Алёхин Игорь Иванович
У многих из нас, охотников, есть охоты любимые и не очень. Есть и просто нелюбимые, которые не принимает ни душа, ни сердце. Обычно поэтому в них и не участвуешь — вроде как и нет совсем этих охот. Но в любом случае, чтобы сказать, что я не люблю такую-то охоту, надо хотя бы раз в ней поучаствовать.
Для обоснования нелюбви к ней. Да, собственно, приятие или неприятие охоты — в данном случае не вообще, а какой-то одной, — возникает чаще всего именно после ее проведения. Реже — до того.
Но у меня как раз и было то, что случается реже.
Весеннюю охоту я не то чтобы не любил — не знал ведь ее по собственному опыту, — скорее отрицал напрочь. Почему? Что можно возразить весомым доводам вроде общения с пробуждающейся природой на фоне буйства красок весенней земли и сверкающего на солнце половодья, старинных русских традиций стрельбы ополоумевших или даже утративших часть природой им данных чувств самосохранения — из-за приступа любовных страстей, — вальдшнепов, глухарей, тетеревов и утиных самцов? Что можно сказать против? То, что это безнравственно — убивать вольных птиц именно в тот момент, когда природный инстинкт зовет их раз в году, надев самые лучшие наряды, продолжить свой род?
Итак, не признавал я весеннюю охоту — по нравственным убеждениям. Знаю, сколько упреков и научных обоснований в целесообразности изъятия весной некоторой части самцов охотничьих птиц обрушится на мою голову. И многие из них будут совершенно справедливы, как и их авторы, в большинстве своем истинные охотники — любители и хранители чудесной русской природы и охоты. Правы будут знаменитые на весь мир профессора и члены международных организаций, считающие для себя возможным задать на страницах журнала скромный вопрос: как вы, мол, думаете — восемьдесят — там с чем-то глухарей на моем счету — это хорошо или плохо для Подмосковья? Наверное, это хорошо. Тем более, что нет сомнения — все мошники добыты законно и каждый из них хорошо оплачен. И «Голланд-Голланд» — это хорошо, как хорошо и то, что у человека есть возможность охотиться в элитных хозяйствах.
Ну а что за охота у нас, простых охотников, «на местах»? И какая она у нас, на Кубани? Да никакая, можно сказать! За последние четверть века открывали ее или делали вид, что открывают, очень незначительное число раз — кое-где в плавневых районах. Рассказы побывавших на ней были до однообразия неинтересны — и селезень не садится, и время для охоты не подходящее — ну и превращается такая охота в вариант осенней, со стрельбой по пролетающим мимо птицам, в которых охотники с переменным успехом стремятся угадать селезней и сбить именно их, что, естественно, не всегда удается. И падают в неуспевшую прогреться весеннюю воду и утки, и налетевшие на изголодавшегося по стрельбе «охотника» гуси...
До сих пор не могу понять, почему весеннюю охоту открывают у нас именно в плавневых районах, где огромная площадь водно-болотных угодий, и, практически, никакого контроля за охотниками. Кроме того, период проведения нашей доморощенной весенней охоты совпадает с весенним ходом полупроходных рыб на нерест, в частности, самой массовой — тарани, что сводит к абсолютному минимуму не только контроль за проведением охоты со стороны егерей, которые поголовно заняты обеспечением минимального прожиточного уровня собственных семей, но даже возможность и необходимость (надо признать) получения охотниками путевок.
Итак, о чем это я хотел рассказать... А, о весенней охоте! Нет, не о той, что описывается классиками русской охотничьей литературы, — так что любители ее могут на меня не обижаться. И прошу не считать меня законченным пессимистом и сопливым лириком-сентименталистом. Всё, о чем я здесь напишу, есть правда и только правда, хотя некоторым может показаться, что для описания столь незначительных по своему значению событий совсем не обязательно столь непопулярное вступление.
Весенняя охота открылась!
Такую весть распространили в один из неуютных февральских дней телефонные звонки и устные сообщения среди охотников нашего городка. Где? Как? Сколько? С двадцать первого февраля — в Калининском районе, в Хмельницком хозяйстве. Ох ты, черт — а уже двадцать шестое! Как же так поздно узнали?! Так брешут же, скрывают — как обычно... Вот заразы! Но все равно поедем. Завтра! Пять селезней? А путевка пятнадцать тысяч разовая? Пойдет! Главное — общение, ты же знаешь! Отдых! Патроны еще с осени, а лодки там на месте, собственные — на берег вытащенные, перевернутые, всё как положено, — ты же знаешь Михайловича! Так с ним поедем? Ну да! У него и подсадные — аж четыре... Так что нам только бензин ему в бак залить — и айда!
— Но что за идиотизм, Коля — весенняя охота — зимой? Прилета еще нет! Коля задирает брови:
— Тебе чо? Тебе сказали — едем. А там посмотрим! Если не хочешь — так и скажи.
— Нет, ну... я в принципе не против... Холодно сейчас в лимане, неуютно после зимы, безрадостно небось...
Коля сплюнул:
— Ох ты господи! Неуютно ему... Кто ж тебе не дает с собой взять че-нибудь для настроения? Короче! В полпятого мы у тебя — ты уже как штык! Ты же знаешь Михайловича. Плюс-минус три секунды.
Так я после двадцатилетнего перерыва попал на весеннюю охоту. Говорили, что Калининский район в этом году вышел из Ассоциации, поэтому с точки зрения финансового допинга организована охоты была достаточно умно. И с наименьшими потерями для утиной популяции.
Прилета, действительно, еще не было. Над лиманом мотались редкие стайки кряковых, по которым из пожухлого за зиму, но все еще густого камыша велся нечастый ружейный огонь. Зеленоголовые селезни не делали даже попыток снизиться над добросовестно работавшими предательницами-подсадными, приходилось стрелять пролетающих. Я удачно сбил крякаша-красавца и стремительного красноголовика, далеко упавшего на воду бокового плеса; дальше продолжать охоту не решился — отчасти оттого, что не хотел портить ее для себя ненайденными птицами — уж больно густые заросли окружали плес со сложным рельефом, на котором мы обосновались, — отчасти от смутной жалости к неулетевшим с родины, перезимовавшим птицам.
Часам к одиннадцати выглянуло солнце, заголубело небо, заблистала вода, бросая яркие зайчики на позолоченный камыш, и я посчитал свою весеннюю охоту вполне состоявшейся. Портили ее выстрелы по гусям, налетевшим на кого-то на соседнем плесе, упавшая в тростники утка, долго тянувшая, мельтеша крыльями, над чистой водой и дотянувшая до спасительных зарослей, куда упал вместе с ней и ее не появившийся выводок. Но спасали хорошая компания, не запятнавшая себя ни сбитой уткой, ни гусем; организатор охоты, незабвенный Михайлович, единственный выполнивший норму и привезший в своей плоскодонке пять серебряногрудых селезней. Егерь был, как всегда, на своем месте, выдавал путевки и проверял добычу прибывших с лимана, благо этому способствовало то обстоятельство, что жил он непосредственно тут же, на базе, вел свое нехитрое хозяйство, содержа в порядке общественное. Ну что делать, думал я, возвращаясь домой в тот день, что наша весенняя охота мало похожа на ту, что описывается в литературе — виной тому многие обстоятельства. Но, в конце концов, от нас самих зависит «чистота» ее проведения.
Я не мог знать, что сама судьба в скором времени погрозит мне пальцем и грустно, безнадежно, со вздохом скажет: «Эхе-хе, милый... Твоими устами бы...»
На следующие выходные — это было после закрытия весенней охоты в Калининском районе (она была закрыта 2 марта) пришла весть об открытии охоты в Приморско-Ахтарском. И погода подошла — очень теплые, даже для Кубани, деньки погнали в рост яркую зелень озимых, набухли соком тугие почки деревьев, зацвели жердела, абрикос и алыча... Запахи весны пьянили, как положено, наши головы.
Черные тучи скворцов, уцелевших после зимовки в южных странах с высокоразвитыми охотничьими традициями, проносились над оживающими плавнями, где в каналах повеселевшая рыбья молодь с деланным испугом бросалась прочь от всплесков самцов щуки, провожающих своих подруг в мелководные лиманы на икрометание. Застонали в тростниках, захныкали лысухи, завизжали поросячьим визгом чомги, большие поганки, подняв вертикально тонкие шеи с коричневыми ушастыми головами; нежно вскрикивали алебастровые лебеди в голубом небе, зычно гоготали гуси на мелководьях, шипело, трюкало, трещало и крякало всё птичье население плавней.
А зелени в природе еще было мало. Плавневая земля только-только отходила от зимних унылых дней. Буро-желтый камыш стоял в холодной прозрачной воде. Травы на мелководьях были мертвы и ломки. Кое-где на сухих участках меж лиманных возвышений сквозь белесо-серую путаницу и желтые космы трав пробивались зеленые стрелки. Дикие гуси не успевали выщипывать их — весна брала свое, и буйство полной победы зелени было не за горами.
Плывя в своей легкой дюралевой лодке по мелкому, заилившемуся каналу среди обширных мелководий, убегающих блюдечками воды к горизонту, я спугивал нерестящихся щук, уходящих от лодки маленькими торпедами, волновавшими гладь канальной воды. Поднимал уток, словно дожидавшихся моего приближения, чтобы оглушающим взлетом своим заставить вздрогнуть охотничье сердце. Видел гусей с настороженно поднятыми из травы шеями — они сидели парами и подпускали меня на сотню метров, иногда чуть ближе, и, загоготав, замахав светлыми подкрыльями, взлетали, но не летели вдаль, а, проплыв низко над пятнистой от светлых мелких луж и кустиков травы солончаковой землей, опускались поодаль. Мне даже было неудобно тревожить больших прекрасных птиц, которые словно с укором наблюдали за мной, вытянув на длинных шеях внимательные головы — чего, мол, ты делаешь тут, в такое время — тебе что, осени мало для охоты? Гуси сидели и на плесах, через которые проходил мой путь — в окружении многочисленных лысух, те первыми начинали удирать при моем приближении, спровоцированные вырвавшимися из закраек камыша кряковыми.
Светило яркое весеннее солнце, в воде поблескивали серебристыми бочками мелкие рыбешки. Даже ширококрылые луни были по-особому нарядны, облетая раскинувшиеся до горизонта плавни. Эти плавни были совсем не такие, как те, где я был неделю назад, — однообразно-глубокие, с мощными зарослями камыша, по которым можно только плавать на лодке, разнообразя свои впечатления лишь величиной и формой многочисленных плесов. Их обожают утки всех пород, но почти совершенно игнорируют гуси, которые не любят глубоких мест. Меляки, солончаки, чередующиеся с мелкими, по щиколотку, лиманчиками, участками, совершенно лишенными тростников и покрытыми густой низкорослой травой, — вот излюбленные пристанища гусей. Кроме них и разнообразных уток и куликов, бродят здесь кабан, енот, шакал и лисица, усеивая побережье многообразием следов. Это они заставляли меня часами вышагивать осенью по открытым звездам и ветру пространствам в надежде на удачный выстрел. Сейчас весна, и как-то неудобно и неловко стрелять в занятых своими извечными делами птиц.
Но выстрелы гремят. И немало. И не только по уткам, к сожалению.
Вот вдали шарахнулась от дуплета станичка гусей, замахала нестройно крыльями — значит, по ним... Вот высоко пролетел одинокий гусь — почему без пары? Вон вдали еще один холостяк... Потом прошла пара — у одного в обоих крыльях не хватает маховых перьев. И тоже высоковато — явно напуганы.
Я причалил к берегу канальца, выбрался на земляной вал, заросший дикой травой, среди которой уже много зеленой, не в пример холодным мелководьям, и огляделся. Над плавнями летели птицы. Многие из них совсем недавно видели дальние страны, в которых мне никогда, если не тешить себя дурацкими иллюзиями, побывать не придется. Ничего страшного я в этом не вижу — ведь у меня есть мои плавни, куда каждый год возвращаются птицы, побывавшие там — знать, не так уж там хорошо, в этих жарких, беззимных странах. На Земле, говорят, теплеет — если так, то может когда-нибудь наши гуси-лебеди перестанут улетать от нас за тысячи километров на два, от силы три зимних месяца? И, может, когда-нибудь мы перестанем стрелять в них, возвращающихся на родину... Неужели, действительно, не хватает нам осенней охоты? Сложный вопрос, тем более, если задан он человеком, вышедшим на весеннюю охоту...
Я заметил неподалеку человеческую фигуру. Она приближалась по валу, то скрываясь за его поросшими травой буграми, то появляясь на них во весь рост. Я подождал, закурив. Подошедший был невысок, не бросок внешностью, примерно моего возраста. Ухоженное ТОЗ-34 с ореховой ложей. Не новый, но опрятный камуфляж. На добротном кожаном патронташе — пустые подвески для дичи. Точь-в-точь всё как у меня. Он, кажется, заметил это, улыбнулся.
— Ну, как дела?
Вопрос, ясно, не о добыче — и так понятно, — о настроении.
Я склонил голову в сторону, пожал плечами.
— Красиво. Простор — стрелять не хочется... Но одного-то возьму, на шулюм...
— Та и я ж так же... Успеется! А поднимал... То против солнца — не пойму, где утка, где селезень; то над камышом таким, что... Успеется!
В это время сзади гагакнуло. Мы оба обернулись. Одиночка серый летел прямиком на нас, невысоко. Он мерно и как-то устало взмахивал крыльями, словно было ему безразлично, что ждет его впереди.
— Гусей бьем? — осторожно и вроде бы беспечно спросил я.
— Нет! — быстро и резко ответил охотник, так что мне стало стыдно за свой вопрос. — Зачем? Сколько он пользы принесет!
— Та я к тому, что... — я прищурясь, кивнул в сторону плавней. — Бьют там, что ли, их — неужели все по утке?
— Бьют, козлы! — охотник проводил взглядом в последний момент отвернувшего гуся. И, глянув на меня, чуть насмешливо:
— Но мы-то без куска мяса не сдохнем, верно? Осень придет — тогда...
— Вы местный? — зачем-то спросил я.
— Да ну... Краснодарский, — он закурил. Я поразился — как и я, «Магну».
— Сейчас вот пройду эти меляки, тут я всегда осенью охочусь — возьму одного селезня-то, с подъема — здесь утка всегда сидит. Сыну показать. Ну, счастливо!
Он побрел по мелкой воде, разбрызгивая ее своими болотниками, а я долго смотрел вслед, и странное чувство вдруг появилось в душе — казалось, будто это я сам бреду по плавням, имея возможность видеть себя со стороны...
Я оставил лодку возле вала, чуть вытащив ее на сухое, хотя деваться ей было некуда, повесил на плечо ружье, застегнул патронташ и пошел, шурша сапогами, по плавневой травке, названия которой, к сожалению, не знаю. Осенью бывает она ярко-бардового цвета, стебельки становятся плотными, сочными и пахнут кисловатым свежим запахом плавневых луговин, простором мелководий. Сухая коса, поросшая разнотравьем, заканчивалась мелким лиманчиком с плотным глинистым дном, усеянным отпечатками гусиных лап. При моем приближении с отмелей взлетели несколько серых, тревожно загоготав. Скоро стая шилохвостей со свистом низко прошла рядом, но стрелять я не решился, хотя два селезня очень удобно летели чуть ниже общей стаи, так как шли утки всё же над густым камышом, обрамлявшим косу.
Выстрелы не часто, но гремели вокруг. Два раза я видел, как падали гуси. На недалеком глубоком лимане выла моторка, оттуда тоже доносилась пальба. Иногда мотор сбавлял обороты — видимо, подбирали добычу.
В путевке у меня были записаны пять селезней, разрешенных к отстрелу, а в рюкзаке за плечами лежали десять резиновых чучел уток. Манок висел на шее на тонком шнурке. Очень хороший манок, привезенный знакомым из Тюмени, где он охотился. После его безуспешных попыток подманить хоть одну утку на Кубани манок достался мне.
«Не знаю, что у вас за селезни — даже внимания на манок не обращают, — говорил знакомый с удивлением и горечью в голосе. — В Тюмени как дашь из него, так селезень, ломая сосновые ветки, опускается на звук, а тут...»
Так и брел я то по сухим, заросшим травой отмелям, то перебредая залитые водой камышовые пространства, не спеша высадить своих резиновых уродцев на подходящее плесо, которых немало попадалось на моем пути. На одном из них исходила криком чья-то подсадная, и выглянувшие из камышей двое охотников замахали на меня руками — давай, мол, отсюда!
— А они хоть садятся? — крикнул я им, имея в виду селезней.
— Да ни черта! Мы их влет! — был ответ. — Давай становись где-нибудь, что ты маячишь, в самом-то деле!
Я побрел назад. Скоро на меня налетел одинокий селезень — я издали услышал его шипящее жвяканье, успел присесть в невысоком тростничке и сшиб его «тройкой», которой было заряжено мое ружье, оставшейся еще с позднеосенних охот. Селезень еще в вышине перевернулся на спину и, тормозя выгнувшимися крыльями, упал на соседнее мелкое плесико. Я положил его в рюкзак к жалким резиновым собратьям.
Гуси гоготали повсюду. У них не хватало ума молчать и летать хоть немного повыше над тростниками. Была весна, и птицы точно ополоумели, забыв привычную осторожность. Ах, как было обидно за них! Кругом стреляли — в основном дуплетами, — а какой-то недоумок на дальнем плесе лепил сериями по четыре из полуавтомата. Он то ли не заряжал пятый патрон, то ли ружье его заедало на нем — полуавтомат штука азартная...
Я шел, разбрызгивая весеннюю светлую воду, направляясь к лодке, когда метрах в полуторастах чуть в стороне пара кряковых спланировала в закраек камыша и, всплеснув крыльями, уселась. Место было удобное для подхода к ним — рядом протянулась довольно высокая сухая коса, поросшая густыми космами рыжей травы. «Подойду и возьму второго селезня — до пары...», — решил я.
Сбоку косы по влажной глинисто-серой земле вилась натоптанная кабанья тропка — шаги мои на ней стали почти не слышны. Отшагав, пригнувшись, положенное, как мне показалось, расстояние, я выглянул из-за поросшего травой бугра. Утки взмыли рядом, ударив крыльями по воде камышового закрайка. Который из них селезень? Вот он, блестит зеленой головой, режет глаза пестротой оперения! Я повел стволами, прочеркивая его предсмертную дугу. И в это время за реденьким камышом с поворота травяной косы, крича, сорвались два гуся и полетели, мельтеша большими светлыми крыльями, наперерез уткам. До них было не меньше семидесяти шагов, до селезня двадцать. Я нажал спуск наведенного в селезня ружья, машинально отмечая полет гусиной пары. Ахнул выстрел. Невредимый селезень взмыл ввысь и в сторону, а там, дальше, один из гусей вдруг нелепо перевернулся в воздухе и рухнул в сухую траву косы! Я остолбенел. Первую секунду еще верил, что птица только контужена, сейчас оправится и взлетит с весенней земли... Но нет, она лежала неподвижно, лишь чуть пошевеливая белесыми крыльями. Второй гусь после выстрела спикировал до земли, пронзительно крича, облетел упавшего и снова пошел на вираж. У меня защемило сердце. Господи, да разве можно с такого расстояния убить гуся в зимнем пере «тройкой»?! Неужели так резко бьет это ружье, мать его!..
Но гусь лежит на земле. Он мертв. Не машет крыльями в весеннем небе, не кричит звонко, не дышит. Кричит его товарищ, летая неподалеку... Боже мой, хоть бы он замолчал! Не соображая, что делаю, я замахал в его сторону руками, заорал: «Кыш, кыш, чтоб тебя... чтоб меня!..»
Я подошел и поднял большую птицу. Она вяло и не больно в последний раз ударила меня по ногам сильными крыльями и затихла навсегда. В голове у нее кровянела отметина от ударившей дробины. Как раз посредине, чуть ниже глаза... Случайность... Случайность?!
У меня не хватило духу засунуть гуся в тесноту рюкзака, к мертвому селезню и раскрашенным резиновым муляжам, и я так и нес его в руках... Пусть все пролетающие мимо птицы видят мой позор, пусть какая-нибудь из этих белокрылых чаек обгадит меня с высоты своего полета — так мне и надо...
Я плыл на лодке через заросшее камышом плесо, когда одиночный гусь взлетел неподалеку, громко крича, и по дуге облетел меня. Может, это был тот, второй? Наверное... Иначе чего же он, как обычно, не улетел сразу вдаль?..
Но на этом мои мучения не закончились.
Приехав домой, отдал жене птиц, услышав сдержанное: «Чё не в духе?», и, наскоро помывшись, завалился на диван. Пробовал дремать — не получилось, лежал, апатично впялив глаза в потолок, потом взял журнал, листал, не читая...
Снизу, из кухни, донесся запах паленого — готовят к употреблению мою добычу... А что, в самом деле, не бросать же было гуся в плавнях, как ворону какую-нибудь серую! Убил ведь — съешь теперь, в духовке или как там его приготовят...
Потом я услышал топот детских ножек по лестнице.
— Папа, глянь! — весело закричала, входя в комнату, моя Настенька-красавица, второклассница. — У утки смотри что было!
Меня словно по голове ударили. В руках у дочери было чистенькое фарфоровое блюдечко, на котором лежало большое гусиное яйцо, светящееся розовой пергаментной мягкой оболочкой.
— Гусенок маленький был бы! — с восторгом и жалостью произнесла девчушка, глядя на меня широко открытыми глазами.
Я резко сел на диване.
— Настюша...
Что сказать, что? Пропади оно всё...
— Да... Отнеси маме... — я отвожу глаза в сторону, снова беру журнал. — Так получилось... Ничего...
Дочь ушла. Я быстро, но осторожно спустился к жене на кухню.
— Ну зачем ты... Такие слова! Зачем? Это же ты ей... Зачем ей это?!
Опять не знаю, что сказать... Жена, не глядя на меня, сказала:
— А вы тоже — зачем? Весна ведь — осени что ли мало...
— Но я же объяснил тебе... так получилось! Детей-то не надо сюда...
Она молчит. Да, есть вещи, которые нельзя объяснить...
Окончательно добил меня сын. К нам пришли соседские дети, они долго шушукались в соседней комнате, потом Костя зашел ко мне, держа в ладонях то же самое яйцо. Он видно показывал его своим гостям. Еще бы — такое большое, тяжелое, но мягкое!
— Вот... — сын серьезно, но как-то странно посмотрел на меня. — Она была беременная, да?
И видя мое смятение, продолжал:
— Ты не знал. Да? Настя говорит...
Костя ходит в первый класс, но благодаря «видикам», в которых беременеют и рожают киборги, инопланетяне и даже Арнольд Шварценеггер, знает, откуда появляются дети.
— Да, сынок. Я не знал... Так получилось... Я никогда больше не буду так поступать. Иди к друзьям...
Кажется, у меня что-то с глазами. Костя, внимательно посмотрев на меня, уходит. Я слышу, как в соседней комнате он говорит соседским:
— Папа не знал. Он не хотел его убивать. Он никогда больше не будет...
В голосе его чувствуется важность и трагизм. Остальные молчат. А я думаю весь вечер об этом маленьком неродившемся гусенке. Думаю почти всю ночь и весь следующий день, пока пишу эти строки, и не знаю, скоро ли притупится в душе боль, которая многим, наверное, покажется сентиментальной, глупой и недостойной мужчины.
И знаю твердо одно: на нашу кубанскую весеннюю охоту я не пойду уже никогда. А всем, ратующим за нее, я хотел бы рассказать эту сентиментальную историю о неродившемся гусенке на фарфоровой тарелочке.