Дубровин В.
Дома меня ждал гость: на диване, в расстегнутом флотском кителе, яростно дымил папиросой мой старый друг — начальник пристани Михаил Михайлович Панин. Он сидел в окружении моих ребят и рассказывал им что-то смешное. Мальчишки громко хохотали, а на добродушном, побуревшем от солнца лице рассказчика оставалось серьезное выражение.
Только в светлых, много повидавших матросских глазах плясали веселые искорки.
Панин был страстным и неутомимым охотником. Поздней осенью, когда по реке шла ледяная шуга, Михалыч сажал в кайку любимую подсадную Таську и выезжал в морской залив. Там в это время скоплялись перед отлетом на юг огромные стаи пернатых. Не раз он опрокидывался в шторм в ледяную воду, случалось, проваливался зимой под лед, но выручали находчивость и железное здоровье.
Таська была под стать хозяину. Маленькая, изящная, с хриплым голосом, доставшимся ей от диких сородичей, она никогда зря не кричала. Утка хорошо знала хозяина и была настолько ручной, что Михалыч никогда не привязывал ее, не подрезал крыльев, не сажал в ящик или плетушку. Во время поездки она обычно сидела на корме, охорашивалась и смазывала жиром крепкие перышки. В кайке она никогда не подавала голоса.
На плесе Михалыч пускал на воду резиновых утиных болванов, маскировал в камышах лодку и отпускал помощницу. Таська радостно отряхивалась, разок-другой ныряла, громко хлопала крыльями и отплывала от кайка, обходя стороной резиновую родню. Михалыч заряжал ружье, закуривал и терпеливо ждал, наблюдая за действиями любимицы.
Таська копалась в ряске, косила то одним, то другим глазом в весеннее небо, плескалась. Вдруг она преображалась. Завидев селезней, осаживалась на хвост, расставляла крылья, и хриплое, с придыханием «ка-ка-ка» слышалось над заливом. Редкий селезень оставался равнодушным к призыву красавицы.
Когда пролет заканчивался, Михалыч собирал чучела и ласково кричал уточке:
— Тась, Тась, Тась...
Таська снималась, низко пролетала над водой и садилась хозяину на колени. Он гладил ее, кормил, осторожно сажал на корму лодки. Так они и возвращались домой. Остро завидовали охотники Михалычу. Они предлагали за подсадную большие деньги, а один приезжий москвич давал даже прекрасное бельгийское ружье штучной работы. Панин был неумолим.
— Нет, не продам, — сердито говорил он, — себе нужна. Будут утята, пожалуйста.
И вот Таську, несравненную Таську, предмет зависти кагальницкого приморья, вместе с молодым сердитым селезнем привез мне Михалыч в подарок.
— Возьми, Николаич. Не до нее сейчас. Начал строиться, — объяснил он. — Светлана, считай, институт кончает, Владимир с Витькой подрастают. Надо свою хату иметь. Ссуду мне дали, материалами хорошо помогли, ну а силы не занимать. Хватит на пристани ютиться.
Вечером Михалыч уехал.
Я покормил Таську и ее кавалера, пустил их в сарай. Утка осмотрелась и смело направилась под прицеп мотоцикла. За нею, не раздумывая, проковылял селезень. Так они и поселились под мотоциклетной люлькой, хотя сарай был просторный и в нем имелось немало подходящих для утиной пары мест.
Весна в том году выдалась поздняя. Долго стояли заморозки. Земля, оттаявшая за день под теплым мартовским солнцем, снова застывала к вечеру. По ночам из сарая раздавались зовущие крики Таськи. Она слышала «позывные» пролетных стай, скучала по родным просторам и волновалась.
В начале апреля в гнезде утки появилось первое яйцо. Небольшое, зеленоватое, чуть меньше куриного, оно было заботливо прикрыто Таськиным пухом. Яиц с каждым днем становилось больше. В середине апреля утка уже не сходила с гнезда. Селезень-злюка теперь одиноко стоял у входа в сарай, шипел и гонялся за проходившими кошками, старательно оберегая подругу. Летом у Таськи появилось многочисленное семейство. Утята быстро подросли, окрепли и к концу лета свободно летали по двору. Весь день они копались у водоразборной колонки, а к вечеру неизменно собирались под мотоциклом. Другого места крякухи не признавали.
Бывало я выкатывал мотоцикл во двор, занимался ремонтом. Утки спокойно фильтровали воду у колонки и не обращали на меня внимания. Случалось, они испуганно взлетали, с шумом опускались у мотоцикла и спешили под металлическую крышу прицепа. Там, возбужденно кланяясь друг другу, они что-то оживленно обсуждали, успокаивались и, спрятав носы под крылья, засыпали. Стук гаечных ключей и возня с металлом их почти не волновали. Если приходилось перекатывать мотоцикл, утки просыпались, обиженно «разговаривали» и снова спешили под крышу.
В августе в день открытия охоты я встречал зорю на Песчаном лимане Маныча. Красивое, с массой прелестных плесов и густыми зарослями чакана и камышей, оно славилось кормовыми местами дичи и обилием рыбы. Сюда любили приезжать ростовчане и охотники окрестных казачьих станиц.
Трудно было достать путевку в день открытия, но мой друг Христофор Богдасаров сумел уговорить смотрителя, и тот уступил нам свой хист в глухом углу лимана. Селезня я привязал, чтобы он по неопытности не помешал классической работе своей несравненной подруги. Утку отпустил плавать свободно.
Все было так же, как и у Михаила в Кагальнике. Таська, отплыв метров на сорок, подманивала крякв, а мы с Христофором исправно палили не только в сидячих, но и в пролетающих птиц. Обиженный невниманием Таськи, селезень непрерывно шавкал и не спускал глаз с того места, где развлекалась в одиночестве подсадная.
Охоту испортил коршун. Он низко парил над кустами и вдруг, завидев подсадных, опустился ниже. Таська нырнула, а селезень забил по воде крыльями, до предела натягивая шнур. Христофор не выдержал и, вскинув ружье, послал заряд в пернатого разбойника. Сложив крылья, он камнем упал возле вынырнувшей крякухи. Она дико закричала, поднялась в воздух. Селезень с такой силой рванулся за ней, что размокший шнур разорвался, и освобожденный супруг устремился вслед за подругой. Обе птицы скрылись за высокой камышовой стеной. Оттуда сейчас же захлопали выстрелы. Потрясенные несчастьем, мы буквально остолбенели.
— Убили! — только и сказал Христофор, бессильно опускаясь на сиденье кайки. — И надо же было этому дьяволу подлететь.
Я молча сидел, не зная, что делать.
Пальба так же внезапно затихла, как и началась. Мы подобрали битую дичь и долго не решались ехать. Не верилось, что Таська, верная и незаменимая помощница, сейчас лежала у кого-то в каике, окровавленная, с мертвыми потускневшими глазами.
— А может, промазали?— с надеждой спросил я Христофора.
— Смотри, промажут. Ты-то здорово мажешь? Ну так и там не дураки сидят, — кивнул он в сторону зарослей.
На берегу мы увязали дичь в две связки, и я медленно побрел к мотоциклу, стоящему у палисадника станции на пожелтевшей, выгоревшей от зноя траве. У домика за длинным столом сидели возвратившиеся раньше нас охотники. Они чистили ружья и обменивались впечатлениями. Под навесом висели связки уток и где-то среди них была за шею подвешена Таська. Я так задумался, что не заметил, как дошел до мотоцикла и с размаху бросил в прицеп утренние трофеи. Сейчас же из-под люльки раздалось знакомое кряканье, прерываемое недовольным шипеньем разбуженного селезня. Не помня себя от радости, я наклонился, схватил на руки Таську, гладил ее по нежной серой шее и, прижимаясь щекой к теплому утиному телу, только повторял:
— Тася, Тася, Тасинька...
Утка ласково щекотала мою ладонь, что обычно делала, когда хотела есть, и тихонько покрякивала, будто говорила: «Не сердись, пожалуйста, уж очень напугал меня коршун. Больше не буду».
Селезень сердито шипел, теребил меня за брюки, ревнуя подругу. Когда мы уезжали домой, я заметил, что Таська слегка прихрамывала. На перепонке ее правой лапки виднелась небольшая круглая ранка. Христофор ошибся: среди сидевших за столом охотников оказалось, к моему счастью, немало мазил.