Кузминская Т. А.
Охота
...Мы охотились раза два-три в неделю. Ездили полями в Тулу к Пелагее Ильиничне, в Пирогово, за сорок верст, где теперь жила Мария Николаевна с дочерьми, а то и просто колесили вокруг Ясной Поляны. Спутником моим почти всегда был мальчишка с деревни, ученик Льва Николаевича — Николка Цветков, черненький, живой мальчик, очень затейливый, начитавшийся школьных книг.
Дорогой он часто повторял наизусть разные прочитанные монологи. Помню пресмешной эпизод, происшедший с нами на охоте.
Был настоящий осенний день. Дул холодный ветер. Земля размякла от дождей. Собакам скакать было хорошо. Мы выезжали на охоту, невзирая ни на какую погоду. Так было и в этот раз. Мы выехали в семь часов утра. Александр Николаевич Бибиков был с нами. Лев Николаевич говорил, что в такую погоду заяц крепко лежит в поле, боясь шума падающих листьев в лесу, и что охота, думает он, будет удачная. Места, которые мы проезжали, были незнакомы мне и потому интересны.
Действительно, охота была удачна. Нам удалось затравить несколько зайцев и видеть издали лисицу. Заехав погреться в избу, мы попали на свадьбу.
Я в первый раз видела деревенскую свадьбу. Жених и невеста сидели рядом безмолвно и неподвижно. Девки пели песни. Когда мы вошли в избу и сели отдохнуть, они стали нас величать, т. е. петь песни в нашу честь.
Но мы недолго оставались в избе. Я села на лошадь, не осмотревши подпруги, в этом обвинял себя и Лев Николаевич, так как со мной случилась неприятность. Выехав в поле, мы стали, как всегда, «равняться», т. е. старались ехать вдоль полей, на некотором расстоянии друг от друга.
Не знаю, каким образом я заехала одна вперед всех, и, хлопая арапником, проезжая овраг, не заметила, как у меня ослабла подпруга седла. Я вдруг почувствовала, как едва заметно седло съезжало набок. Но я не останавливалась. Вдруг равновесие изменило мне, и я съехала на правый бок вместе с седлом. Остановив лошадь и не выпуская поводья, я, еле держась на седле, висела на правом боку. Запутавшись в длинной амазонке, я не могла соскочить. Вдали никого не было видно. Крик мой разносил сильный ветер. На меня напал ужас от беспомощного состояния.
«Боже мой, — думала я, — если Белогубка тронется с места, я пропала».
Я снова стала звать Льва Николаевича, но голос терялся за ветром, а я услышала издали неотразимо привлекательный крик:
— Ату его! Ату его!
И через несколько секунд мимо меня пронесся заяц, большой русак, преследуемый вытянувшимися в струнку борзыми. За ними рванулись и мои собаки — две английских борзых, Фани и Милка. Но милая, верная Белогубка не двинулась с места.
— Левочка! Падаю!— кричу я изо всех сил, видя, как он летит мимо меня на своей быстрой, сильной белой лошади.
— Душенька, подожди! — проскакав, закричал он.
Я понимала, что он не мог поступить иначе в своей охотничьей страсти, и ждала его.
— Затравил? — первое, что я спросила его, когда он вернулся.
— Ушел! — с досадой ответил он мне.
«Но какое счастье, — думала я уже много после, — что лошадь моя стояла как вкопанная и я благополучно провисела на седле несколько минут. Что бы могло быть, если бы она поскакала за ними?»
И я спрашивала себя, возвращаясь домой:
«Проскакал бы “он” мимо меня?» — и мысли мои, как это часто бывало, улетели далеко, в Курскую губернию.
Из письма отца мы узнали, что у нас гостил дядя Александр Евстафьевич и что здоровье отца ухудшалось. Последнее очень встревожило нас.
Отец писал (13 октября 1863 г.): «...Давно бы я сам к вам приехал, но все нездоровится. Теперь гораздо получше, а было нехорошо, подавно во время пребывания брата. Его бедного я совсем расстроил: он вставал ночью и все наблюдал меня, а после его отъезда рассматривали меня 12 докторов. Я ничем не лечусь, соблюдаю диету, придерживаюсь разным гигиеническим правилам, и вот уже 12 дней как стал ездить в гимнастику. Все это сделало мне пользу, а ваш приезд воскресит меня совершенно. Из твоего письма я вижу, что Таня сделалась страстной охотницей — оно и не удивительно; боюсь я только, чтобы она, приходя в азарт, не слетела бы с лошади.
А Дора (рыжий сеттер, подаренный Л. Н. Толстому.) твоя будет отличная, — в этом будь уверен; самки бывают всегда гораздо обстоятельнее и не носятся по лесу так, как самцы. Погоди, еще придется тебе ее сдерживать, она еще не осмотрелась и всего боится. Но и сдерживать ее надобно осторожно и отнюдь не бить. К сожалению, у брата моего погибла сестра ее от чумы; говорит, что была очень умна и писаная красавица...»
Памятна мне одна из наших охот. Это было в конце сентября.
Как-то вечером Бибиков, который у нас сидел, сказал:
— Я должен завтра ехать в Тулу, а жаль; самая охота теперь.
— Поедемте в Тулу с собаками полями, — сказал Лев Николаевич. — Вы, вероятно, переночуете там, а мы с Таней проедем к тетеньке в монастырь, а оттуда домой.
Я радовалась этим планам и боялась лишь перемены. Бибиков согласился. Мы сговорились выехать в 8 часов утра и стали приготовлять себе провизию. Лев Николаевич старательно растирал зеленый сыр с маслом и укладывал его в продолбленный белый хлеб. Воейков вызвался ехать с кабриолетом в Тулу, чтобы нам можно было вернуться в экипаже. Сестра уговаривала не поручать ему лошади, но Лев Николаевич после некоторого колебания решил послать Воейкова.
— Николай Сергеевич, — толковал Лев Николаевич, — возьмите с собой корзину с провизией и ружье мое и выезжайте к нам из дому в час дня. Поезжайте прямо на деревню Прудное, что под Тулой, и там подождите нас у моста.
— Знаю, знаю все места там, — говорил Воейков. — Не беспокойтесь, найду вас.
Мы выехали в восемь часов утра. Погода была самая охотничья: моросил мелкий, теплый, небольшой дождь.
Проехав Засеку, этот величественный, старый, казенный лес, который я так любила, мы стали равняться в поле. Собаки весело бежали около нас.
— Таня, в овражке прохлопай, — кричал мне иногда Лев Николаевич.
Или же:
— Проезжай по полынкам, — и я ехала и вскоре сама постигла всю премудрость охоты «в наездку». Все влекло меня к охоте, а больше всего сама природа.
В этот раз мы подозрили трех зайцев. Подозрить зайца не только мне, но и Льву Николаевичу и всякому охотнику доставляло большое удовольствие. Охотник в таких случаях останавливался и с поднятым вверх арапником негромко говорил:
— Ату его!
Собаки, насторожась с приподнятыми ушами, дрожали. Начиналась травля.
При удачной травле поднимались шумные разговоры, перебивали друг друга, а я выражала свою радость криком, разносившимся по всему полю, что было с детства моей привычкой.
В три часа дня подъезжали к условленному месту в Прудном. Воейкова не было.
— Что это значит, Воейков не едет? — говорил Лев Николаевич. — Видно, поздно выехал.
Сделав привал, мы терпеливо стали ждать его.
— Не заблудился ли он, — продолжал Лев Николаевич, — или, может быть, поехал дальней дорогой?..
Есть нам хотелось ужасно, но, несмотря на это, завязался интересный разговор. Я говорила, что меня часто мучает какой-нибудь пустяк из моей жизни, который я потом разбираю. Бибиков добродушно засмеялся и сказал, что это совершенно напрасно, что думать о том, что прошло, не стоит, что на свете все приятно, все прекрасно «и в особенности для вас», — прибавил он, обращаясь ко мне, и что мучиться никогда не надо.
Лев Николаевич заметил, что анализ в молодости особенно мучителен и что он сам перешел через это. Иногда какой-нибудь пустяк, как, например, ошибка во французском языке гораздо более мучает, чем какой-нибудь дурной поступок.
— А вот теперь нас просто мучает голод, — сказал он смеясь. — Поедемте, может быть, Воейков нагонит нас.
Пришлось голодными снова сесть на лошадей и равняться в поле.
— Не видали ли зайца в поле?— обращались мы к пастухам с обычным вопросом, а теперь еще прибавляли: — А тележки с монахом не видали? — но получали всякий раз отрицательный ответ.
К шести часам вечера мы подъезжали к Туле. Проехав заставу, мы были уже на главной улице — Киевской. Собак держали на своре и ехали стороной. Бибиков простился с нами и уехал к брату. Вдруг глазам нашим представилось неожиданное, ужасающее зрелище.
Посреди улицы мимо нас мчалась наша тележка с Воейковым. Он сидел без шляпы, его седые волосы развевались по сторонам; глаза были красные, блуждающие, и он неистово кричал: «На абордаж! На абордаж!», причем, держа в руках ружье, целился в прохожих, которые рассыпались, кто куда: одни прятались под ворота, другие ломились в первую попавшуюся дверь. Вожжи Воейков распустил, и умная, старая лошадь Барабан галопом мчалась по Киевской. Я взглянула на Льва Николаевича. Он неудержимо смеялся.
— Таня, сворачивай в переулок! — кричал он мне. — Скорей, скорей!
Мы свернули в переулок, чтобы не иметь с ним никакого дела. Так как нельзя было оставлять лошадей в монастыре, то Лев Николаевич, подъехав к монастырю каким-то глухим переулком, велел мне сойти с лошади и ждать, а сам с Николкой повел лошадей теперь уже не помню куда. Но тут ожидал меня другой случай.
Уже смеркалось. Я стояла на узеньком тротуаре, как вдруг услышала за собой пьяный голос:
— Мадмазель Диана, величественно! Замечательно! Позвольте проводить!
С этими словами он наступал на меня. Я подняла хлыст.
— Ле краваш... ле краваш! (Le cravache — хлыст)? — повторял он пьяным голосом.
Я страшно испугалась. Кругом ни души.
— Левочка! — закричала я что было сил, не зная, услышит ли он мой голос.
Но, к счастью, Лев Николаевич торопливым шагом шел уже ко мне, догадываясь, в чем дело... «Лекраваш», увидав его, тотчас же бросился бежать.
Наконец мы у тетеньки. Лев Николаевич, от души смеясь, рассказывал про Воейкова. Я до сих пор без смеха не могу вспомнить обо всем.
Пелагея Ильинична накормила нас, напоила чаем. Мы отдохнули, но ехать домой пришлось снова верхом, что было очень утомительно.
Несмотря на усталость, я любила эти поздние возвращения.
Едешь себе, бывало, покачиваясь в седле. В тороках висят зайцы. Впереди темно, над головой звездное небо. От усталости непреодолимо клонит ко сну. Закроешь глаза — и мерещатся зайцы, зеленя, полынки... И на душе так молодо, так хорошо! И мечты о будущем счастье сливаются с настоящим.
— Таня, ты спишь? — окликнет меня Лев Николаевич. — Не отставай!
Он боится, что я засну и упаду с лошади. Лев Николаевич едет впереди, моя лошадь постоянно отстает, Николка на своей лошаденке плетется сзади. Он и в темноте не остается спокойным, выкрикивая протяжным голосом:
— Генерал-фельдмаршал князь Барятинский!
Николка начитался про Барятинского, ему нравится это имя, и он сам чувствует в себе воинственный дух. Или же, слыша у нас в доме пение тогдашнего модного романса «Скажите ей», Николка громким голосом запевал:
— Скажите ей... — и говорком продолжал: — Что у меня портки худые!
Или:
— Скажите ей... что меня пчелы искусали!
При этом я слышу в темноте добродушный смех Льва Николаевича.
Лошади, равномерно шлепая копытами по лужам грязной дороги, торопливым шагом спешат домой. Но вот уже виднеются огоньки на деревне, слышен лай собак, и мы дома. Нас встречает сестра:
— Что это вы как запоздали? Я очень беспокоилась о вас.
Мы рассказали ей о случившемся. Она перебила нас словами:
— Я говорила тебе: нельзя давать ему лошадь, а ты не послушал. Это такой нелепый, неверный человек!
На другой день был послан в Тулу Алексей выручать лошадь, тележку и самого Воейкова. Все оказалось в полицейском участке.
Мы узнали, что Николай Сергеевич открыл корзину с провизией и выпил весь графин травничку, уложенный Дуняшей по его же просьбе вместе с провизией.
Весна
...16 апреля 1864 г. Я с братом в Ясной. Брат отпущен ненадолго. Дорогой он говорил мне, что отец переводит его в гвардию, что польская глушь и чуждая ему сфера тяготят его.
— Хотя есть в полку хорошие товарищи, с которыми жаль будет расстаться, — прибавлял он.
Лев Николаевич встретил нас в Туле. Он здоров, весел, мил и бодр, чему я была рада. Соня писала, что он хандрил и кашлял, и я боялась его встретить хворым.
Нас ожидают катки (род линейки) тройкой. Тот же Индюшкин с подслеповатыми глазами и доброй улыбкой, тот же Барабан в корню, с шлеею, подвязанной веревочкой, и милая Белогубка и Стрелка на пристяжке.
О, как радостно забилось мое сердце при виде всего этого!
В Ясной все то же.
Соня здорова, весела, и опять у меня с ней бесконечные беседы.
— Таня, ты просила меня устроить тебя одну внизу в маленькой комнате, — говорила Соня. — Я приготовила тебе, пойдем смотреть. Без твоей просьбы я бы не решилась поместить тебя в такую комнатку.
— Ты знаешь, мне совестно и кажется, что я стесню вас с прибавлением вашего семейства, — сказала я.
— Какие пустяки ты говоришь!— воскликнул Лев Николаевич. — Ты нас никогда ничем не стеснишь. А потом ты думаешь, ты даром живешь у нас? Я тебя всю записываю, — сказал он, смеясь, полушутя-полусерьезно.
Соня повела меня вниз. Я не узнала этой комнатки в одно окно.
Пол был обит сукном. Постель, туалет — все было белое, прозрачное, с розовыми лентами. Драпировки, стены — все белое. Я была очень довольна.
— А рядом с тобой будет детская с Марьей Афанасьевной, Сережей и девочкой Таней, которую я ожидаю в октябре, — сказала Соня.
Тяга вальдшнепов была во всем разгаре, и в тот же вечер Лев Николаевич и мы все поехали на тягу.
Мы остановились недалеко от пчельника в молодом лесу. Все заняли свои места. Рыжий сеттер Дора, еще щенком подаренный Льву Николаевичу моим отцом, теперь красивая, большая собака, лежал у ног Льва Николаевича.
Тишина была полная. Даже Соня, не умеющая сидеть без дела, находя себе всегда какое-нибудь занятие даже в лесу, притихла.
При приближении вальдшнепов с их характерным хорканьем и свистом все замирало.
Дора, навострив уши, сидя на задних лапах, вся превращалась в слух. Быстро, как бы раскачиваясь на лету, пролетали парами и по одному вальдшнепы.
Слышался взвод курков, раздавались выстрелы... Но не знаю, к счастью или к несчастью, но выстрелы были редко удачны.
Я раньше бывала в этом лесу, но теперь не узнала бы его: так красив был его весенний пушистый наряд при закате солнца. Вдали кричали зайцы и слышалось фырканье наших лошадей.
— Таня! — окликнул меня Лев Николаевич. — Каков вечер, а запахи какие? Лучше твоих «Violettes de Parme» («Пармские фиалки» — духи).
— Да, да, прелесть, — восторженно отвечала я. — А ты не знаешь, что я испытываю... Какой рай после городской пыли, духоты и треска мостовой!
Я в первый раз видела весну в деревне. Она трогала меня. Эта весна действительно была такая, какую описал много позднее Лев Николаевич в романе «Анна Каренина».
«Прекрасная, дружная, без ожидания и обманов весны, одна из тех редких весен, которым вместе радуются растения, животные и люди».
Что можно прибавить к этому описанию?
Брат Саша говорил Льву Николаевичу, что утренняя тяга не так хороша, как вечерняя. Это взволновало отца, и он писал Льву Николаевичу (3 мая 1864 г.):
«...Я все еще не насытюсь рассказами Саши, но, впрочем, он тюлень, от него не скоро добьешься подробных описаний всех происшествий — подавно охотничьих. Между прочим, разговаривая об тяге вальдшнепов, я вижу, что он наврал тебе чепуху, да еще меня тут припутал; он уверял тебя, что в утреннюю тягу вальдшнеп не кричит. Вальдшнеп тянет почти во всю ночь, но среди ночи реже, чем на зорях. В утреннюю зорю он начинает тянуть перед рассветом и тянет до восхождения солнца — кричит все равно как вечером, а летит тише и плавнее. Слышно его далеко, но они так рано начинают тянуть, что не всякого разглядишь.
Бывало, я всегда становился лицом к востоку, чтобы его виднее было, и не раз случалось мне убивать вальдшнепа и не видеть, куда он упал. Иногда приносила собака, а большей частью я поднимал их тогда, когда кончалась тяга и я сходил уже с места.
Утренняя тяга восхитительна и часто бывает гораздо лучше вечерней. Мы, бывало, в мае придем с вечерней тяги, напьемся чаю, поужинаем, приляжем, поболтаем, иногда и немного заснем, а глядишь, уж пора идти; в мае выходили мы из избы в половине второго и не позднее двух часов, подавно, если это было еще в первых числах мая. Обыкновенно с утренней тяги ходил я в лес за рябчиками на манку или с подходу за тетеревами, которых подчуфыковал.
Блаженные и незабвенные времена! Выше удовольствия в жизни я не ощущал, как те, которые доставляла мне охота не как промышленнику, но как обожателю природы и наблюдателю того, что в ней таится.
После этого вообрази, как бы счастлив был, если б мог вместе с тобою, в твоем обществе насладиться этим удовольствием! Не люблю я этого гама и шума, неизбежных атрибутов охоты с гончими и борзыми; для меня не в пример приятнее тишина и неторопливость, неизбежные при ружейной охоте. С доброй собакой и ружьем на плече и одному скучно не бывает. Не поленись, сходи когда-нибудь на утреннюю тягу, но возьми с собой провожатого без ружья, который бы стоял около тебя и принес бы тебе вальдшнепа, которого бы удалось тебе убить, да и всегда не лишнее иметь при себе ночью в лесу надежного товарища; пожалуй, набредешь и на волка, а он как раз стащит собаку, подавно, если она далеко отбежит. Мы, бывало, всегда опасались этой встречи и ночью держали собаку около себя, а молодых держали на сворке...»
Прочитав это письмо, Лев Николаевич сказал:
— Так может писать только настоящий охотник, понимающий и любящий природу.
Я была горда за отца. «Это справедливо», — думала я.
Помнится мне один случай, происшедший с нами. Виною его была я.
Мы ехали натягу в катках тройкой. Нас было шесть человек, из них двое гостей, приехавших из Тулы: Келлер и Мичурин — учитель музыки. Мичурин часто бывал у нас, играл со Львом Николаевичем в четыре руки, а впоследствии давал детям уроки музыки.
На этот раз решили ехать на тягу за реку, через большой лес. Местоположение было дивное, и новизна места веселила меня. Я ехала вместо кучера, как это вошло в обыкновение. Уроки Сергея Николаевича послужили мне впрок.
Тяга была из удачных. Мы замешкались. Я нашла упавшее гнездышко с яичками и занялась им. Одна Соня торопила нас домой. Мы и не заметили, как быстро стемнело и набежала большая тучка.
— Таня, темно, довезешь ли нас? — спросил Лев Николаевич.
— Довезу. Я хорошо вижу.
— Ну да я только потому и оставляю тебя, что сам вижу очень плохо.
Не могу сказать, что я без страха садилась на козлы, но я стыдилась признаться в этом и храбрилась.
Плотину через реку Воронку мы проехали благополучно, хотя молодая пристяжная, навострив уши от шума воды, как раз на мосту налегла на коренника. Вспомнив, что делал в таких случаях Индюшкин, я слегла хлестнула пристяжную. Усердный старик Барабан навел порядок и вывез нас благополучно к самому лесу.
«Теперь самое трудное, — думала я, — это темный лес».
Поднялся ветер, который смутил меня. Мы въехали в самый лес. Сначала в темноте я ничего не разбирала. Надеясь на лошадей я пустила их свободно.
— Таня, ты видишь что-нибудь?— с тревогой спросил Лев Николаевич.
— Ничего, вижу, — нехотя отвечала я.
Дорога лесом шла с версту. Весенняя грязь — топкий суглинок с глубокими неровными колеями и буграми — то и дело затягивала колеса и шатала нас из стороны в сторону.
Накрапывал дождь, сверкнула молния. Глаза мои привыкли немного к темноте, и я уже разбирала дорогу. Мы ехали шагом, и одна моя забота была не зацепить за суки деревьев пристяжную и колесом за пень.
«Господи! Пронеси нас!» — тихонько молилась я.
Этот путь казался мне бесконечным. Но вот мы миновали лес и въезжали на довольно широкую дорогу, ведущую мимо гумна.
«Дома, дома!» — весело думала я и пустила лошадей мелкой рысцой.
— Ай да кучер! — сказал Лев Николаевич. — Довез нас.
Не успел он похвалить меня, как передние колеса линейки наехали на что-то высокое, не понятное ни мне, ни другим. Катки сильно накренились набок, и я первая слетела с узких маленьких козел, выпустив из рук вожжи, за что и срамили меня в продолжение двух лет после этого случая. Да я и до сих пор не могу забыть этого позора, что я выпустила вожжи из рук. Лошади, почуя свободу, понесли в конюшню. Лев Николаевич выпрыгнул вслед за мной. Лошади мчались зигзагами. Все мужчины с заряженными ружьями попадали по очереди. Оставалась на линейке одна лишь тяжелая длинная подушка и на ней Соня. Лев Николаевич бежал за катками и кричал отчаянным голосом:
— Соня, Соня! Сиди, не прыгай!
Но и Соня не могла усидеть. Ее тянула за собой длинная тяжелая подушка. Она свалила Соню как раз около канавы яблочного сада.
Услыхав топот лошадей и крики, оба кучера уже стояли у дверей конюшни и остановили лошадей.
Соня отделалась лишь испугом. Мы, конечно, боялись только за нее, но дурных последствий не было. Всех нас интересовало, что именно лежало на дороге. Оказалось, что один из рабочих в то время, как мы были на тяге, намел на самую середину дороги не то мусор, не то сучья, грязь в одну кучу; в темноте ее невозможно было разобрать.
Страшно подумать, что могло бы быть! Все ружья были заряжены. Но даже гнездышко с яичками в целости поднес мне Келлер. Об этом происшествии есть в письме отца к Толстым (от 8 июня 1864 г.). Привожу часть письма, относящуюся ко Льву Николаевичу:
«Что это ты беспокоишься, моя голубушка, насчет приливов крови, которые, по твоим словам, делаются у твоего мужа. Судя по шуму в ушах и по сонливости, которая иногда находит на него, я приписываю это просто задержанной испарине, — он верно всякий день выходит босой или вообще неодетый на воздух, подавно по утрам, и остужает испарину ног, а пожалуй, и мочит их. Наблюдай за ним, чтобы он этого не делал, да не давай ему пить водку и пиво, которых он, вероятно, и не пьет. Вся эта дрянь может только еще более возбуждать его нервную систему, которая и так уже находится всегда в излишне деятельном положении.
Я знаю его натуру и знаю, что голова его беспрерывно работает, а ей следовало бы побольше отдыха и отсутствия всего возбуждающего, столько же в нравственном, как и в материальном отношении. Хорошо ли он спит? Я замечал, что сон для него был всегда полезен. Сколько я вижу, он и хозяйственными делами не умеет заниматься чисто материально, — он везде действует con amore (с любовью, с увлечением) и везде хочет, как немцы говорят, durchsetzen (сделать по-своему).
А что, дружище, получил ли ты дробовницу, которую я послал тебе с Офросимовым в квартиру Карновича, и годится ли она тебе? А об деньгах, пожалуйста, не беспокойся. Нужно будет — скажу и никак не поставлю тебя в то положение, чтобы ты стал их искать или продавать что-нибудь не в свое время. Я всегда имею возможность скорее тебя добыть себе здесь в Москве какие-нибудь 500 р. А вот что, я бы тебя по-охотничьи постегал арапальником: как же можно возвращаться ночью домой и поручать вожжи Тане? Просто страшно было читать, что пишет нам Таня. Авось, вперед не случится с вами подобной беды. Таню винить нельзя: она глупая девочка, которая ничего не понимает, а что же ты смотришь? Не взыщи за откровенную и сердечную побранку; я ужасный трус на все эти приключения, сам бывал в этих переделках и в семействе своем имел также несколько примеров. Отец сломал ногу, а брат руку, а вы рисковали еще больше...»
По утрам Лев Николаевич по-прежнему продолжал свои занятия. Я спросила его:
— А ты пишешь? Ты так часто на охоту ездишь!
— Меня тянет и туда, и сюда. Надо уметь распределять свое время, а я часто увлекаюсь и отступаю от правил. Вот ты опять за свои подлые романы взялась и читаешь их, — прибавил он шутя.
— А ты напиши не подлый, так я буду его читать, а ваших серьезных книг я не могу терпеть, — обиженно, сказала я.
Он так весело засмеялся моему ответу, что обида моя прошла.
— Нет, серьезно, когда ты думаешь печатать его?
— Думаю зимой, — отвечал он.
— Да ведь для этого надо в Москву ехать, — сказала я.
— Конечно, так что же? Мы и поедем.
Этот разговор остался у меня в памяти. Он указал мне всю несостоятельность наших планов и вообще темное будущее, скрытое от нас.