и он отодвинулся подальше. Русая, с проседью борода его нагрелась до того, что готова была вспыхнуть. Додвигавшись на своем табурете до самого окна, старик бросил самокрутку в печь и, вымыв руки, принялся чистить картошку, греметь чугунками — готовить себе приварок.
Начинало светать: окна сделались фиолетовыми. В верхние стекла уже можно было разглядеть занесенную снегом небольшую лесную поляну и темную гряду леса, зубчатым кольцом оцепившего пасеку.
Управившись с печкой, дед Мирон надел полушубок, вылил из ведер в умывальник остатки воды и, прихватив в сенях коромысло, пошел на озеро.
Было морозно и тихо. В лесу весело перестукивались дятлы. Узенькая тропинка, протоптанная в глубоком снегу, вела прямо на озеро и обрывалась у самой проруби, словно уходила в ледяное подводное царство. Дальше по озеру, прямо на село, тянулся лыжный след, оставленный сторожем.
Мирон неторопливо выбил коромыслом образовавшийся за ночь ледок и, зачерпнув ведра, мерно, чуть покачиваясь, пошел к избушке.
Прибравшись в избе, он вспомнил, что Кузьма просил его проверить в лесу силья. Он вынес из сеней широкие лесные лыжи, старую казенную берданку, с которой охотился Кузьма, и совсем было направился в лес, но, заметив цепь, с которой еще утром спустил погулять собаку, забеспокоился. «Куда это он, шельмец, утек? Уж не с Кузьмой ли в село увязался? Не должно бы...» Приложив к бороде маленькие заскорузлые ладони, громко позвал:
— Шарик! Шарик!
И тотчас же, поднимая снежную пыль, из-за омшаника выскочила большая собака. Подбежав к крыльцу, Шарик запрыгал вокруг хозяина, стараясь лизнуть его в бороду.
Приласкав собаку, Мирон пристегнул ее ошейником к цепи, чтоб не увязалась, и, встав на лыжи, неторопливо пошел в лес. Шарик было рванулся за хозяином, но, поняв, что это бесполезно, пополз под крыльцо, заменявшее ему конуру; время от времени он с завистью поглядывал в ту сторону, куда ушел старик.
Мирон шел вчерашней лыжней, чуть припорошенной ночным снегом.
Тихо-тихо было в зимнем лесу. Понуро, словно о чем-то задумавшись, стояли темные, косматые ели, поблескивая на солнце острыми, как пики, заснеженными верхушками. Высокие, красностволые сосны, словно колонны, подпирали бездонное, холодное, как лед, небо. Только на еле ощутимом ветерке чуть слышно позванивали мелодичным звоном обледенелые ветки берез, свисавшие вниз, как стеклярус.
Снег засыпал не только разлапистые ветки сосен, елей и пихт.
Он висел и на тоненьких веточках лип, осин и берез, набился в глубокие морщины в коре, вплелся в пепельно-сизый, с прозеленью лишайник на стволах деревьев. И лес казался от этого придавленным, нахохленным и седым.
Лыжню пересек глубокий, как свежевспаханная борозда, след лося. Мирон, может, и не обратил бы на него внимания: мало ли в лесу лосиных следов! Но след заметно отличался от обычных, и это насторожило Мирона. Чувствовалось, что зверь был сильно загнан и шел, выбиваясь из последних сил. Он обессилел до того, что почти не поднимал ног, а волочил их по снегу...
Разглядывая след, Мирон неожиданно заметил на снегу маленькую темно-красную ягоду клюквы. Удивившись еще больше находке, он нагнулся к ней, но вдруг вздрогнул, словно по телу его прошла электрическая искра: это была кровь.
Мирон осмотрелся, не идет ли по следам раненого лося охотник, прислушался: встреча с таким человеком в лесу один на один — опасна.
Но по-прежнему тихо было кругом.
Мирон для отвода глаз прошел еще шагов двадцать по лыжне, затем круто свернул в сугроб и, приминая заячьи тропы, двинулся в ту сторону, куда ушел зверь.
В одном месте, случайно приблизившись к лосиной тропе, он увидел на снегу яркое, крупнее пятака, пятно крови. Недалеко от этого кружочка пламенело другое.
С трудом пробираясь сквозь чащу осинника, Мирон почти вплотную вышел к лосю. Зверь лежал на снегу серо-бурой горой, понуро опустив рогатую голову. Он не обратил на охотника никакого внимания. В больших выразительных глазах его сквозила смертельная тоска. Снег под лесным великаном был густо пропитан кровью. Вспотевшие бока его чуть заметно дымились. Лось умирал.
Мирон осмотрелся, чтобы приметить место, и удивился, увидев сквозь чащу в полуверсте белую крышу своей избушки. Увлекшись погоней, он и не заметил, как вышел к самой городьбе.
Мирон долго размышлял, что делать, как сообщить о лосе в село или в лесхоз. Кузьма придет поздно; пасеку оставлять тоже не годится. А лося нужно обрабатывать без промедления; если оставить до утра, то его за ночь так закует мороз, что потом и кувалдой не разбить: крепче чугунного будет.
Старик решил дождаться сторожа, и как только тот придет, ехать на лыжах в лесхоз. Не пропадать же зверю в лесу! Да и волки могут по кровавым следам добраться до мяса.
Вернувшись на пасеку, Мирон достал с теплой печки сушившиеся там на улей дощечки и, чтобы быстрее скоротать время до прихода сторожа, принялся строгать их. Но работа шла плохо. Перед глазами стояла красивая, словно точеная, голова зверя с тяжелой короной рогов и большие, темные, тоскующие глаза.
В избе было уютно, и только это немного успокаивало. Приятно обдавало теплом печи. Пахло крепким запахом мясных щей и пареной тыквы. Между рам, напоминая о лете, красовался ярко-зеленый, с красноватыми нитями-стебельками лесной мох (зеленомошник).
Вперемежку с мхом лежали оранжево-красные и лимонно-желтые листья осин и кленов.
На улице яростно залился Шарик. Старик подошел к окну.
На поляне, быстро пересекая пасеку, летел, подпрыгивая, белый комочек.
— Заяц! Вот шельмец! Прямо на жилье выпер и ни капельки не боится...
День угасал. За темной грядой заснеженных лесов скрылось солнце. Небо почти наполовину опоясала багровая заря. Тьма, зарождаясь в углах, густела, копилась там и медленно, будто крадучись, расползалась по всей избе.
Старику надоело ждать. Он набросил полушубок и вышел на крыльцо послушать, не скрипит ли где снегом Кузьма. Но на улице по-прежнему было тихо. Только Шарик звякнул цепью, выбираясь из-под крыльца.
Над лесом всходила луна. Звезды, крупные и яркие, низко висели над деревьями.
Кутаясь в полушубок, Мирон дошел до леса и, прислонившись к дереву, долго стоял так, вслушиваясь в редкие ночные звуки, ждал, не донесется ли чего подозрительного с той стороны, где лежал лось. Старик любил зимний ночной лес. Что-то величественно-сказочное было в нем. Большие снежные «кухты» согнули вершинки тоненьких липок и рябин до самой земли. Под ними образовалось множество причудливых коридоров, комнат и залов, как в сказочном дворце.
Кузьма приехал в восьмом часу. Над лесами стояла полная ночь. Мирон дремал, когда в сенях заскрипела намерзшая дверь и в избу, вместе с холодом, ввалился озябший сторож.
— Сумерничаешь? — спросил он хриповатым простуженным голосом. — Припозднился я малость. То да сё, а время идет. Собрался было в обед, ан собрание. Председатель увидел — машет рукой. «Заходи, мол. С пасеки кто-никто непременно должен быть».
— А что за собрание? — спросил Мирон.
— Севооборот утверждали.
Мирон спустил босые ноги с заскрипевшей кровати, нащупал ими «ступни», сделанные из старых валенок, надел их и, подойдя к столу, зажег лампу.
— Шуму было, страсть! — рассказывал, раздеваясь, Кузьма.
Сторож был на две головы выше Мирона. Высокий и статный, он выглядел совсем молодо.
Особенно живые были у Кузьмы глаза, быстрые и яркие, как две капельки ртути.
Детей у Кузьмы не было. Жену свою он схоронил лет десять назад, но вдовцом не остался. Вскорости, на удивление всему селу, привел откуда-то другую, лет на тридцать моложе себя, с которой и жил до сих пор...
— Морозит? — спросил Мирон.
— Смякло. Снег начинается.
Кузьма вышел в сени, развязал салазки, сделанные на лыжах, и внес в избу мешок с провизией.
— Разобраться надо, — сказал он, — вынимая из мешка узелок за узелком, — чего в избе оставить, чего в сени выкинуть. Мясишка мне тут где-то малость баба завернула.
— Я вот сегодня мясишка-то нашел! — похвалился Мирон.
— Что, ай русачок попал? — сверкнул глазами сторож.
— Какое там! — махнул рукой Мирон. — Страшно и подумать. Лось!
— Как лось? — не понял Кузьма.
— Так вот и лось. Какой-то подлец подстрелил, а он дошел до нашей пасеки, да почитай под самой городьбой и кончился в осиннике.
— Неуж правда? — недоумевал Кузьма.
— Истинно тебе говорю! Врать, разве, буду? Вот бежать надо в село или в лесхоз, а когда? Сейчас, поди, уже поздно, а до утра тушу может заковать, потом и не разделаешь.
— Коль правда все это, Мирон, я думаю не стоит и грех заводить с этим лесхозом.
— Какой же это грех? Неуж волкам да воронам оставлять?
— Зачем волкам, — радостно улыбнулся сторож, — сами, небось, не хуже волков... Нам двоим этого мяса на всю зиму хватит...
— А узнают? Засудят ведь! Об этом ты подумал?
— Кто же это узнает? Кабы считаны были в лесу звери, а то небось никто не хватится. А заявим — хуже может обернуться дело. Скажут, кто же, кроме вас, мог убить его у самой пасеки? Вполне могут так дело повернуть.
— Все это так, Кузьма, а все-таки опасно. Ну хоть бы мясо завидное было, а то ведь так себе, щепа. Ему двое суток в русской печи преть надо, да и после этого нашими зубами не взять. По мне — лучше не связываться.
— То, Мирон, не беда, коль родилась лебеда. Вот две беды как ни ржи, ни лебеды. Хоть и плохое, как ты говоришь, мясо, а все не мочало. Сейчас бы забрать его самый раз. Ночь, как по заказу! Снег идет. К утру все заметет. Шито крыто!
— А как не заметет?
— Не заметет — сами заметем. Небось, охотники!
Мирон колебался. Искушение было велико, но и робость брала. Чуял он, что Кузьма не отстанет от него, всю ночь промучает, а уговорит. Сказать же ему что-нибудь такое, чтоб сразу отстал, не хватало смелости. Не мог он высказывать правду прямо в глаза, жалел «обидеть» человека. К тому же и сам Мирон, слушая горячие уговоры, уже заколебался, понемногу сдавал позиции. «Может, Кузьма и прав», — думалось ему.
— Идем! — настаивал Кузьма.
— Ну, шут с тобой, идем! — Только уговор: упрячем все так, чтоб ни-ни! И сами молчок.
— Это уж само собой, — улыбнулся в смоляные усы сторож.
Он вынул из холщовой сумки, с которой ходил в лес, большой охотничий нож, достал брусок и, попробовав на палец лезвие ножа, стал точить его.
— Ружье брать, ай нет? — спросил Мирон.
— Возьмем. Топор и мешок тоже надо.
Через полчаса пчеловоды вышли на улицу. Звякнул цепью Шарик, выбираясь из-под крыльца навстречу хозяевам.
— Собаку взять? — тихо спросил Мирон.
— Без надобности, — ответил Кузьма, — пусть тут сидит. В случае, кто ненароком пойдет, знать даст.
Луны не было, все небо затянули тяжелые низкие тучи. Мороз смяг.
Сыпал тихий густой снег. Стена леса растаяла в нем, слилась с небом.
Лось лежал на боку, неловко запрокинув рогатую голову. Глаза его были открыты, но снег, падающий ему на спину и голову, уже не таял.
Кузьма ткнул на всякий случай в нос ему палкой и, убедившись, что лось мертв, подошел вплотную. За ним пугливо озираясь по сторонам, вышел из кустов Мирон.
Кузьма рукавицей обмел с туши снег, срубил топором тяжелые, словно литые рога и один за другим кинул их в сугроб.
— Какая уж тут работа, — шепотом проворчал Мирон, — ни огня, ни воды.
— Обойдемся! — тяжело сопя, ответил сторож.
Он вынул из кармана нож, обтер его о голенище и, будто всю жизнь только тем и занимался, что обделывал по ночам лосей, быстро и ловко пропорол кожу от шеи до задних ног.
— Придерживай тут, — тихо командовал Кузьма, ловко орудуя ножом.
Мирон придерживал, плохо понимая, что делает. Его бил нервный озноб. Зубы мелко стучали. Он раскаивался и проклинал себя за то, что ввязался в это темное дело, но отступать было поздно.
Снег пошел гуще. В километре, а может и ближе вдруг завыли волки.
— Господи, попутал меня леший! — испуганно шептал Мирон.
— Учуяли, гады! — зло выругался Кузьма и, поняв, что Мирон оробел, подбодрил его. — Ты, голова, не обращай на них внимания. Повоют и уйдут своей дорогой. К нам подойти не решатся. А в случае чего — пугнем, не с голыми руками.
Покончив с шкурой, он распорол зверю живот и, выворачивая на снег теплые, чуть дымившиеся внутренности, приятно улыбнулся.
— Печенку и сердцу сунь особо, ожарим утром.
Волки смолкли, потом снова завыли, но уже в другой стороне, дальше: вой их был глуше и заунывнее.
— Говорил я, что не посмеют подойти, — заметил сторож.
Он кончил орудовать ножом, сунул его за голенище сапога и, взяв топор, стал лихорадочно рубить тушу на куски. Мирон складывал их рядом на снег. Испуг стал проходить, он смирился с судьбой и помогал Кузьме уже более толково.
— А что будем с потрохом делать? Куда его? — спросил он Кузьму.
— А что с ним делать? Завернем в кожу да оставим здесь. К утру засыпет снегом.
— А весной? Вытает ведь?
— К весне, голова, тут и волосинки одной не останется. Перво-наперво Шарик наш доберется, волчишки набегут...
Мясо перетаскивали мешками на горбу, осторожно ступая след в след, чтобы не натоптать лишнего. Мягкие, кровяные куски складывали на омшаник, в кладовку, в пустые ульи, которые стояли под ветхим навесом из лубков в ожидании ремонта.
— Денька на три только! — уговаривал Мирона сторож. — Как закует, мы их тогда поделим и упрячем, как полагается. Толику домой отправим. Одним словом — живем!
— Домой-то бы не надо, — возразил Мирон, — разнести могут. И делить, по-моему, не к чему.
— Ну как же...
Только далеко за полночь старики уставшие, но довольные вернулись в свою избушку, наскоро умылись и легли спать. А утром, едва рассвело, оба уже были на ногах. Кузьма вышел на улицу и медленно прошелся вокруг пасеки, зорко всматриваясь, не оставили ли чего в потемках. Он обошел вокруг избушки, омшаника, побывал у навеса с пустыми ульями, но не заметил ничего подозрительного.
Снег все еще падал. Небо мутнело. Дневной свет едва пробивался сквозь толщу снеговых туч. От следов, натоптанных ночью, не осталось ничего.
На душе у сторожа было весело. Он то и дело улыбался, насвистывал какую-то незатейливую песенку.
По-другому чувствовал себя Мирон. Боязнь и сомнение закрались ему в сердце и не давали покоя, точили душу, как червь точит дерево.
В печи потрескивали сухие, как порох, дрова. Пахло сладковатым березовым дымом, свежим мясом. В ведерном чугуне, в котором только летом кипятили воду, когда мыли медогонку да ставили квас, варились печень и сердце сохатого. В меньшие чугуны объемистый гусак лесного великана не вошел, а Кузьме непременно хотелось сварить печень всю целиком, чтобы «поесть, так уж поесть!» Поэтому и пришлось Мирону лезть на чердак за ведерным чугуном.
Жарко пылающие дрова, веселое настроение Кузьмы — всё это стало успокаивать деда Мирона. Он было заулыбался, представив, как они с Кузьмой сядут за ведерный чугун... Но едва только протопилась печь и старики собрались завтракать, как в сторожку нежданно-негаданно пришел лесник Емельян. Пасека входила в его обход, и он заглядывал иногда к дедам. И вот надо же было зайти ему именно сейчас!
— Добрый день, соседушки! — сбивая с шапки снег и ища, куда бы удобнее положить ее, сказал Емельян и протянул руку сначала пчеловоду, потом сторожу. — Как поживаете?
— Живем, брат Емельян, хлеб жуем! — ответил, скупо улыбнувшись, Кузьма.
— Живем ничего, Емельян, — осклабился и дед Мирон, — лета ждем. Вот пчелок выпустим, тогда житье и совсем на лад пойдет. Весело будет, как пчелы-то заиграют...
— Это уж так...
После ухода Емельяна Кузьма выложил в большое блюдо целую гору ароматной, дымящейся печени. Но дед Мирон, еще недавно настроившийся хорошо позавтракать, отрезал лишь крошечный кусочек, с трудом проглотил и больше не притронулся. Как ни уговаривал его Кузьма, не действовало...
— Не идет, что хошь, то и делай! Тоска какая-то на душе.
Зато Кузьма потешился за двоих. Он жадно совал в рот большие куски, торопливо, по-волчьи, жевал и глотал, чуть не давясь.
— С тридцатых годов столько мяса не ел, — признавался он. — Тогда одну зиму перед колхозами тайком били скот и так же вот по-дурному ели. Помнишь, небось?
— Били, да не все!
— Какое там, почитай все село. Уж какой был житель Иван Тузов и тот последнюю заколол, чтобы только в колхоз не отдавать...
— Ну, Ивана можно в расчет не брать: он никогда скотины не имел, и одна овца большой прибыток колхозу все равно не дала бы.
Мирон вспомнил историю с овцой Ивана Тузова, и ему стало не по себе: разбередилась старая рана. Ведь виной всему тут был не Иван — забитый, мало понимающий, что происходит, мужик, а сам же Кузьма. Жил он по соседству с Иваном и ради потехи настропалил его последнюю овцу со двора согнать: «Отберут, мол, все равно».
Иван всю жизнь прожил голью перекатной, батрачил, пас мирской скот и сроду не имел ни коровы, ни лошади. Год назад, жалеючи разутых и раздетых детей его, подарил ему в рождество покойный отец Мирона ягненочка, которого вся семья Ивана растила с большой любовью. Вот эту-то единственную овечку и зарезал Иван по уговорам Кузьмы. Резал он ее ночью, когда на печи угомонились ребятишки: не дали бы они отцу свою любимицу...
Вспомнил Мирон и другой неприглядный случай, о котором сам Кузьма как-то рассказал по пьянке.
За полгода до организации колхоза, на осенний спас, заехал в село по каким-то надобностям уполномоченный из района. Ночевать по череду из сельсовета привели его к Кузьме. Хозяин ласково встретил гостя, накормил, чем бог послал, уложил спать. Укладываясь, уполномоченный вынул из кармана своих широченных галифе семизарядный наган и, дунув в ствол, сунул его под подушку. «Начальник очень важный», — решил Кузьма и стал расспрашивать его о колхозах, о том, как они будут строиться.
В то время до села смутно доходили кое-какие слухи о готовящемся преобразовании в деревне, но никто еще толком ничего не знал. Большинство ждали колхозов как избавления от непросветной нужды, некоторых же это пугало неизвестностью.
Уполномоченный стал объяснять Кузьме что к чему, сначала неохотно, а потом увлекся, сел на кровати и говорил чуть не до утра. Кузьма хвалил, поддакивал, восторгался.
— Рай, одним словом будет, а не жизнь!
А утром, проводив гостя, Кузьма погнал со двора на базар десяток овец и трехгодовалого бычка.
— Куда это, ай продавать? — удивленно спрашивали встречные.
— Продавать, голова, — тяжело вздыхая, говорил Кузьма. — Сенов ноне маловато набрал, кормить к весне, пожалуй, нечем будет, да и дом хотелось подрубить, деньги нужны. Ну — одно к одному...
Народ ничего не заподозрил, а Кузьма к рождеству спустил всю «лишнюю» скотину. Даже лошадь и корову свел со двора, оставив только стельную телку да пару овец. Мужики догадались о плутовстве в феврале, когда организовывали колхоз, да уж поздно было.
Кузьма вошел в колхоз первым и внес на обобществление только старый, потрескавшийся валек от однолемешного плужка: все остальное сумел размотать...
Все это выплыло сейчас в памяти Мирона, и ему стало еще грустнее. И надо же было ему лезть в темное дело с этим Кузьмой, который всю жизнь только и глядит, где бы чего хапнуть! Вот и на пасеку он устроился незаконно. Есть на селе люди постарше и послабее еще, да донял он председателя колхоза, натаскал из больницы гору разных справок и устроился...
После завтрака Кузьма пошел на омшаник делить мясо. Уговоры деда Мирона повременить денька три на него не подействовали. Мирон остался в избе, махнув на все рукой. Покончив с дележом, Кузьма перед самым обедом неожиданно собрался в село отвезти толику мяса жене.
— Что ж это ты делаешь? — вспылил дед Мирон. — А если попадешься кому по дороге? Погубить хочешь?
— Ничего не будет, не бойся, — пряча глаза, сказал сторож. — Кому какое дело, что я везу? Я ведь не останавливаю прохожих, зачем же меня остановят?
Оставшись один, дед Мирон еще больше расстроился. Ему все казалось, что дед Кузьма попался...
На улице вдруг злобно залаял Шарик. Старик оторвался от своих невеселых дум и подошел к окну. Но едва он выглянул, как лицо его мертвенно побледнело, а язык как бы одеревенел. По тропинке к домику неторопливо шли два милиционера.
Старика словно прошило громом. Что делать? Упасть в ноги, раскаяться?
А скрип шагов уже на крыльце. Вот скрипнула сенная дверь, вот распахнулась избяная.
— Здравствуйте, хозяева! — зазвенели молодые голоса.
— Здд-расте! — промямлил дед Мирон, испуганно глядя на вошедших.
— Вы извините нас, отец. Не знаем, как в десятый квартал пройти. Дрова там нам отводят. К леснику зашли, а он уже ушел, не застали. Это далеко отсюда?
Старик не знал, верить им или нет! От радости он готов был каждого сам, на своих плечах перенести прямо в делянку.
— Тут рукой подать, совсем рядом! — ласково заговорил он, сам удивившись, что язык его стал опять работать.
Проводив «гостей», он так тяжело вздохнул, словно сбросил с плеч невыносимую тягу. На лбу его выступила испарина.
— Нет, так не пойдет! — вслух сказал он. — С этим проклятым мясом теперь ночи не уснешь. Нет, к лешему все это!
Он взял салазки и, забравшись на омшаник, стал лихорадочно складывать свою горку мяса в мешок. Его била нервная дрожь. «К лешему!» — твердил он.
Нагрузив салазки, дед Мирон, по пояс увязая в снегу, с трудом потащил их в лес, в чащу. Добравшись до места, он свалил мясо в кучу и, очень довольный, пошел назад.
Избавившись от мяса, дед Мирон почувствовал себя лучше. Он достал инструмент и до самых сумерек мастерил новый улей, что-то насвистывая под нос.
Кузьма вернулся на пасеку уже затемно.
— Отвез? — встретил его скупым вопросом Мирон.
— А как же!
— А не проболтается твоя краля?
— Не проболтается, — уверенно ответил сторож, — небось не маленькая! А ты весь свой пай здесь думаешь схоронить?
— Я уж схоронил. Так схоронил, что ни один леший не найдет! Где взял, туда и отвез. Не надо! — гордо сказал он.
— Как отвез? — удивленно переспросил Кузьма.
— Так и отвез, чтоб душа не ныла...
Мертвая тишина стояла над уснувшим лесом. Луна то показывалась в разрывах туч, освещая заснеженные деревья, то снова пряталась в темных космах, и тогда черный полумрак сплошь окутывал лесную глухомань.
На болоте, в еловом острове, проснулся старый волк. Он потянулся и посмотрел под елку, где, свернувшись клубками, спали шесть переярков.
Волк тихо заскулил, помахал хвостом, но молодые продолжали лежать.
Старый волк вспомнил, как прошлой ночью стая славно попировала потрохами и шкурой лося, и проглотил голодную слюну. Он посмотрел еще раз на молодых и, не дожидаясь их пробуждения, засеменил чащей к тому месту, где вчера так удачно пировала семья. Волк знал, что там не осталось и шерстинки, но ему хотелось еще раз убедиться в этом; авось, хоть кусочек остался незамеченным?
Когда волк подходил к знакомому месту, в ноздри ему ударил сильный, дурманящий запах свежей лосятины. Запах был настолько силен, что у волка вспыхнули зеленым фосфорическим светом глаза и на снег потекла изо рта слюна. Он бросился к мясу, но тут вдруг услышал, как кто-то пробирался сквозь чащу. Зоркие глаза хищника заметили силуэт человека. Волк оскалил зубы, но, услышав металлический щелчок ружейного затвора, тенью растаял в темноте.
Человек воткнул в снег старенькую берданку и, воровато оглядевшись, стал торопливо складывать в мешок куски мяса. Уложив все, он увязал салазки, взял ружье и, пугливо озираясь, пошел через чащу назад, по только что проложенному следу.
Едва человек скрылся за деревьями, как на полянку снова вышел волк. Он посмотрел горящими глазами вслед удалявшемуся человеку, понюхал воздух и, не найдя ничего съестного, в злобе схватил кусок окровянелого снега и, подняв крутолобую морду в звездное небо, тоскливо, с надрывом, завыл.