Ильина З.
За окном у нас клен.
Огромный, раскидистый, весь ярко-солнечно-рыжий с бархатно-черным от дождя стволом и ветвями, он стоит на ковре из прекрасных, резных, таких же ослепительных, как в кроне, листьев. Смотрю на него — и сердце вдруг сжимает тяжелая, гнетущая боль: он напомнил мне одно осеннее утро лет двенадцать назад, когда по его яркому ковру в последний раз прошел со своим четвероногим другом человек, научивший меня понимать язык листвы и ветра, солнечных лучей и ручьев...
* * *
В те годы я была еще девчонкой и звала нашего соседа дядя Лев.
У дяди Льва были широкие плечи спортсмена и сильное, доброе лицо.
На работе он был механиком, а после работы — охотником. Но тем, кто знал его ближе, он открывался как истинный глубокий художник — таким делала его живейшая любовь к родной русской природе.
При одном воспоминании об этом человеке в моей душе начинает звенеть сложная лесная музыка: в ней слышится то хор радостных весенних птичьих песен, то осенняя желтая жалоба одинокой пичужки, то бодрый пчелиный гимн труду над цветущей лужайкой...
Я могла часами слушать рассказы дяди Левы о лесе.
Говорил он так, что, казалось, раскрывались передо мною стены и шла я рядом с ним по еле заметной, неизвестно кем проложенной тропке, а вокруг все тянулось к нам и рассказывало свои заветные тайны. Такие тайны не раскрываются случайным знакомым, а выкладываются перед самыми старыми, хорошими друзьями в минуту откровения.
Вот таким и был этот человек.
У дяди Льва была собака — красный ирландский сеттер с игривой кличкой Сильва. Сильва была предана своему хозяину всем своим собачьим сердцем — безраздельно.
Известно, что благодарность — отличительная черта собак, а Сильвина привязанность к дяде Льву началась как раз с благодарности. Совсем молодым шелковистым щенком привезли Сильву вместе с двумя ее братьями откуда-то с другого конца города. В пути с ней случилась беда — повредили лапу. Она сидела в углу всеми забытая и жалобно поглядывала на быстро освоившихся братьев, молча переживая свою щенячью тоску, когда вошел дядя Лев, чтобы выбрать спутника для своих лесных походов.
Несколько минут он смотрел на всех троих прищуром внимательных глаз и решительно направился к Сильве, ласково и властно тронул доброй рукой мягкую шерстку. Собаки остро чувствуют друга — и Сильва радостно вздрогнула: она узнала и полюбила, навсегда и безраздельно, своего единственного хозяина.
Так в нашем доме появился четвероногий обожатель дяди Льва.
Сначала Сильва была неуклюжая и широкая, как тюфяк. Она очень любила есть. Ела долго и громко, постепенно оседая животом и смешно разъезжаясь на коротких детских лапах. Но однажды, прибежав из школы, я не узнала Сильву: на меня смотрела карими глазами стройная красавица с сильным скульптурным телом породистого сеттера, с яркой волнистой шерстью, с длинными стройными ногами и удивительным выражением сознания своего совершенства — Сильва и вправду стала очень хороша!
Вся ее жизнь была сплошным отражением жизни дяди Льва.
Когда утром, журча под нос что-нибудь бодрое походное, он уходил на работу, Сильва страдала открыто и сильно, становилась несчастной и просительной. Глаза, поза, хвост — все кричало молча: «Возьми с собой, мне так без тебя трудно!» Но вот закрывалась дверь, затаенная надежда меркла, и Сильва превращалась в ожидание.
Без дяди Льва она тускнела, становилась скучной, могла подолгу лежать, глядя умными глазами на дверь, за которой он скрылся. Зато когда вечером Сильва тонким ухом угадывала из сотен шагов знакомые шаги, ее нельзя было узнать: мелкой, нетерпеливой дрожью билось мускулистое тело, беспредельной радостью загорались глаза; она подлетала к двери, упиралась в нее кожаным черным носом и, часто и тонко повизгивая, так сильно виляла пушистым хвостом, что еле могла удержаться на ногах. Предела достигало Сильвино собачье счастье в субботние дни, когда они с дядей Львом отправлялись в лес. Так было почти каждую субботу, и это были счастливейшие дни в жизни их обоих.
Они исходили все Подмосковье, с его прозрачными осенними перелесками, утиными камышовыми озерами, искристыми под зимним ослепительным солнцем лужайками, разрисованными кольцами заячьих следов.
В этот последний их год осень была скверная: ранняя, холодная, с бесконечными серыми дождями. Но для дяди Льва и Сильвы это не значило ровным счетом ничего.
Так пришла еще одна суббота. Довольные и веселые, они уходили, как всегда, под наши дружеские напутствия. И вот стало тихо и немножко грустно, как бывало у нас в квартире, когда уходили из нее эти двое...
Лес, промокший и озлобившийся под назойливым дождем, встретил их неприязненно. Сочилось и сочилось небо, как будто не было и не будет никогда больше яркого солнечного луча. Под ногами при каждом шаге всхлипывали и жаловались разноцветные, не успевшие еще почернеть листья. Быстро надвигались ранние лесные сумерки, выползая из холодной сырости тощего осинника в низинке.
Уже в темноте добрались дядя Лев с Сильвой до избушки знакомого лесника. В окнах избушки приветливо светились огоньки. Но за окошками их встретила беда: билась и стонала в тяжком бреду внучка лесника Аленка, приехавшая к деду в гости. Аленка приезжала часто и, как все дети, была большим другом дяди Льва. Он ласково звал ее «Лисичка» за рыженькие легкие колечки волос над любознательными зелеными глазами.
И вот теперь Лисичке было очень, очень плохо. Дядя Лев потрогал горячий сухой лобик и тонкую загорелую ручку девочки. «Врача бы ей, доктора», — в слезах повторяла перепуганная Аленкина бабка, топчась за спиной дяди Льва. Никого в избушке, кроме нее, не было. Решение пришло мгновенно: дядя Лев ушел на станцию за врачом, и запертая в избе Сильва выбивалась из сил, чтобы броситься опять в холод и сырость, туда, куда ушел ее хозяин...
Чтобы сократить время, дядя Лева решил пойти к станции напрямик через большое, но нетопкое болото. Болото было знакомое, хотя в темноте ориентироваться было очень трудно. Он свернул с дороги. Под ногами захлюпала болотная трясина, била по лицу острая мокрая осока, но он шел и шел, упрямо раскинув сильные плечи, и лицо его здесь в темноте, не стесняясь постороннего взгляда, было страдающее и тревожное. «Врача ей, врача», — сверлила и сверлила короткая, как выстрел, мысль.
И он привел Аленке врача. Уже в чуть брезжащем сереньком мокром рассвете истосковавшаяся Сильва услышала за дверью тяжелые шаги.
Маленькая Аленка была спасена.
А дядя Лев жестоко простудился в ту страшную ночь. Когда воскресным вечером он, необычно возбужденный, с горящими щеками, появился вслед за шумной Сильвой, всем сразу стало ясно, что он болен.
В понедельник дядю Льва забрали в больницу: у него было тяжелое двухстороннее воспаление легких. Пришли страшные дни. Сильва тосковала так, что на нее больно было смотреть. Она, казалось, все понимала, не ждала, как прежде, дядю Льва, а лежала безразличная ко всему, все время в одной и той же убитой позе и смотрела на всех с такой беспредельной, совсем человеческой теской, что до сих пор у меня сжимается сердце при воспоминании об этом взгляде.
А дяде Льву становилось все хуже, его могучий организм, никогда не знавший болезней, сдал сразу, и спасти его оказалось выше сил.
Однажды вечером жену дяди Льва вызвали в больницу. Вся в слезах она заглянула к нам в комнату и просунула в дверь Сильву. Дяде Льву было совсем плохо. Сильва послушно вошла, положила голову на мои колени и влажными карими глазами стала рассказывать о своем горе, о том, что за одно дыхание своего хозяина готова отдать всю свою нехитрую собачью жизнь, и о том, как несправедливы люди, что не дают ей быть рядом с ним, а ей больше ничего бы и не надо. И хотя Сильва не могла говорить, в эту ночь она первая сказала всем нам о смерти дяди Льва.
Я забылась в коротком тревожном сне, когда тишину ночи вдруг прорезал пронзительный, страшный, разрывающий душу собачий вой. В ярком свете вспыхнувшей лампы я увидела Сильву с высоко поднятой мордой; из ее глаз текли две серебряные струйки слез. Прошло много лет, но эту невыносимую, безысходную собачью тоску я слышу до сих пор.
Я так плакала, узнав утром о смерти дяди Льва, что меня отправили на другой конец города, к бабушке.
Так больше и я не видела своего большого друга: когда мне, наконец, удалось сбежать из-под строгого надзора, я застала лишь свежий желтый могильный холмик, на котором лежала мордой вниз рыжая красавица Сильва. Я окликнула ее, но она как-то дико посмотрела на меня и даже не переменила позы. Я звала, просила, уговаривала ее и, наконец, заплакала, но Сильва не шевелилась.
Она лежала на могиле, уткнув морду в лапы, неподвижно, как изваяние. Больше Сильва в нашем доме не появилась ни разу. Подходя к могиле дяди Льва, можно было видеть ее лежащей в той же неподвижной позе. Но стоило подойти ближе, как она уходила, видимо больше всего на свете боясь, что ее опять оторвут от друга. Так продолжалось несколько дней. Но придя однажды в ясное холодное и ветреное утро, мы не нашли Сильву на ее обычном месте — она исчезла навсегда. Говорят, собаки перед смертью уходят далеко от людских глаз — не хотят, чтобы видели их последнюю муку...
* * *
И вот пролетели, пробежали годы... Богата и многогранна жизнь, и, может быть, затерялся бы в ней этот трогательный случай бескорыстной и преданной собачьей дружбы, если бы не напомнил мне о нем пестрый осенний клен.