Якубовский А. П.
— Пойми меня, парень, не держу я собак. Не могу! — с надрывом произнес Иван Петрович и повторил: — Не могу...
Кто знает, что нас сблизило и заставило его говорить так откровенно — то ли долгая ночь, душная и темная, то ли бессонница? Все давно уже спали, а мы по-прежнему сидели у небольшого, лениво тлеющего костра, изредка подбрасывая в огонь сухие березовые сучья.
Когда костер разгорался, из темноты порывисто выступал стог и около него, на охапках сена, фигуры спящих охотников и собак.
Смотря грустными глазами на собак, Иван Петрович постепенно разговорился.
— Опять, парень, Стрелка мне вспомнилась... Двенадцать лет прошло, а никак не могу забыть ее. С виду это была небольшая сухонькая и мелковатая для своей породы собака — английский сеттер, а на работе, на охоте — нет и не было другой такой собаки.
Тогда, двадцать лет назад, был я легок на ногу и охотился весьма усердно. Далеко не ездил: вокруг города дичи было довольно. Чуть выдастся свободный вечер, хватаю ружье со стены — и марш из дому. Нашел я друга-спутника, эту самую Стрелку.
К Стрелке, признаться, я давно приглядывался, а тут вдруг серьезно заболел ее хозяин, и собака перешла ко мне. Помню: веду ее к двери, а она упирается лапами в пол и все оборачивается к хозяину. Не скулит, не рвется, а глядит и в глазах у нее молчаливые слезы...
— Береги собаку, люби... — говорит хозяин и машет рукой: дескать, уводи скорее.
Привел я Стрелку домой. Потосковала она неделю-другую, а там пообвыкла и успокоилась.
Как водится, в ближайший свободный вечер беру ружьишко и отправляюсь на болото — испытать собаку.
Как только подошли к болоту, Стрелка, вижу, изменилась: вытянулась, стала тоньше и красивее. Насторожилась вся, подобралась, глаза стали больше и блестят каким-то особенным блеском, сияют, словно ей кость с мясом дали.
Пошла Стрелка карьером, так и мечется направо и налево — челноком идет.
У кочкарника встала — «пришила» бекаса...
С тех пор и началось охотничье счастье: как разрешат охоту, я каждый вечер на болоте или в поле пропадаю. Забежишь домой, схватишь кусок хлеба — и на охоту. Стрелка вся в меня: дома скучает, а на охоте — огонь! Она готова была искать дичь весь день и носилась быстро, как ветер. Ей было все равно, вода ли перед нею, грязь или заросли. Идет карьером!
Домой иногда силком уводить приходилось. Измучается за день, а не идет, в лицо заглядывает, руки лижет.
Послушание у нее было отличное. Но это было не то послушание, которое превращает собаку в раба: Стрелка и меня слушалась и себя уважала.
Ей уже четыре года было, по третьему полю шла.
Работала она одинаково хорошо и по болоту, и по лесу.
Но уток не любила, пренебрегала ими! В самом деле, что за дичь утки? Их любая дворняжка разыщет... Нет, ты найди дупеля, возьми его за два десятка метров на чутье! Или в сухой день выследи и разыщи тетеревиный выводок! Вот это — собака!
А как я привык к ней! Уходишь утром на работу, а она смотрит во все глаза, а глаза большие, просящие, влажные. Подходит, ластится, морду на колено положит. Боится, что я тайком от нее уйду на охоту... Когда же собираешься на охоту, ей все не верится, что ее возьмут. Пойдет к калитке, сядет и ждет меня.
Так прошло два года.
Вдруг стал я замечать, что сильно устает Стрелка: придет с охоты, бросится на пол, вытянет лапы, хвост откинет и лежит, тяжело так дышит, с натугой. Во сне стонать начала, как больные люди стонут — тяжело и жалостливо. Ничего, думаю, пройдет. Покормлю получше — в суп колбасы покрошу, сахаром угощаю. Ватный матрасик сделал. Нет, не проходит...
А охоту любила все так же страстно. Только протянешь руку к ружью, она вскакивает, прыгает от радости — и к дверям.
Если же оставишь дома, уйдешь один — Стрелка в слезы...
Последний раз я охотился с ней в августе — на болоте, под самым городом. Славное было болото, веселое, зеленое, в серебряных мочажинках, словно кто шел и двугривенные рассыпал. Бекас водился, и дупеля было много.
На краю болота я закурил, чтобы надымить, и по дыму уловил легкий, даже щекой не чувствующийся ветерок. Он тянул прямо на нас.
Сдерживаю Стрелку поводком, а она по обыкновению волнуется, лапами перебирает мелко, нетерпеливо, откидывает голову и смотрит на меня, а в глазах мольба — пусти!
Пустил. Стрелка кинулась навстречу ветру, приостановилась на мгновение и пошла челноком — так и стелется по траве. Мелькает направо — налево, направо — налево, режет воздух ломтями. Иду следом, на душе праздник, любуюсь и не чую, что все это в последний раз...
Тем временем нашла Стрелка дупеля, встала, вытянулась, с поджатой лапы капает вода, ухо завернуто и глазами косится на меня — торопит. Нос у нее так и трепещет, улавливая те запахи, каких я никогда и не узнаю.
Сытый был дупель, тяжелый и красивый, с капелькой крови в клюве, словно ягодку держал. Положил я его в ягдташ, а внутри уже дрожь особенная и ноги зудят.
— Вперед, Стрелочка, — говорю. — Вперед.
И снова Стрелка режет ломти тяжелого болотного воздуха. Глаза ее расширились, и в них появилось что-то темное, непонятное, древнее. Посмотришь — жутко становится.
У меня тоже появилась какая-то особенная легкость в движениях, зоркость во взгляде. Стреляю без промаха и ничего, кроме Стрелки, взлетающих дупелей и зеленого простора, впереди не вижу.
Никогда я не наслаждался так охотой, как в тот день...
Постепенно вышел на край болота, густо поросший высокой сочной травой. Солнце светило в лицо, и от этого казалось, что верхушки травы горят зеленым пламенем.
Стрелка шла стремительным карьером навстречу солнцу. Вот она с ходу замерла на стойке, обернулась ко мне, словно торопит, и... исчезла.
Да, исчезла!
Все было по-прежнему — горела зеленым пламенем трава, светило солнце, — а Стрелки не было. Я бросился к ней. Она лежала в траве, запрокинув голову, и, казалось, смотрела на меня. Передняя лапа ее была поджата, в зубах закушена острая, как игла, травинка, а глаза нехорошие — неподвижные, странные.
Меня словно ударило чем-то, и сердце сжало, вроде как бы тисками. Бросил я ружье, схватил Стрелку, ласкаю, зову. Она даже и не шевельнулась.
Я поднял ее, прижался ухом к ее мокрой, теплой груди и слушаю. Тихо!..
Положил я Стрелку в зыбкую влажную тень, подложил ей под голову куртку, а сам сел рядом. Почему-то показалось мне, что все происшедшее — дурной сон, и, стоит мне пробудиться от него, Стрелка вскочит, отряхнется и подойдет ко мне. Сижу и жду. Нет, не встает Стрелка. Ветер напрасно перебирает ее снежно-белую легкую подсохшую шерсть...
— Кончено, — сказал я. — Все кончено.
Вырыл под кустами яму, постелил свою куртку и на нее положил Стрелку. Засыпал сырой, липкой землей, вырезал дерну, прикрыл сверху, и сразу на зеленый холмик, как слезы, упали с куста последние росинки.
Я встал, постоял немного, равнодушно посмотрел на болото, разыскал ружье, с тем же равнодушием закинул его за плечо и пошел — мне было все равно, куда идти... Прошел город, вышел в поле, где мы со Стрелкой куропаток искали, сел там и тихо заплакал.
С тех пор бросил я, парень, охоту, сразу продал ружье и припасы...
Днем я не вспоминал Стрелку, а по ночам она мне почти месяц снилась. Все терял я ее во сне, и это очень меня огорчало. Тосковал сильно, а от этого лучшее средство — работа. Работал я, прямо сказать, отчаянно...
Потом, лет этак через пять, горе мое схлынуло. Ружьишко купил и все прочее. Но собак больше не держал, не могу. Иногда на охоте покажется, будто сейчас Стрелка выбежит навстречу, и сердце сожмется, заноет. Из-за этого разлюбил я лес и больше за утками охочусь...
Думается, однако, что хорошо умерла Стрелка — в поиске, в угаре, радостно, без скучной бессильной старости. Дай бог всякому умереть за любимой работой...
Приближался рассвет. В темном небе просвистел крыльями утиный табунок, в реке что-то плескалось и хлопало крыльями. Иван Петрович бросил в темнеющие угли пучок тонких веток и, пригнувшись, стал раздувать костер. Колеблющийся багрянец ложился на его толстое загрубевшее лицо. И, наверное, от сизой струйки дыма глаза его покраснели и заслезились.