Толстой И. Л.
С самого раннего детства мы увлекались охотой.
Любимую собаку отца, ирландского сеттера Дору, я помню с тех пор, как помню себя.
Помню, как подавали к дому тележку, запряженную какой-нибудь смирной лошадью, и мы ехали на болото, на Дегатну, или в Малахово.
На сиденье садился папа, иногда мама или кучер, а я с Дорой усаживался в ногах.
Подъезжая к болоту, папа слезал, ставил свое ружье на землю и, держа его левой рукой, начинал его заряжать.
Сначала он сыпал в оба ствола порох, потом вкладывал войлочные пыжи и заколачивал их шомполом. Шомпол ударялся о пыж и упруго, с каким-то металлическим звоном подскакивал кверху.
И папа бил им до тех пор, пока он не выскочит совсем из дула.
Тогда он сыпал дробь и также запыживал и ее. Дора в это время вертелась около нас и, широко размахивая пушистым хвостом, нетерпеливо визжала.
Когда папа шел по болоту, мы ехали по берегу немного сзади него, и я с замиранием сердца следил за поиском собаки, за взлетом бекасов и за выстрелами.
Иногда папа стрелял недурно, хотя часто горячился и тогда пуделял отчаянно.
Весной мы любили ходить с ним на тягу.
Часто мы стояли в «Заказе», близко от зеленой палочки, но любимым нашим местом был «пчельник» за Воронкой.
Там в старину стояли наши пчелы, и в низенькой, закопченной избушке жил кривой пчельник Семен.
Осенью, во время пролета вальдшнепов, папа увлекался охотой за ними, и между ним и нашим учителем-немцем, Федором Федоровичем, возникало соревнование.
Фед. Фед. большей частью ходил «Zum Eisenbahn» к тому месту, где казенную засеку пересекает железная дорога, а папа любил больше места за Воронкой.
К обеду оба возвращались, хвалились добычей и делились впечатлениями.
Когда Фед. Фед. убивал меньше, чем папа, то он оправдывался тем, что папа ходит с собакой, а он без собаки.
Один раз вышло наоборот.
Папа решил в этот день не ходить на охоту и позволил Фед. Фед. взять с собой Дору.
Когда Фед. Фед. уже ушел, папа не вытерпел, взял ружье и, никому ничего не говоря, пошел в засеку.
К обеду оба вернулись, и папа принес на два вальдшнепа больше, чем Фед. Фед.
Оказалось, по его словам, что без собаки вальдшнепы вылетают ближе и стрелять их гораздо легче.
Таким образом Фед. Фед. был развенчан, и мы, дети, торжествовали.
Было одно недолгое время, года два или три, когда я уже юношей ходил на ружейную охоту вместе с папа.
У него тогда была черно-пегая Булька, а у меня необычайно умный и самостоятельный маркловский Малыш.
Когда папа уже бросил охоту, Малыш всегда сопровождал его в прогулках, и папа очень его любил и никогда без него не выходил.
Он рассказывал нам, как Малыш приходил к нему в комнату и приглашал его на прогулку.
В обычный для прогулки час дверь кабинета открывалась, и Малыш тихо входил в комнату. Если он видел, что папа сидит за столом и занимается, он конфузливо косился и крался неслышными шагами, приподымая ногти и ступая на одни пятки. Когда папа на него взглядывал, он отвечал незаметным движением хвоста и ложился под стол.
«Точно он знает, что я занят и нельзя мне мешать», — говорил папа, удивляясь его деликатности.
Но любимая наша охота была с борзыми в наездку.
Какое это было счастье, когда утром лакей Сергей Петрович будил нас рано-рано, пред рассветом, со свечкой в руках!
Мы вскакивали бодрые и счастливые, дрожа всем телом от утреннего озноба, наскоро одевались и выбегали в залу, где кипел самовар и уже ждал нас папа.
Иногда мама выходила в халате и надевала на нас лишние пары шерстяных чулок, фуфайки и варежки.
«Левочка, ты в чем поедешь?» — обращалась она к папа. — Смотри, нынче холодно, ветер. Опять в одном кузминском пальто? (Это было любимое отцовское пальто. Когда-то оно было куплено у А. М. Кузминского. Оно было светло-серое и отличалось тем, что было впору каждому человеку.) Поддень хоть что-нибудь, ну для меня, пожалуйста». Папа делает недовольное лицо, но, наконец, подчиняется, подпоясывает серое короткое пальто и выходит.
Начинает светать, к дому подводят верховых лошадей, мы садимся и едем к тому дому или на дворню, за собаками.
Агафья Михайловна уже волнуется и ждет нас на крыльце.
Несмотря на утренний холод, она ходит простоволосая, раздетая, в распахнутой черной кофте и костлявыми узловатыми руками выносит ошейники.
— Опять накормила? — строго спрашивает папа, глядя на вздутые животы собак.
— Ничего не кормила, по корочке хлеба только дала.
— А отчего же они облизываются?
— Вчерашней овсяночки немного оставалось.
— Ну вот, опять будем протравливать русаков, это невозможно с тобой. Что ты, назло мне это делаешь?
— Нельзя же, Лев Николаевич, целый день собаке не евши пробегать, право, — огрызается Агафья Михайловна и сердито идет надевать на собак ошейники.
— Этот на Крылатку, этот на Султана, на Милку...
В углу, под одеялом лежит дымчатый Туман, и, когда к нему подходят, он махает хвостом и рычит.
Я глажу его по шелковистой, короткой шерсти, а он весь напруживается и рычит как-то ласково и шутливо.
— Тумашка, Тумашка.
— Ррр...ррр...ррр...
— Тумашка, Тумашка...
— Ррр...рррр...
Как кошка, которая мурлычет.
Наконец собаки собраны, некоторые на сворах, другие бегут так, и мы крупным шагом выезжаем через «Кислый Колодезь», мимо «Рощи» в поле.
Папа командует: «Разравнивайся!» — указывает направление, и мы все рассыпаемся по жнивам и зеленям, посвистывая, вертясь по крутым, подветренным межам, прохлопывая арапниками кусты и зорко всматриваясь в каждую точку, в каждое пятнышко на земле.
Впереди что-то белеется. Начинаешь присматриваться, подбираешь поводья, осматриваешь сворку, не веришь своему счастью, что, наконец-то, наехал зайца.
Подъезжаешь все ближе, ближе, всматриваешься! — оказывается, что это не заяц, а лошадиный череп.
Досадно!
Оглядываешься на папа и на Сережу: «Видели ли они, что я принял эту кость за зайца?»
Папа бодро сидит на своем английском седле с деревянными стременами и курит папиросу, а Сережа запутал сворку и никак не может ее выправить.
«Нет, слава богу, никто не видал, а то было бы стыдно».
Едем дальше.
Мерный шаг лошади начинает закачивать, дремлется, становится скучно, и вдруг, обыкновенно в ту минуту, когда меньше всего этого ждешь, впереди тебя, шагах в двадцати, как из земли выскакивает русак.
Собаки увидали его раньше меня, рванулись и уже скачут.
Начинаешь неистово орать: «Ату его, ату его!» — и, не помня себя, изо всех сил колотишь лошадь и летишь.
Собаки спеют, угонка, другая, молодые, азартные Султан и Милка проносятся, догоняют опять, опять проносятся, и, наконец, старая мастерица Крылатка, скачущая всегда сбоку, улавливает момент... Бросок — и заяц беспомощно кричит, как ребенок, а собаки, впившись в него звездой, начинают растягивать его в разные стороны.
«Отрыш, отрыш».
Мы подскакиваем, прикалываем зайца, раздаем собакам «пазанки», разрывая их по пальцам и бросая нашим любимцам, которые ловят их на лету, и папа учит нас «торочить» русака в седло.
Едем дальше.
После травли стало веселей, подъезжаем к лучшим местам около «Ясенок», около «Ретинки». Русаки вскакивают чаще, у каждого из нас есть уже «торока», и мы начинаем мечтать о лисице.
Лисицы попадаются редко.
Тогда большей частью отличается Тумашка, который стар и важен.
Зайцы ему надоели, и за ними скакать он не старается.
Зато за лисицей он скачет изо всех сил, и почти всегда ловит ее он.
Домой мы возвращаемся поздно, часто в темноте.
Выторачиваем зайцев и раскладываем их в передней на полу.
Мама спускается с лестницы с маленькими детьми и ворчит на то, что мы опять окровянили пол, но папа на нашей стороне, и мы на пол не обращаем внимания.
«Что там какие-то пятна, когда мы затравили восемь русаков и одну лисицу! И устали».
Один раз на охоте папа поссорился со Степой.
Это было около Ягодного, верстах в двадцати от дома.
Степа ехал по редкому березняку.
Из-под него выскочил русак, Степа спустил собак, и мы русака затравили.
Подскакивает папа и начинает горячо упрекать Степу за то, что он травил в лесу.
«Ведь этак всех собак перебьешь о деревья, разве можно такие вещи делать!»
Степа стал возражать, оба загорячились, наговорили друг другу колкостей, и Степа, обидевшись, передал своих собак Сереже, а сам молча поехал домой.
Мы разравнялись по полю и поехали в другую сторону.
Вдруг видим из-под Степы выскочил русак.
Он вздрогнул, пришпорил лошадь, крикнул: «Ату его!» — хотел было поскакать, но, очевидно, вспомнив, что он с «Левочкой» в ссоре, сдержал свою лошадь (скаковая Фру-Фру) и, не оглядываясь, молча тихим шагом поехал дальше.
Русак повернул к нам, мы спустили собак и затравили его.
Когда заяц был второчен, папа вспомнил о Степе, и ему стало совестно за свою резкость.
«Ах, как нехорошо это вышло, ах, как неприятно, — говорил он, глядя на удаляющуюся в поле точку, — надо его догнать».
«Сережа, догони его и скажи, что я прошу его не сердиться и вернуться, а что русака мы затравили!» — крикнул он вдогонку, когда Сережа, обрадованный за Степу, пришпорил лошадь и уже поскакал.
Скоро Степа вернулся, и охота продолжалась до вечера весело и без всяких других приключений.
Еще интересней были охоты «по пороше».
Волнения начинались еще с вечера.
Утихнет ли погода? Перестанет ли за ночь падать снег? Не подымется ли метель?
Рано утром мы, полуодетые, выбегали в залу и всматривались в горизонт.
Если линия горизонта очерчена ясно, значит тихо и ехать можно; если горизонт сливается с небом, значит, в поле заметь, и ночные следы занесены.
Ждем папа, иногда решаемся послать его будить и, наконец, собираемся и едем.
Эта охота особенно интересна тем, что по следу русака видишь всю его ночную жизнь.
Видишь его след, когда он с вечера встал и голодный спешил на кормежку.
Видишь, как он разрывал занесенные снегом зеленя, срывал попутные полынки, садился, играл и, наконец, наевшись и набегавшись, решительно повернул на дневную лежку.
Тут начинаются его хитрости. Он двоит, сметывает, опять двоит или даже троит, опять сметывает, и, наконец, убедившись, что он достаточно напутал и скрыл след, он выкапывает себе под теплой, подветренной межой ямку и ложится.
Наехав на свежий след, надо поднять руку с арапником и таинственно, протяжно засвистеть.
Тогда подъезжают остальные охотники, папа едет впереди по следу и разбирает его, а мы, затаив дыхание и волнуясь, крадемся сзади.
Один раз мы затравили по пороше в один день двенадцать русаков и двух лисиц.
Не помню точно, когда папа бросил охоту. Кажется, что это было в середине 80-х годов, тогда же, когда он сделался вегетарианцем.
В октябре 1884 года он пишет моей матери из Ясной Поляны: «...поехал верхом, собаки увязались за мной, Агафья Михайловна сказала, что без своры бросятся на скотину, и послала со мной Ваську. Я хотел попробовать свое чувство охоты. Ездить, искать, по сорокалетней привычке очень приятно. Но вскочил заяц, и я желал ему успеха. А главное — совестно».
Но и после охотничья страсть в нем не угасала.
Когда во время прогулки весной он слышал свист и хорканье вальдшнепа, он прерывал начатый разговор, подымал голову кверху и, с волнением хватая своего собеседника за руку, говорил: «Слушайте, слушайте, — вальдшнеп, вот он».
В 90-х годах, когда он жил в моем имении Чернского уезда и устраивал там столовые для голодающих, с ним случилась неприятная и трогательная история.
Он любил ездить по деревням верхом на моем охотничьем киргизе, и часто с ним увязывалась моя борзая собака Дон, которая привыкла к лошади и всегда за ней ходила.
Едет он раз по полю и слышит, что недалеко от него крестьянские ребятишки кричат: «Заяц, заяц!»
«Смотрю, — рассказывает он мне, — к лесу скачет русак. От меня далеко, так что затравить его немыслимо... Захотелось мне посмотреть скачку Дона, я не вытерпел и показал ему русака. Тот заложился, и представь себе мой ужас, когда он стал его догонять. Я взмолился. Уйди, ради бога, уйди. Смотрю, Дон его уже мотает на угонках. Что мне делать? К счастью, тут уже близко опушка. Русак ввалился в кусты и ушел. Но если бы он поймал его, я был бы в отчаяньи».
Я не хотел огорчать отца и не сказал ему, что Дон пришел домой только через час после его приезда, весь в крови, раздутый, как бочка.
Очевидно, он поймал зайца в кустах и там же его съел.
Но папа об этом, слава богу, не узнал.
Это — единственный секрет, который я сумел от него скрыть навсегда.