портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Первый матерый

Минх Н. А.

Сосед мой поспешает

В отъезжие поля...

А. Пушкин

Посвящаю В. А. Крупецкой

Как-то раз, совсем уже к вечеру ненастного, осеннего дня, собралось нас человек пять, охотников, у Алексея Павловича Брежнева. Хозяин наш, сухой, еще крепкий старик лет семидесяти, с хорошим, русским лицом, гостеприимный и радушный, пользовался среди нас большим уважением и любовью. Вот уже лет пять, как он вышел в отставку и жил у себя на даче под Ленинградом. По профессии он был врач и лет тридцать прослужил до этого в больнице соседнего фабричного поселка.

Когда-то он был страстным охотником, до сих пор сберег ружье и, несмотря на годы, нет-нет да и выбирался по осени за вальдшнепами или по пороше потропить зайчишку. Он был прекрасным рассказчиком, правда немного многословным — что сделаешь — годы! — и слушать его, особенно когда он бывал в ударе, доставляло большое наслаждение. Много лет назад он занимался псовой охотой, имел лихих собак и охоту с борзыми ставил превыше всех.

Беседа в тот вечер все время вертелась вокруг охоты с борзыми и волчьей травли. Алексей Павлович молчал, слушая нас. Затем, выбрав удобный момент, он вступил в разговор.

— Вы напомнили мне «дела давно минувших дней», — сказал он. — Эти вот тихие, грустные, октябрьские деньки, звук победного рога в голосистом лесном отъеме, просторы и нашу гордость и былую славу — русскую псовую охоту. Хотите расскажу, как я травил первого матерого волка? — окидывая нас вдруг помолодевшим взглядом, спросил он.

Все только этого и ждали. В комнате сразу наступила тишина, нарушаемая тиканьем стенных часов да звуком капели стекающего с крыши дождя.

* * *

— Давно это было... Поди лет пятьдесят... А может, и больше, — начал он. — В тот год, окончив гимназию, я сдал экзамены в военно-медицинскую академию и до начала занятий уехал к отцу. О ту пору он был уже вдов и жил бобылем на небольшом хуторке, приданом покойной матери, занимаясь хозяйством, а осенью отводя душу с борзыми. Пристрастившись к травле, он приобрел даже собак где-то в Симбирской губернии. Говорили, что собаки были то ли мачевариановских, то ли ермоловских кровей. Псы обладали большой резвостью, злобой и молниеносным броском на угонках. Стати у них были безукоризненные.

Вырастая в деревне и еще мальчиком сопутствуя отцу в его охотничьих скитаниях, я вынашивал эту страсть и довольно скоро стал под его руководством толковым борзятником. Я изучил повадки зверя, его привычки и склонности, научился быстро ориентироваться и находить правильный выход из создавшегося положения, сдержать и вовремя отдать свору, хорошо ездил на лошади и камнем падал с верха на принятого зверя. Я брал уже из-под борзых и волчишек, правда прибылых, или, в лучшем случае, переярков. С матерыми, однако, еще ни разу не имел дела, и заветная мечта затравить старого волка, после чего борзятник считается настоящим псовым охотником, еще не сбылась.

Моим успехам и приезду родитель был несказанно рад. Он и ходил как-то особо подтянувшись, высоко подняв грудь.

«Вот жалко, дружок, тебе в академию поспешать надо. Осени самое малое захватишь. Потравить почти не придется. А то бы мы отпраздновали твои экзамены по-охотницки! — говорил он, похлопывая меня по плечу. — Я тебе, Алеша, свору подобрал. Карая своего отдал, Бурьку, а из молодых добавил Бурана. Знатная свора! Не стыдно людям показать! Я прикидывал их. Хорошо доспевают! Старого русака сжигают, и оглянуться не успеешь!»

Я попытался было отговорить отца и не разбивать свою свору, но он протестовал: «Нет, нет, Алеша! Я все хорошо обдумал. Себе я подберу. Не беспокойся! А потом я, чай, и с твоей могу выехать?» — хитро поглядывая на меня, говорил он.

Дня за два до отъезда, травя старую, порядком выкуневшую лисицу, я залетел в реку, промок, домотался по полям до вечера, простыл и ночью был уже в сильном жару. Домашние средства: малина, водка с перцем и солью, натирание скипидаром и салом — не помогли, и когда на другой день к вечеру отец привез из волостной больницы своего приятеля врача, тот сразу нашел у меня двустороннее воспаление легких. В результате я пролежал три недели в постели, да недели две ушло на окончательную поправку. Напоследок я выпросил у врача позволение поохотиться. Отец, переволновавшись, жаловался на сердце и, по совету доктора, пил какие-то капли да полеживал на диване, надев даже стеганый халат. А я один ездил в наездку.

* * *

Однажды, когда мы пили с ним вечерний чай, в столовую вошел присланный соседом Чегодаевым его знаменитый на всю губернию доезжачий Бородинов. Он вошел неторопливым, размеренным шагом и остановился в дверях, высокий, с богатырской фигурой, одетый в поддевку, перетянутую наборным ремнем.

— Здравия желаю, Пал Лександрыч! — сдерживая могучий голос, приветствовал он отца.

— А-а-а-а... Фаддей Васильевич!.. Здравствуйте, — отвечал отец, вставая ему навстречу. — Какими судьбами? — спросил он, здороваясь с ним за руку и приглашая к столу.

Доезжачий поблагодарил и, продолжая стоять у дверей, расстегнув борт поддевки, достал из бокового кармана письмо и передал его отцу, добавив:

— Аркадий Лександрыч приказали кланяться и приглашают с сынком в отъезжее.

Взяв письмо, отец заставил Бородинова раздеться и сесть к столу. Я налил ему чая.

— Фаддей Васильевич! А может, стаканчик? — спросил отец, подходя к буфету.

— Да оно вроде не ко времени, Пал Лександрыч, — пожимая плечами и застенчиво улыбаясь, ответил Бородинов.

— Как не ко времени? С дороги! Да и погода вон какая. Мокреть!

— Да понапрасну изволите беспокоиться, Пал Лександрыч, — отговаривался доезжачий.

— Давайте я вам на березовой почке налью, — говорил отец, доставая из буфета графинчик с настойкой и стопку на три-четыре хороших глотка. — Она от ревматизма хорошо помогает. А вам это не лишнее. В костях-то ноет, поди.

— И-и-и-и, не говорите, Пал Лександрыч! — махнул рукою Бородинов. — Особливо к ненастью. Так ноет, так ноет... Не придумаешь, куда метнуться! Сами знаете, какое наше дело. Здоров — не здоров, погода, нет ли, а ты на поверку. Завтра охота! Гости наехали. А она, матушка, разыгралась! Об ей думать страшно, не то чтоб на улицу выйтить! А в частым бываньи — на всю ночь!.. Не отзываются!.. Что исделаешь? Под дожжем да до свету... Хорошо если де околь стога. А они, нечистая сила, только на заре отзовутся. С вечеру на ветру, скрозь мокрый, живого месту нету. Ночь длиньше году покажется!..

— Да-а-а-а, Фаддей Васильевич, — сочувственно говорил отец. — Делу вашему каторжники не позавидуют.

— Кака там зависть, Пал Лександрыч! По душе скажу — завет покойного родителя сполняю. Перед смертью наказывал охоту не оставлять. Сами, поди, знаете, он ее своими руками сотворил... Старый барин что был? Ему только утеху гостям подай. Окромя он ничего! Так!.. Нынешний — больший антирес имеет. Зато карахтер!.. То ничего, а то загнет!.. В пору бросить все... Да думаешь, куда идтить? По крестьянству — не способен. Обучен только охоте. Один резонт — суму на плечи, да по миру... Помнишь родителев наказ, — ну и живешь, — говорил доезжачий.

— Сейчас я, Фаддей Васильевич, скажу только, чтоб закусить дали, — перебил отец.

— Да понапрасну беспокоитесь так, Пал Лександрыч! Совестно мне...

Пока гость закусывал, отец распечатал письмо, прочел его и передал мне. Оно содержало приглашение в отъезжее. Письмо было написано очень любезно, в духе былой, учтивой старины.

Родитель рассказал Бородинову о своем недомогании. Для вящей убедительности указал ему неубранную тахту, лекарства на тумбочке и распахнул даже халат, показав, что он не одет.

— Раз такая статья, Пал Лександрыч, — ответил, разводя руками доезжачий, — что ж делать? Болесть не удовольствие. При ей самая что ни на есть лучшая охота горчей полыни покажется. Аркадий Лександрыч жалковать будут. Скажу, может, к концу пожалуете, — участливо говорил он. — А сынок? — вопросительно и испытующе посмотрел он на меня.

Помню, я почему-то смутился.

— А тебе, Алеша, надо поехать, — отвечал отец. — Поедешь, поблагодаришь Аркадия Александровича. Скажешь, что сосед вот подгадил... Денька четыре потравишь и вернешься к отъезду.

Уговаривать меня было нечего. Я был много наслышан об охоте Чегодаева, его знаменитой, мастерски подобранной по голосам и ноге стае гончих, которой он очень гордился, об огневых сворах борзых, а самое главное об этом вот доезжачем Бородинове, который сидел сейчас рядом со мною, о его мастерстве, удали и необычайной лихости, про которые ходили целые легенды. Мне еще ни разу не приходилось видеть эту охоту, и потому мое нетерпение было понятно.

Тем временем батюшка, поблагодарив Чегодаева за память, написал ему о своем недомогании, в силу которого он должен отказать себе в удовольствии поохотиться с любезным его сердцу соседом. Одновременно он благодарил за предоставленную мне возможность поучиться охотничьему уму-разуму и спрашивал о времени и месте моего прибытия.

Получив письмо, Фаддей Васильевич поблагодарил отца за угощение и, простившись с нами, уехал, пожелав батюшке скорейшего выздоровления.

* * *

Поутру с мальчиком пришло ответное письмо, в котором Чегодаев выражал горячее соболезнование отцу, а меня просил приехать на другой день к обеду.

Весь остаток дня и следующий были потрачены на сборы. Сколько было тревог и волнений! Под конец родитель, видя мою некоторую растерянность, пришел на помощь: сходил сам на конюшню, осмотрел ходившего под седлом киргиза Буланчика, велел перековать ему левую переднюю ногу, почистить копыта, расчесать гриву и хвост. Он посмотрел и седло, торока, свору и долго и внимательно оглядывал собак. Не забыл он и мою одежду, дав несколько наставлений.

— Ну, да ты сам не маленький! — улыбаясь, говорил он. — Ты у меня теперь столичный житель. Не как-нибудь. Сам знаешь! Смотри только, Алешенька, в Настеньку — дочку Аркадия Александровича — не влюбись! Красавица писаная! Умница! На язычок востра, ой-ой-ой!.. Не попадись, друг мой! Да охотница темная. С борзыми лихо управляется. Верхом хорошо ездит. Серых сама уже не раз принимала. Берегись, дружок! — снисходительно посмеивался отец.

Несмотря на свои девятнадцать лет, я был еще настоящий юнец, к тому же до невероятности застенчивый. Поэтому слова родителя привели меня в некоторое смущение.

* * *

В назначенный день я отправился к Чегодаевым. Я добрался до них без всяких приключений.

Это было большое, богатое имение исконного домоседа помещика. Усадьба была раскинута на полугорье. Дом окружал громадный тенистый парк, скрывая его от взоров проезжих. В стороне, на пригорке, стояли приземистые, вытянутые в длину, постройки с белыми стенами и красными черепичными крышами, обнесенные высоким деревянным забором. Это была псарня. Оттуда доносились взбрехи, лай собак и окрики псарей. В воротах меня встретил Бородинов. Мы поздоровались.

— Пожалуйте за мной, — сказал он, направляясь к небольшим деревянным строениям. Подойдя к одному, он снял крючок и, открыв дверь, сказал: — Вот помещенье для собачек.

Я слез с верха.

Бородинов быстрым, опытным взглядом понимающего охотника оглядел моих собак.

— Это Карай своры Пал Лександрыча? — спросил он, указывая на муругого, правильно сложенного, с хорошей сухой головой кобеля, с еле заметной сединкой, подернувшей окрайки губ. — Собака знаменитая... Вона, черныя мяса-то какие! — говорил он, лаская собаку. — Стареть зачал... Ну да Пал Лександрычу еще послужит.

Я молчал.

— И суку знаю, — говорил он точно сам с собою, оглядывая Бурьку. — Ишь ладная какая! Лису больно хорошо берет. Такая к ней злоба. Ментом доходит.

Затем он перевел глаза на полово-пегого Бурана.

— А этого кобеля чтой-то не видал у вас, — сказал он, внимательно осматривая собаку. — Купил де батюшка, эль от своих?

— Да от старой Вьюги, а отец — Булат. Помните, может?— отвечал я, чувствуя в тоне знатока похвалу моим собакам.

— Как же! Помню, — все еще разглядывая собаку, отвечал он.

Действительно, Буран не мог не обратить на себя внимания. Ладная, правильная, хорошо одетая собака, с сухой головой и недурными глазами, с ушами хотя и не взатяжку, но поставленными высоко, с низко спущенными бочковатыми ребрами, на хороших ногах и с правильным правилом в чуть заметном серпе, она была очень красива!

— Собака ва-а-ажная... Нога какая!.. Степь! — говорил он, внимательно вглядываясь в полово-пегого красавца. — Осеней двух? — спросил он.

— По третьей.

— Да-а-а... — задумчиво произнес он. — Собачки у родителя знатные. Сам не зевай только, — мечтательно протянул он, бросив на меня какой-то приничижающий взгляд. Мне показалось, что он хотел даже добавить что-то весьма нелестное в мой адрес. От этой мысли краска бросилась мне в лицо, и я постарался скрыть ее, отвернувшись и входя в помещение. — Кобелей-то привяжите по углам, — сказал он. — Неровен час порвутся. Карахтер у них такой. А сука пусть ходит.

Я так и сделал. Он запер дверь. В это время к нам подбежал мальчик, а следом за ним подошел какой-то малый.

— Лошадь отдайте ему, — сказал Бородинов, беря у меня поводья. — Он ее в конюшню определит. А ты, Филя, проводи их в дом, — бросил он мальчику и направился к воротам.

* * *

Мы скоро дошли до большого барского дома. Не успел я раздеться в передней, как передо мной предстала высокая, стройная красавица. Она бросила на меня молниеносный взгляд, под которым я вдруг смутился и покраснел. Я нашел, однако, в себе силы неловко поклониться и назвать себя. Красавица шагнула ко мне и протянула руку.

— Вот никак не думала, что у Павла Александровича такой сын! Прямо красная девица! — смеялась она, сильно встряхивая протянутую мною для ответного приветствия руку.

Я готов был провалиться сквозь землю и, как ученый медведь, окончивший «Сергачский университет», переминался с ноги на ногу.

— Пойдемте, — сказала она и свободной походкой направилась в комнаты.

Я поплелся за ней, спотыкаясь и задевая носками сапог за разостланные ковры. Вскоре послышались голоса, и мы вошли в гостиную. Там сидело несколько человек, занятых разговором. Навстречу мне встал старик Чегодаев. Я легко узнал его рослую фигуру с большой, красивой головой на когда-то могучих плечах, украшенной копной седых волос, белыми, холеными усами и бородой, расчесанной на обе стороны. С ним мы были знакомы.

— Разрешите представить вам дочку, то есть, простите, сыночка Павла Александровича... Еще одного охотника, — пропуская меня вперед, проговорила моя мучительница, указывая на меня открытой рукой.

Я стоял красный как рак.

— Настенька! Ну как тебе, душа моя, не стыдно? Что скажет Алексей Павлович? От такого приема он, пожалуй, подумает прежде, чем ехать к нам в другой раз.

Она что-то ответила отцу, что, я не расслышал, и отошла к гостям. Старик Чегодаев подошел ко мне и, видимо, желая смягчить озорство дочери, широко расставив руки, подчеркнуто радушно заключил меня в объятия.

— Бесконечно рад, дорогой Алексей Павлович, — говорил он приятным, низким баритоном. — Мы ведь с вами знакомы. Искренне сожалею, что батюшка не пожаловал и сам и злая хворь удерживает его дома.

Его приветливость и радушие помогли мне прийти в себя. Я поспешил поблагодарить за память об отце и передать его наилучшие пожелания.

— Что сделаешь? Годы! — проговорил он, покачивая головой, — берут они свое... Я и сам порой, ох, как их чувствую! Вы только, дорогой Алексей Павлович, не судите строго мою проказницу, — наклоняясь ко мне и понижая голос, проговорил он. — Золотое ведь сердце, а язычок уж больно остер! Сколько раз говорил: «Пооберегись!.. Людей обидеть можешь!» Уж не сетуйте на нее... Прошу вас.

Я пробормотал в ответ что-то неопределенное.

— Идемте, я вас познакомлю с гостями, — сказал он.

* * *

Кроме меня, старика Чегодаева и его дочки, в гостиной было еще четыре человека: его сын, юноша лет восемнадцати, окончивший гимназический курс военно-морского училища, и три соседа: один, некто Полубояринов, — благообразный седой старичок с приятной улыбкой на чистом, румяном, с острой бородкой лице, другой — дальний родственник хозяев и третий — какой-то небогатый сосед. Скоро приехали еще двое.

Старик Чегодаев был вдов, и обязанности хозяйки несла его дочь. Когда приехали остальные, она пригласила всех в столовую.

Не буду описывать, что было за столом да и во весь вечер.

Скажу только, что с каждой минутой, с каждым часом я все больше и безнадежнее влюблялся в эту околдовавшую меня красавицу. С глаз у меня точно спала пелена, и я вдруг увидел что-то дотоле невиданное мною. Я не мог оторвать от нее взор, следя за каждым ее движением и действием. Я вслушивался в ее голос и смех, который звучал за столом и который казался мне небесной музыкой. А она, верно заметив мое немое обожание, все время то фразой, то действием смущала и мучила мое неопытное сердце. Короче сказать, когда мы поднялись из-за стола, я был влюблен, влюблен страстно, безнадежно, влюблен так, как влюбляются впервые те малоопытные любовники, к которым это чувство приходит вдруг, сразу и позднее обычного.

После обеда все перешли в гостиную, где прослушали планы предстоящих охот, утвердив их большинством голосов. (Так было у них, оказывается, принято.)

Был уже десятый час вечера, и хозяин предложил выпить чай в гостиной, после чего разойтись на покой.

Все согласились.

Чаепитие продолжалось с полчаса, во время которого между гостями текла мирная беседа, а я успел за это время поближе познакомиться с сыном Чегодаева.

После чая старичок Полубояринов попросил хозяйку сыграть на рояле. Не ломаясь и не заставляя себя упрашивать, она подошла к инструменту, и вскоре из-под ее пальцев полились тихие, полные прелести звуки одной из «Песен без слов» Мендельсона. Она играла легко, свободно, отделяя каждую фразу. Звуки успокаивали и убаюкивали, открывая перед мысленным взором картины тихой и умилительной дружбы и любви. Чувствовалось, что она была хорошим музыкантом с тонким пониманием исполняемого. Было видно, что техникой она владеет хорошо, если не в совершенстве. Она сыграла несколько «Песен» с большим чувством.

Было невыразимо приятно сидеть в уютной гостиной и при легком, рассеянном свете лампы глядеть на необычайно строгое сейчас лицо музыкантши и ее красивые руки, с артистическим вдохновением бегавшие по клавишам.

Затем она сыграла несколько небольших фортепьянных пьес Шуберта: «Лебединую песнь», «Зимнее путешествие», «Песни мельника». До чего неподражаемо она исполнила их!

После Шуберта она сыграла знаменитый ноктюрн Листа «Грезы любви».

Все сидели, очарованные ее игрой.

Но вот старик Чегодаев встал и подошел к роялю. Настенька уступила ему место и вышла немного вперед. Отец сел, выждал, затем взглянул на дочь, она чуть наклонила голову, и вдруг из-под его пальцев вырвалось мятущееся вступление к известной русской песне на слова Некрасова «Что так жадно глядишь на дорогу?». Вслед за этим зазвучал красивый, сочный голос.

Боже мой! Какие мурашки побежали у меня по спине! Откуда бралась у нее эта страсть, эта тоска по потерянному счастью, так безудержно полюбившей широкой, русской души?.. Неужели она сама уже пережила все это?..

Настенька стояла, тяжело дыша. Как опытные артисты, они с отцом видели, какое произвели впечатление, и выжидали.

Первым очнулся старичок Полубояринов. Он встал, подошел к Настеньке, охватил руками ее голову, притянул к себе и крепко поцеловал в лоб. Так же молча он обнял ее отца, безнадежно махнул рукой и направился к выходу. Остальные, кто как умел и мог, благодарили их.

Я встал последним. Я был настолько растроган, что смог только пожать протянутую ручку и пробормотать изъявление своей благодарности.

Нечего и говорить, что я не спал всю ночь.

* * *

Наутро я поднялся с нестерпимой головной болью.

Сборы были недолги. Чай пили торопясь, почти стоя. В окно глядел серенький, осенний рассвет. Все вышли на крыльцо. Низкие тучи лениво тянулись над лесом, чуть не задевая верхушки столетних дерев. Кое-где в прорывах проглядывали куски синего неба. Ветер спадал, обещая погожий, теплый денек.

Повсюду перед домом, удерживаемые людьми, фыркали и били ногами подседланные лошади да повизгивали, ласкаясь к борзятникам, своры собак. Все посажались на лошадей, каждый взял свою свору, и шагом тронулись с усадьбы. Старик Чегодаев подождал, когда съехали все охотники, сел с Полубояриновым в небольшую, запряженную парочкой шустрых лошадок, коляску и, обгоняя всех, выехал за ограду.

На выезде нас ожидала стая гончих во главе с Бородиновым. Хозяин привстал в коляске, оглянул охоту и махнул Фаддею рукой. Тот толкнул лошадь и пошел в голове стаи. Все, растянувшись цепочкой, последовали за ним.

Спокойной, неторопливой рысью охота прошла версты три полями и приближалась к «Трумбицкому».

* * *

Как описать всю красоту этой картины? Вряд ли ошибусь, если скажу, что, кто не видел сам выхода богатой псовой охоты в отъезжее поле, тот, пожалуй, и не сможет себе ее представить. Да и языка-то недостанет изобразить ее!

Золотой осенний денек. Кругом тишина. Редко прокурлычут в небе журавли, да куличок с призывным криком пролетит над головой, направляясь на болото или прудок, облюбованные им с высоты своего полета. В поле — грусть, тихая, спокойная. Матушка землица уже принесла богатые плоды, и чувствуется, что потихоньку собирается на покой отдохнуть. Настороженное ухо вроде даже улавливает ее ровные, глубокие вздохи. Дорога мягкая, точно хороший ковер. Перепадавшие за последние дни дожди смочили землю, она отошла и скрадывает и топот конских копыт и шорох сотен собачьих ног. Кругом на далеком горизонте, куда достигает глаз, яркими пятнами играют в лучах низкого солнца лесные острова и урочища, правда сильно поредевшие, но все еще роскошные в своем осеннем наряде. Убор их разный — то золотой, то пунцовый, то еще зеленый, в зависимости от породы дерев, преобладающей в лесу. Резкими, яркими полосами уходят вдаль сизые от росы зеленя. Воздух, густой, пряный от испарений земли и аромата увядающей листвы, проникает в глубоко дышащую грудь и пьянит голову. А охота идет своим маршем. Впереди нее, отделившись сажен на двадцать, в легкой желтоватой поддевке, с наборным, чеканного серебра поясом, лихо заломив на своей буйной головушке серую, мерлушковую шапку, — и черт ее знает, как она и держится-то на такой сорви голове! — поблескивая перекинутым через плечо серебряным, вызолоченным рогом, подарком хозяина, сдерживая пляшущего под ним, роняющего с удил пену донца, идет Фаддей Бородинов. За ним стая гончих, смычков в тридцать-тридцать пять. По бокам ее, ограничивая собак с обеих сторон, больше для порядку, чем для нужды, на небольших шустрых лошадках идут двое выжлятников, совсем еще безусые юнцы лет по пятнадцати-шестнадцати, в красных, отделанных легким мехом поддевочках-казакинах. Стаю замыкает главный выжлятник Степан — крупный тридцатилетний мужчина, правая рука доезжачего — его помощник и доверенное лицо. С небольшими интервалами за стаей ехала сначала небольшая аглицкая коляска с Чегодаевым и Полубояриновым. Следом за ними, каждый о двуконь, шли их стремянные со сворами собак. Далее все шли друг за другом: красавица Настенька по-мужски сидела на своей тонкой, благородной, вороной Ночке, ведя свору золотистых, чистопородных, как говорили, саловских собак, а за нею гости, каждый со своей сворой, борзятники из охоты Чегодаева и, наконец, я на своем Буланчике. Шествие замыкал молодой Чегодаев на рослом караковом жеребчике, которого он все время горячил, отчего тот скакал на месте, нервно перебирая ногами, и екал селезенкой. Весь кортеж растянулся почти на полверсты. Влево на горе ехало три подводы с буфетчиком Ларюшкой и двумя-тремя подсобными мужиками. Хозяин был заботливый и следил за удобством своих гостей.

* * *

Не доходя сажен двести до острова, Бородинов обернулся в седле и поднял арапник. Стая стала как вкопанная. К ней стали подтягиваться охотники. Подождав, когда все съехались, доезжачий слез и направился к Чегодаеву. Подойдя, он достал из кармана несколько пакетиков, выбрал один, снял шапку, высыпал в нее содержимое пакета и протянул ее Чегодаеву.

— Ну-ка, Настенька, тяни! — проговорил тот, кивнув ей головой. (У них было правило перед каждым островом тянуть номера, и обычно за всех это делала Настенька.)

Она скоро отдала мне мою трубочку, я развернул ее и увидел ничего не говорящую мне цифру 5. Чегодаев вполголоса опросил гостей.

— Ну все, — сказал он. — Прошу садиться. Фаддей сейчас расставит всех. Желаю полнейшей неудачи, — проговорил он, улыбаясь, суеверное пожелание охотников. — Набрасывать гончих будут во-о-он с того отвершка, — указал он на лощину в голове оврага.

Все сели на лошадей, выстроились в обратном порядке номеров и, держась на некотором расстоянии друг от друга, потянулись за доезжачим.

Вот Бородинов поставил первый номер, за ним второй, скоро отстал третий. Переехав небольшую лощинку и выбравшись на ровное место, он поставил четвертого. Дошла очередь и до меня.

— Во-о-он рябинка... Это ваше место, — тихо сказал он, указывая черенком кнута на невысокий куст с большим подседом. — Там и номер. Счастливо! — бросил он, провожая меня тем же пренебрежительным взглядом. — Местечко тут спокойное...

* * *

Я подъехал к номеру. Да. Вот колышек с цифрой 5 на зачищенном конце.

Я осмотрелся. Позади меня широкой полосой с многочисленными отвершками в неглубокой, пологой лощине раскинулось «Трумбицкое» — большое, десятин на четыреста, лесное урочище. Густой, непролазный лес заполнял его. По самой низине шли топкие мочежинники и болотистые места — самый простор для тайкого, осторожного зверя. «Трумбицкое» славилось добычливостью, и каждый год в нем был выводок волков. Лес принадлежал Чегодаеву и, быть может, имея в виду охотничьи цели, никогда не чистился. От этого там накопилось столько подседу и такая развелась чащоба, что не только проехать, но и пробраться через лес пешему стоило немало труда. Место для зверя было тут необычно крепкое. По ту сторону острова было чистое поле, а за ним верстах в трех большое село. Зверь никогда не выходил туда. Поэтому там при охоте, так, на всякий случай, ставился в поле один борзятник.

Все, что удавалось поднять и выставить из лесу, все шло сюда, на эту сторону, пользуясь для выхода удобными лощинками, далеко выбегающими в открытое поле. Все лазы были здесь. Два-три номера были на обоих длинных концах вытянувшегося по лощине леса. Прямо передо мной был непаханый выгон, выбитый за лето стадами, с кулигами побуревшей полыни и колючего татарника. По краю опушки рыжими пятнами торчали кусты отмершего папоротника. Местность имела слабый, едва заметный подъем, и там, за выгоном, расстилалось широкое, просторное поле.

Оглядел я и свое место. О ту пору я был еще начинающим борзятником, но и тогда сразу же увидел его недобычливость и мне припомнились брошенные Бородиновым слова: «Местечко спокойное». Да! Тут ждать нечего! Сюда, на такие лазы, зверь не выходит. Слишком неказисто оно! Я даже проехал округ его взад и вперед, всматриваясь в землю и тщетно ища еле заметную тропку, набитую зверем, или другое, побочное, свидетельство выхода зверя. Ничего такого не было! «Ну, что ж, — пытался я утешить себя. — В другом острове буду счастливее. А здесь посмотрю, как травят другие, да послушаю эту знаменитую стаю».

Рассуждая так, я подъехал к кусту молодой рябинки, стал так, чтобы лучше всего просматривалась ближайшая опушка, оглядел еще раз свору и, уложив собак, стал ждать.

Я видел, как Бородинов развел охотников и как, поставив последнего, он рысью поехал в объезд к ожидавшей его на пригорке стае. Вот он поднялся на изволок, стал и махнул арапником. Через две-три минуты на сильных рысях к нему подошли выжлятники и сбитая в плотную кучу стая. Я видел, как Фаддей вдруг точно сорвался с места и кинулся к лесу. Стал густой лавиной метнулась за ним и мгновенно скрылась в острове.

* * *

Несколько времени было тихо. И вдруг какой-то необычайный звук, неизъяснимый по красоте и силе, разнесся над заснувшим лесом, заполнив каждую лощину и овражек, отдаваясь тысячами отголосков в разных концах зазвеневшего урочища.

— Ого-го-го-го-го-гой-й-й... — несся этот победный клич былинного великана, вставшего из старой русской сказки. — Полазь, собачки-и-и... полазь, родимые-е-е-е... — неслось из той же могучей груди.

Я почувствовал, как вдруг по спине поползли мурашки, как меня пронзил точно ток, как безудержно короткими сильными ударами застучало и заколотилось в груди сердце. Я видел, как встрепенулись собаки и лошадь и как сторожко поставили они уши.

А этот дивный звук все рос, все ширился, приобретая все большую и большую мощь и красоту.

— Толкани его, злодея-я-я... Собачки-и-и-и... Ого-го-го-гой! — неслось по острову, заполняя собою все, забираясь под кусты и ветви дерев, заставляя трепетать каждую травку, листик и былинку. Я вслушивался в этот необычайный звук, дотоле ни разу не слышанный мною, жадно ловя полуоткрытым ртом густой, терпкий, осенний воздух.

И вдруг!.. О чудо!.. Этот чистый и бесподобный по красоте и силе призыв человека прорезала полная злобы звонкая, заливистая нотка.

Словно молния пронзила она округу и тут же разрослась в широкую, разливающуюся реку. Через мгновения к ней прибавились другая, третья, такие же звонкие, такие же захватывающие и красивые. И вот все это сразу покрыл высокий, теноровый, певучий голос серебряного рога доезжачего. Рог был подан по волку...

И минуту назад тихий, застывший в осенней дреме, лес наполнился неслыханными дотоле звуками неведомого органа от помкнувшей по красному на редкость слаженной и подобранной по голосам знаменитой стаи.

Боже мой!.. Что это были за звуки!.. Что это была за музыка!.. Рыдания на разные отзвуки и октавы, начиная от самых низких и кончая самыми высокими, стенания, вопли, несказанная злоба — все слилось в один неповторимый по красоте звук, покрываемый все время голосом доезжачего, порсканьем и щелканьем арапниками резвых выжлятников. И весь лес застонал, запел, заплакал. Это был звук какого-то неведомого, неслыханного мною органа, звук, на который можно было почти молиться!..

Я дрожал и, стоя на месте, жгуче всматривался в опушку.

Стая не сделала и полкруга, резко свернула влево, и через несколько минут я видел, как уже травили двух волков: одного — старик Чегодаев, а другого — эта необычайная Настенька.

Видимо, чегодаевские собаки были лихие, потому что все это продолжалось каких-нибудь три-четыре минуты. Я не ждал такой прыти и резвости ни от старика, ни от его дочки, и был немало удивлен, видя, как сначала он, а потом и она, далеко вырвавшись от своих стремянных, следом за вложившимися сворами подошли к месту свалки и падали с верха, принимая зверя.

Не успели охотники взять волков, как в поле вынеслась вся стая со скачущими неподалеку от них доезжачим и выжлятниками. Звери были приняты, и по рогу Бородинова выжлятники, хлопая арапниками и пронзительно крича «В стаю! В стаю», сбивали гончих. Собаки в несколько мгновений сбились в густую, плотную массу. Ни одна из них не порывалась ни вырваться, ни отделиться. Дисциплина и выездка были поразительные!

Я видел, как Бородиной в нескольких шагах от Чегодаева на полном ходу спрыгнул со своего взмыленного донца и, бросив поводья, подошел, поздравляя с полем. Старик протянул руку и, нагнувшись с седла, обнял и расцеловал его. Вот, держа на своре собак, легким аллюром подошла к ним Настенька. Она протянула руку доезжачему, а затем подъехала к отцу и прямо с седла обняла его обеими руками. Они что-то горячо обсуждали там, показывая на лес. До них было не близко, и я ничего не мог разобрать из долетавших до меня звуков.

Это продолжалось недолго. Вот отец и Настенька разъехались и стали на свои места. Следом за ними Фаддей, сев на лошадь, подскакал к ринувшейся было навстречу стае и с новым «ого-го-гой», провожаемый порсканьем и хлопаньем арапниками выжлятников, скрылся в чащобе «Трумбицкого».

* * *

Эти дивные, невыразимые для уха охотника звуки порсканья и набрасывания на след зверя, голоса доезжачего и выжлятников, бешеная работа по красному слаженной, звонкоголосой стаи, эта травля волков, которая блеснула сейчас на противоположном пригорке, — все это привело меня в какой-то экстаз, нервную дрожь и беспокойство. Я глубоко и тяжко дышал, ерзал в седле, беспрестанно оглядываясь по сторонам. Боже мой! Как мне хотелось, чтобы зверь вышел на меня! С губ сорвались даже слова просительной молитвы, наверное вроде той, что была у Николая Ростова. Мысль об этом, однако, сразу привела меня в чувство. Я быстро успокоился и, остро вспомнив это место романа, перечитанное бесконечное число раз, спокойно улыбнулся, поймав себя на этом, и внутренне даже сказал себе: «А ты, Алексей, еще бо-о-о-льшой дурак! Каждый раз, читая это место романа, ты корил Ростова за эту мольбу, считая ее недостойной здравомыслящего человека. А тут вдруг сам занялся тем же! Эх ты, глупый!..»

Однако это протрезвленное состояние продолжалось недолго. Опять где-то в глухом отъеме злобно взвизгнула добираючись выжловка, опять через несколько мгновений ее захлебывающийся стон и плач, как высокая труба, понеслись и покрыли лес, опять громоподобный голос доезжачего и звук серебряного рога призвали стаю к побудившей зверя собаке, и опять раздался заливистый, истошный крик выжлятников: «К рогу!.. Слушай!.. Вались к ней! К ней!», — призывая на смертный бой с лютым врагом.

И вот опять этот орган, составленный более чем из полусотни необычайных певцов, заполнил всю окрестность. Все ныло, все стонало, все рыдало и плакало о чем-то несбыточном и неведомом. И опять эти звуки наполнили меня невыразимо сладким и трепетным ожиданием...

Стая дала по острову круг и удалялась сейчас к противоположной вершине. Я видел, как прямо в лоб молодому Чегодаеву вышел шумовой волчишка, как охотник не выдержал, погорячился и рано спустил собак.

Зверь сразу сообразил, резко свернул в сторону, наддал во все ноги и, не дав даже приткнуться собакам, метнулся в кусты. Сворные кобели пронеслись мимо, а зверь преспокойно скрылся в лесу. И долго потом незадачливый охотник собирал на опушке разгорячившихся собак.

А гон шел, направляясь к дальнему отвершку. Там было опасное место. Кругом в поле были разбросаны небольшие островки и куртинки леса, являвшие хорошую возможность для укрытия. Видно, туда старики и вели своих детей, надеясь найти там спасение от навязчивой стаи. Я чувствовал, как наперерез им спешили выжлятники, понимавшие, что выход зверя там равносилен испорченной охоте. Не зря поэтому доезжачий и набрасывал оттуда собак! Однако стараниям их не суждено было увенчаться успехом. Я не видел зверей, но видел, как варом варившая по горячему злобная стая неудержимым потоком вылилась в вершину и так же горячо потекла по этим спасительным сколкам. Следом за ними вылетели из лесу доезжачий и выжлятники, пытавшиеся хлопаньем бичей и отчаянными кряками сбить осатаневшую стаю. Да куда там! Разве можно воспитать так собак, чтобы они сходили с горячего следа, бросая чуть ли не зрячего зверя? Что вы! Ведь это были бы тогда не собаки со страстью и злобой, а манекены! Разве это стоило бы чего-нибудь?

Стая уходила все дальше и дальше, скрываясь за возвышенностью, и голоса собак и людей постепенно затихали вдали.

* * *

Я так увлекся, наблюдая все это, что сначала и не заметил, как справа от того места, где ушла стая, уже травили. Я увидел это только тогда, когда до меня долетели рыдающие, захлебывающиеся звуки: «Улю-лю... улю-лю...»

Я глянул туда. Саженях в двухстах от опушки на полных махах шли два волка. Один был громадных размеров, видимо матерый. Надо было думать, что выводок разбился надвое и часть ушла туда, куда скрылась стая, а один из стариков с молодым вышел сюда, намереваясь пересечь выгон и уйти в соседний лес, а может быть, по видневшемуся впереди отвершку вернуться в «Трумбицкое». Старый зверь шел широкими махами, весь пригнувшись к земле, а молодой в десятке сажен поспешал за ним со всех ног.

Сейчас их травил старичок Полубояринов. Его собаки хорошо вложились за зверем и скоро подходили к нему. В тот момент, когда молодой волк, собрав последние усилия, сделал отчаянный бросок и подошел к матерому, собаки настигли их. Что там произошло, — мне за дальностью различить было нельзя. По-видимому, псы храбро сунулись к старику, потому что оттуда сразу же раздался громкий собачий вой и сначала одна, а следом и другая собака разметались по сторонам. Третья борзая не осмелилась даже приблизиться на хватку.

Оттуда неслись тоскливые мольбы скачущего старичка. Но все было уже безнадежно. Две верные собаки вышли из строя, а третьей — одной — зверь был не под силу. Одна из подорванных собак все еще лежала на месте, зализывая полученную рану, а другая лениво скакала за зверем вдалеке, уже без сил и азарта, так, видимо, просто по привычке.

И звери уходили... Сбросив собак, старик сразу отдалел и, один, свободный и могучий, громадными махами шел по чистому полю.

В это время из овражка, к которому стремились звери, вынеслась свора старика Чегодаева, и раздался его страстный стонущий крик.

Его злобная свора ураганом шла к зверю. Вот один бросок однопометной своры, другой, и собаки, казалось, сейчас возьмут волка. Чуть впереди шел Удар, чистопсовый, семнадцативершковый, с могучей грудью, серо-пегий кобель, покрытый волчьими хватками. Злыми ногами он уверенно шел к врагу. Видно было, что это прекрасная собака, не раз бывавшая в смертельных боях с вольным зверем и знавшая толк в этих битвах. Чувствовалось, что он выбрал себе этого великана, с которым решил помериться силой. На молодого волчишку он, казалось, и не обращал внимания, оставив его свободно уходить в поле. Вот страшный бросок, удар могучей груди, и собака вместе со зверем покатилась по земле. Но это была лишь сотая доля секунды. Вот они уже взвились на дыбки, сцепившись зев с зевом. Еще мгновение — и зверь, точно пылинку, стряхнул могучего Удара, и опять один несся к спасительному лесу.

В эти мгновения подошли остальные собаки, отважно сунулись к зверю, но, легко сброшенные им, откатились в стороны. Тут подоспел было и оправившийся Удар, и собаки все вместе ринулись на волка. Но было уже поздно. Зверь побочил, наддал и, махнув поленом, скрылся в чаще.

А на месте уже столпились несколько свор и три или четыре охотника. Кто осматривал полученные собаками раны, кто сосворивал их. Шум, споры и легкая брань, сдерживаемые присутствием Настеньки, продолжались там минут пятнадцать-двадцать — до той поры, как на пригорке показалась идущая на полных рысях сбитая стая гончих во главе с Бородиновым.

Он подъехал к столпившимся охотникам, обсуждавшим случившееся. Говорили они минут пять, не больше. Затем все посажались на лошадей и направились по местам.

Выждав, как все займут номера, доезжачий вернулся к стае, поднял ее и повел опять туда, к той отрожке, откуда утром набросил собак.

* * *

И снова нерушимая тишина заполнила округу. Ни взбреха, ни крика, ни даже нежных, призывных звуков отлетающей птицы. Все замерло и застыло в умиротворяющем покое, отдаваясь ласкам мягких лучей, низкого, осеннего солнца.

Я стоял на номере в глубокой уверенности, что здесь мне ждать нечего. Нелепо ожидать зверя к месту, неподалеку от которого он только что имел схватку со своими врагами. Зачем он пойдет сюда? Чтобы встретить этих неистовых собак, которые при малейшей оплошности спустят ему шкуру? Старый зверь прекрасно понимал это.

Я всматривался в окружающую тишину. Негреющие лучи октябрьского солнца то появлялись в небольших разрывах облаков, то пропадали опять за их бегущей массой. Вот один побежал по вершинам, играя и переливаясь всякими оттенками в золотых, красных и лиловых тонах дерев. Вот он сошел с леса и побежал по полям: сначала по бурому выгону, потом по рыжему жнивью. А дальше заиграл на яркой росистой зелени озимей. Вот он взлетел на пригорок, вдруг пропал, потом показался еще раз, словно зовя за собою, и потух, скрывшись по ту сторону возвышенности. На некоторое время все опять поблекло, потемнело, точно перед началом театрального представления и открытием занавеса. Потом тучки сразу сошли, открыли солнце, и во все стороны побежали широкие, просторные, золотые полосы, открывая громадную, ярко освещенную сцену для нового действия.

Рядом со мной молодая, стройная рябинка с редкими, осыпающимися узорчатыми оранжевыми листьями и тяжелыми поникшими гроздями хваченных морозом плодов. Густой, мягкий ковер настелили под ней опавшие листья. К ее гладкому, блестящему стволу, точно ища защиты, прижалась молодая ива, покрытая пожелтевшими листьями. По деревцу с тихим, призывным криком «юить... юить... юить!» прыгает юркая пеночка-теньковка. Вы помните ранней весной в только еще отходящем после зимы лесу эти юные, нежные звуки «тень-тинь-тянь-тюнь-тень-тинь...» Это ведь она! Это та самая птичка прыгает меж пушистых сережек осинки, приветствуя весну милыми, ясными звуками!

И, наблюдая за птичкой, я на минуту оторвался от происходящего вокруг. Я вижу только ее, эту непоседливую щебетунью, и мне так хорошо следить за ее легкими, юркими движениями. Я так увлекся этим, что, когда случайно перевел взгляд на кусты невысокого, с осыпающейся листвою, частого еще подседа на той стороне крутоберегой лощинки, я вдруг замер... Спокойными, ровными бросками, саженях в пятидесяти от меня, из лесу выходил громадный старый волчина, видимо тот, которого полчаса назад травили. Сторожко оглядываясь, он остановился у крайнего куста, высунув в поле лобастую голову с настороженными ушами. Затем в несколько коротких скачков он перебежал пространство, отделявшее его от зарослей седой, хорошо скрывавшей его шерсть, побуревшей полыни, и, зайдя в нее, лег, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам. Легкий ветерок тянул от него, и зверь не мог меня заметить. Он пролежал так минуту-другую — так мне показалось тогда, а может, всего несколько мгновений.

Как я опишу, что тогда стало со мной?

У меня вдруг остановилось дыхание, и, чтобы не задохнуться, я должен был открыть рот и прыгающими губами ловить воздух. Меня охватил озноб, и сердце, того гляди, готово было выпрыгнуть из груди. Я весь съежился, прирос к лошади, сжав ее ногами, и жадными, вылезающими из орбит глазами впился в зверя. Что я подумал тогда? Что пронеслось в моем воспаленном мозгу? Все!.. И эта вот недавняя травля, и стоны незадачливого старичка-охотника, и заливистые, звонкие крики красавицы Настеньки, и мой отец, которого я точно призывал на помощь, и эти вот дорогие мне собаки, из которых, кто знает, одна, а то и две могут быть сейчас изувечены могучим зверем, и мои экзамены, и болезнь, и все, все, что и шло и не шло к делу.

В эти мгновения я скорее почувствовал, чем услышал, несколько добирающихся голосов там, на той стороне оврага. Услышав эти звуки, зверь вскочил и оглянулся. Что было в этом взгляде? Кто знает! Быть может, прощание и последний привет с благодарностью за счастье и приволье, которые он имел здесь, где он любил, растил и кормил своих детей. Быть может, старый зверь посылал приютливому лесу обещание вернуться, а может, хотел запечатлеть в памяти дорогие места, где сам он впервые увидел свет и ощутил радость бытия?

Зверь оглянулся, вышел из зарослей полыни и, сообразив, что медлить нельзя, сразу вылетел на открытое поле.

«Время!..» — молнией пронеслось в мозгу. Я толкнул лошадь, которая, по привычке поняв меня, а может и увидев зверя, взяла с места во весь мах и, съехав почти на хвосту с крутого, размытого полой водой овражка, вынесла меня на противоположную сторону. Я сразу очутился на чистоте, и впереди меня, саженях в полутораста, шел громадный зверь. Мы были у всех на виду.

«Вот сейчас... Вот сию минуту... — мелькнуло в голове. — Господи! Помоги мне!» — пронеслось в мозгу, и, не сбавляя хода, держа свору, я бросился за зверем. Собаки рванулись за мной и пометили волка. «Улю-лю», — прошептал я рыдающими губами и отдал свору.

Стрела не срывается так с тетивы, снаряд не вырывается так из жерла гремящей пушки, как взвились мои собаки. Какой-то стон вырвался из их грудей, и только комья земли полетели назад, вырываемые их лапами.

Я пригнулся к луке и впоперечь ожег моего благородного Буланчика плетью. Лошадь словно осела подо мной и тут же взмыла, готовая выскользнуть из-под седла...

* * *

Думаю, я не жил в те мгновения. Во всяком случае, это нельзя назвать жизнью, как обычно понимаем ее мы, когда говорим, мыслим, рассуждаем. Я ничего не соображал, ничего не понимал, ничего не мог думать. Я видел перед собой только зверя, словно молнии черкающих к нему собак и не ощущал себя, потеряв все человеческое, и только стонал и рыдал чужим, не своим голосом «улю-лю, улю-лю», ожигая арапником взбесившуюся лошадь.

Зверь понял, что тут шутки плохи. Он побочил вправо, вышел на гладь и наддал ходу.

Но не дремали и мои верные друзья. Ухо в ухо, нестерпимо злыми ногами спели они к врагу, набирая на угонку. Вот один страшный бросок, сразу чуть ли не вдвое сокративший расстояние между ними, вот другой, такой же, полный дикой злобы и отваги, — и псы на гачах у старого бродяги.

Дальше я не знаю, как все это и получилось. Воспаленным ухом я услышал какой-то стон, словно приглушенный хрип, когда два лихих кобеля, приспев к зверю, с хляскающим звуком в мертвой хватке повиснув у него на шивороте, закатились в свалке. Следом за ними взметнулась и Бурька и поместилась в загривке рядом с мордой хрипящего Бурана.

Могучий зверь нашел в себе силы подняться и привстать. Однако стереть собак он уже не мог. Хрипя и задыхаясь, закрыв глаза и вздрагивая всем телом, собаки волочились за ним. Зверь делал отчаянные усилия, пытаясь освободиться, повернуть могучую голову и схватить хоть одну из собак. Но все было тщетно!

Это было вот здесь, совсем рядом со мной. «Скорей, скорей на помощь!» — билось в мозгу.

Умный Буланчик, не долетая до места, чуть побочил и, подлетев к собакам, резко осадил. Со всего маху я сорвался у него с ушей и, выхватив кинжал, упал в свалку. Зверь еще волочил собак. Я успел вскочить ему на спину, ухватить одной рукой за уши и, нагнувшись вперед, взмахнул кинжалом.

Если б вы видели этот взгляд вольного, дикого зверя, брошенный на меня и блеснувший перед ним острый, не знающий пощады кинжал! Сколько ненависти, злобы, тоски, страха было в нем! Волк сделал последнее отчаянное усилие, пытаясь освободиться, и высоко поднялся на передние ноги, выставив могучую грудь. «Бей!» — казалось, кричали его зеленые, искрящиеся глаза...

Я взмахнул рукой и вонзил нож.

* * *

Я очнулся и пришел в себя, когда кругом раздались громкие голоса и крики. Я весь дрожал от охватившего меня волнения. Ноги у меня ослабели, дыхание прерывалось, я до боли закусил губы и стоял, озираясь по сторонам, опустив руку с кинжалом, по которому каплями стекала теплая кровь.

Что было дальше, я помню как во сне. Помню, как я ровнял собак, сосворил их и положил рядом с Буланчиком, как подлетел доезжачий, как он по приказу Чегодаева подал рог «на победу», как, неистово хлеща лошадей, примчался буфетчик Ларюшка и как тут же, перед затравленным зверем, на разостланном ковре захлопали бутылки шампанского.

Старик Чегодаев попросил поднять бокалы и сказал:

— Дорогие друзья! Мы все были свидетелями незабываемого зрелища. Будем же благодарны главному виновнику, поздравим его и поблагодарим за доставленное удовольствие... Кажется, что-то хочет сказать Анастасия Аркадьевна?.. Послушаем-ка молодого охотника, — с улыбкой глядя на дочь, сказал он. — Ты хочешь что-то сказать?

— Господа! — несколько волнуясь, начала она. — Сегодня мы поднимаем бокалы, как это у нас принято, не только потому, что взят матерый волк, но и потому, что отмечаем вступление в нашу семью молодого охотника, впервые взявшего матерого зверя... Вы видели все, — продолжала она, — как был выдержан этот экзамен... Дорогой Алексей Павлович! — становясь совсем рядом со мной и обдавая меня горячим дыханием, говорила она. — Поздравляю вас с этой хорошей победой! Хочу верить и верю, что вы с честью будете носить славное имя русского псового охотника. Желаю вам этого от всей души!..

Громкие «ура» покрыли ее слова. Чокаясь со мной и осушая бокалы, все поздравляли меня.

Подумать только, что стало со мной, когда вслед за отцом ко мне подошла Настенька. Ее глаза блестели и смеялись. Она вся была какой-то необъяснимый порыв, движение, восторг. Крепко, по-мужски, она сжала мне руку и вдруг, охватив одной рукой за шею, притянула к себе и ожгла мои губы дерзким поцелуем.

Меня поздравляли и целовали и остальные. А что я понимал тогда? Я был как в чаду.

Последним подошел Бородинов. Он строго, с уважением посмотрел мне в глаза и, крепко, до боли, стиснув руку, громко проговорил:

— Проздравляю вас, Ликсей Павлыч! Лихо вы такого материка взяли. Настоящий вы охотник... Настоящий... — и затем, немного помолчав, добавил: — А даве я все думал, не охотник вы, а так, вроде ж...

— Ну, Фаддей! Ты, братец, уж больно увлекаешься! — перебил его, сдерживая смех, старик Чегодаев. — Тут барышня, Анастасия Аркадьевна, а ты...

— Ничего, папочка, — перебил отца этот бесенок. — Я сама недавно так думала, — вспыхнув, как кумач, залилась она смехом, бросаясь к отцу на шею.

Дружные рукоплескания покрыли ее слова. А я готов был провалиться сквозь землю.

* * *

Наконец мои мучения кончились. По приглашению хозяина все стали садиться на коней.

— Теперь мы берем «Студеный». Прошу поторапливаться. А то мы хоть и за делом, но порядком замешкались, — говорил он, улыбаясь и глядя на меня.

Все сели на лошадей, забрали своры, и Бородинов, подняв стаю, повел ее через поле к видневшемуся верстах в четырех лесному урочищу. За ним, соблюдая дистанции, вытянулись охотники.

Ларюшка собрал ковер, посуду, уложив все на подводу. Потом двое людей помогли ему взвалить моего волка на телегу к лежащим собратьям. Седой волчина с оскаленной пастью был необычаен по размерам. Он лежал поверх сородичей, покрывая их своим могучим телом. Громадная лобастая голова с оскаленными желтеющими клыками и высунутым, уже побелевшим, языком свешивалась вниз. Лежавшие под ним звери казались по сравнению с ним пигмеями. Тела их кончались у него чуть ли не под лопатками.

— Ну и бугая вы пымали! — сказал один из людей. — Как это вы с ним управились? Собаки, видать, огонь! Фаддей, поди, лютует. Не его господа эдакого зверя взяли... Беспременно попросит теперь у вашего родителя своих сук с вашими кобелями вязать.

Ах, как приятны были мне эти слова! Затем Ларюшка, а следом за ним и его помощники направились к проселочной дороге в объезд овражка.

* * *

Замешкавшись, я и не заметил, как охота ушла сажен на триста. Я поправил ослабевшую подпругу, отвязал свору, обласкал собак, сел на Буланчика и поехал за удаляющейся охотой. Я был один, чувствуя в этом крайнюю необходимость. Все во мне еще клокотало, что-то мешало дышать, судорожно перехватывая горло, и какие-то чувства, неведомые и ни разу еще не испытанные мною, просились наружу.

Я стал спускаться в овражек. Вся охота уже перешла на другую сторону и скрылась за пригорком. Я был один. Я увидел это, и вдруг на меня с новой силой налетел этот неведомый приступ глубочайшего внутреннего потрясения. У меня запрыгали губы, глаза застлались влагою, я пытался что-то сказать, и вдруг неудержимые счастливые рыдания потрясли все мое существо. Не в силах сдержать себя, я спрыгнул с лошади, бросился к собакам, упал перед ними на колени, охватил эти бесконечно дорогие мне морды и, плача и захлебываясь в приглушенных, счастливых рыданиях, стал безумно целовать их.

— Буранушка! Родной мой!.. Милая моя собачка!.. Бурька... Карай!.. — лепетал я, как помешанный. А слезы, сладкие, умиротворяющие слезы, неудержимо лились из глаз. Собаки лизали мне лицо, руки и, кто знает, может, и понимали меня.

Не знаю, сколь долго продолжалось это. Только я почувствовал, как что-то мягкое толкается мне около уха, обдавая глубоким дыханием. Я обернулся и увидел Буланчика. «Милый мой! Хороший мой конь! Ты тоже понял меня и принес свою ласку и участие?..» И, охватив его умную голову, я покрыл его мягкие ноздри благодарными поцелуями...

Наконец я очнулся. Этот необычайный приступ прервался так же сразу, как и налетел. Я встал, утер ладонями счастливое, заплаканное лицо, вскочил на лошадь и быстрым аллюром вылетел на взлобок. Вся охота на крупных рысях подходила к «Студеному». Я толкнул лошадь и карьером пошел к ним.

* * *

Старый охотник умолк.

— Ведь прошло уже больше полвека, — немного помолчав и глубоко вздохнув, проговорил он. — А скажите, как все помню!

Много охотился я после... Много травил зверя... Всякие охоты бывали... И хорошие, и плохие. Хороших больше. А вот таких чувств и переживаний никогда уже не было!

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru