Красильников А. М.
С уважением — шестидесятилетию А. Н. Формозова
Прямо с Нижнего, «со крутой горы» открывается картина чарующего необыкновенного ландшафта гор, Волги, бескрайних далей. Отсюда и у меня «душа просится» в таежное заречье, за видимые с горы озера, в леса, где, наверно, ждут охотника несказанные радости, нежданные удачи, счастливые встречи.
Побывать бы в этом краю, где ленивые щи хлебают расписанными под павлиний хвост ложками.
И вот ранней весной я и «сват» мой по собачьей родне, художник Введенский, шлепаем по талому снегу в неведомые крал, к дремучему Керженцу. Говорят, что будто бы верстах в сорока, на Хахальском тракте, был постоялый двор — Бродки, а кругом не считанные никем глухариные тока.
Сейчас-то, пожалуй, нет там никого: какие теперь постоялые дворы! Только что стихла, гражданская, рыцари «продаю-покупаю» только принюхивались и влезали в широкие ворота нэпа робко, как хорьки в птичник. Жилье нам не нужно, а вот без проводника-охотника найти ток глухарей — дело удачи, случая, счастья.
Оказалось, однако, что «свято место не живет пусто»: на уютной поляне с потемневшими постройками гуляли куры, а на полу большой избы с полатями сидел белокурый мужик. Обняв короткими ногами в бахилах сосновый стул, он набивал на нем медные патроны.
Поздоровались, познакомились, по избе поплыл сладкий синий дым самовара с сосновыми шишками. Андрей Хватов — раздувающий дело стяжатель, «заведение прибрал» он недавно.
В распутицу тут никто ни шел, ни ехал, а Хватов собирает оброк по борам, выбивая непуганую птицу.
Понятно, наше общение с Хватовым не отличалось задушевностью, но мы были поражены бесстыдным, из рук вон выходящим вероломством хозяина. Он обещал «сводить» нас на тока с «видимо-невидимыми» токовиками, а ушел один.
Лес нам незнаком, на дворе — глаз выколи... Но в одном месте над бором зеленеет краешек неба, на этот свет мы и пошли по тощему ночному ледку. Идем ощупью под звездным небом, но в безлунные весенние ночи, мохнатые, влажные звезды светят скупо.
Свернув на первый попавшийся нам просек, мы идем по нему не спеша и, прислушиваясь, любуемся алеющим небом и раскрывающимся лучезарным утром. Где-то недалеко хлопнул слабенький, затяжной выстрел. Пройдя немного просеком, увидали на нем охотника. Он сидел на валежине, около него пистонная одностволка и, должно быть, только что добытый глухарь.
В засаленной, смятой буденовке, служившей, наверно, и подушкой коротких солдатских прикуров, и солоницей, в сверхсрочной шинели, опоясанной лямкой, прикерженский житель Николай выглядел не то доезжачим худосочного барина, не то служителем культа самого низшего ранга.
Николаю «за сорок», он сухощав и подвижен. С задымленного костром лица смотрят добрые, умные глаза, опечаленные, наверно, долгими невзгодами. И как это удивительно бывает, иногда встретишь человека впервые и вдруг проникаешься к нему безотчетным доверием. И наша встреча с Николаем располагала к общению.
— А вы что, на Бродках, у Андрюшки, стали?
— У него. Только он нас почему-то на охоту не взял, пожалел, может, дескать, устали с дороги, не выспались.
— Пожалуй, что пожалел, только чего. Тоже мне, нашли жалельщика. Да ведь глухарь-то по теперешнему времени деньги, Андрюшка-каин, он за грош отца родного продаст. Пожалеет, держи карман шире... Однако мне пора к дому, надо к печке поспеть. Знаете, сегодня двойной праздник, кто с попом, кто с флагом. Первомай и пасха. Айда до села, у меня баба пива наварила.
Расставаться с хорошим человеком нам не хочется, но от соблазнительного предложения мы отказываемся.
— Ну что же, если досуг да не заскучаете, оставайтесь здесь. Дойдем до келейной гривы, там отаборитесь, а я обернусь к заре, полесуем вместе. Тока тут кругом цельные.
Пошли, впереди Николай. Он, оказывается, высок ростом, шагает легко и упруго, точно лось. Просек светится впереди как Дивный чертог, как библейские врата в рай. Незаметно он переходит в гать, сложенную из длинного поворника, почти уже сгнившего. Из тумана низин вытаивают зеленые шапки холмов, с них катится ликующее токование тетеревов, нежное утешающее житейские бури и боль души. Красивые места, недаром так манило Заволжье с высокого городского глядня. Николай польщен:
— А и в самом деле, пожалуй нет краше во всей рамени. Место под обитель Манефа облюбовала. Чего еще — рай!
— Почему эти холмы и гривы называют келейными?
— Потому что скиты стояли, кельи. Белицы в них жили, чужие грехи замаливали. Здесь привольно жилось скитским. Бугров их содержал, и леса его были, а до него графы владели — Орловы, Шуваловы. Бывало ни гриб, ни лыко не тронь: запорют бирюки. Проигрались князья за границей до подштанников, — леса скупили у них Бугровы и дали топору дело, свели боры, как шкуру с овцы сняли: шаром кати до самой Пенякши...
— А накат этот, гать — монахи строили?
— Нет, скиты давно разорили, от них ни пепла, ни тлена не осталось. Эту дорогу готовил купец Сироткин, тоже лес возить. Только не успел, помеха вышла — революция.
Манефина грива окружена разлившимся без конца края болотом. По склону гривы пышные, собранные в букеты, анемоны и буйный голубой вереск. На леса сошел тихий вечер, над зыбким маревом всплывали далекие всхолмия, вершины их зажглись и долго горели неземными огнями. Короткую ночь мы провели в полусне у бесшумного костра, вокруг которого занятый нами клочок земли казался давно обжитым и уютным.
И снова над бором прозелень. На предрассветном небе еще блестели звезды, а лес уже просыпался криком журавлей и хорканьем вальдшнепов, неоднократно пересекающих нашу гриву. Ожидая Николая к заре, уже явно опаздывавшего к ней, мы побаивались «квадратного» праздника: «выпьет наш поводырь под Май и пасху...»
Но Николай пришел. Мы издалека увидали его очень яркую, малиновую рубашку. Вид у него был не охотничий и порожний. Налегке, без шапки, измятый и забрызганный до плеч болотной ржой, Николай казался нам «под мухой». Однако он был совершенно трезв, праздничная рубаха в зеленых ласинах и темных малежах дымилась от пота, не укрылось от нас и неостывшее волнение Николая.
— Что случилось? — спрашивали мы, перебивая друг друга. — Сбился с пути, в трясину попал?..
— Не угадаете, время потеряете попусту! Давайте табаку и пить: во рту сухо...
Как ни подмывало нас поскорее узнать случившуюся с Николаем историю, мы терпеливо ждали, пока он напьется чаю, успокоится, отдохнет.
— Не знаю, с чего вам начать, — улыбался обсушившийся и обласканный солнышком Николай, — начну с вчерашнего. Дошел домой вовремя: жена успела петуха в печь посадить, Май встретили, выпили. Котенок у нас забавный, с ним наигрался, выспался и вышел из дому так, чтобы сюда к заре поспеть. В котомку мне жена гостинца наклала — плечи ломит. Пойду-пойду, да присяду, отдохну. Сижу так-то на полдороге, пожалуй, ношу с плеч снял и слышу недалеко мошник точится. И не надо бы, а уж так быть тому, начал я скрадывать пичужку. Подошел, вижу два петуха по земле бегают и так схватываются, так хлыщутся — шум по лесу. Рознял я их: хлопнул одного драчуна, заранил. Калеченую птицу нехорошо бросать, побежал к глухарю, а он от меня по кочкам да багульнику колесом, я за ним. Запал он на полянке, оглядываю ее, вдруг увидал, как на эту же полянку медведь выбежал. Медведь по нашим местам невесть какое диво, пройдет, и делу конец. Хвать — нет, на меня бежит, фырчит. На полянке сосна невысокая, кустистая, я, на всякий случай к ней. Заслонился — медведь тоже к ней...
«Ну, — думаю, — шутки плохи». А медведь щерится, норовит облапить меня. Я ему в пасть стволину тычу, осаживаю, ходим около сосны, венчаемся. Медведь нет-нет да приутомится отступит, хахает. Вздыбился — гляжу медведица, сосцы грядкой, припухли. Надоело мне в карусель с ней играть да уставать стал и решил я отдохнуть на сосне. Бросил прямо в рыло шапку, а пока она драла ее, я за сук ухватился над головой и замер: сосну-то медвежонок облапил... маленький, шейка худая, дрожит, как лист на ветру... Дай-ка спичку: погасла у меня папироса...
Николай умолк, в его глубоких карих глазах вспыхнула теплая-теплая искра подкупающей, немужской нежности.
«Ах ты, — думаю, — вон оно что — мать». И уж я рад, что у меня ружье-то по глухарю разряжено: разве утерпел бы я не выстрелить... А у медведицы и так от железа зубы поломаны, кровью брызжет. Надо как-нибудь уходить от сосны с детенышем, а как? Надумал я бросить медведице шинель. Пока, мол, она в ней разбирается, я тем временем дам тягу. Распоясался, за пазухой у меня кисет и яйца были, слышу хрустят они у меня под ногами. Только я собрался снять шинель, как вдруг захлопал невдалеке крыльями глухарь, бьет, как ладонью по голенищу, надо быть, доходил он. Как услыхала медведица, бросилась к нему и накрыла всем передом, только зад ко мне подняла, уткнулась в моховину. Тут уж мне пришлось пошевелиться... Стрельнул я — дай бог ноги!.. И шинель где-то бросил.
В жаркий заполдень, когда кажется, вот-вот вспыхнет сухой бор, мы пошли собирать растерянные товарищем одежду и «гостинцы». Около памятной Николаю сосны мы увидали усердно вытоптанный круг, усеянный красной яичной скорлупой и паклей из заслуженной буденовки. Поодаль оставалась заметной свежая лежка отдыхавшей медведицы, наверно кормившей перепуганное дите.
Вскоре мы нашли целой невредимой котомку. Николай извлек из нее объемистый берестяной туес с хмельным и холодным русским пивом. Это было так кстати: нам давно безумно хотелось пить.
Найдя брошенную Николаем шинель, мы вернулись на свой бивак, а тихим и теплым вечером вышли на подслух и с затаенной радостью считали слетающихся на ток глухарей.