Топорков Н.
I
Профессор задумчиво повертел в руках шкурку черной пищухи и не то попросил, не то приказал:
— Привезите мне, Константин Иванович, Ochoton'u, — он всегда склонял латинские названия на русский лад.
Аспирант Константин Иванович Малых несколько удивился:
— Я же привез в прошлом году девять черных из саянской тайги.
— А мне надо с западного берега, с Березового хребта, из вашей Средней. Это будет свадебный подарок. Шкурка у пищух дрянная, пушниной не считается и никакой цены не имеет.
Профессор, очень довольный своим юмором, сощурил глаза и надул щеки. Это означало, что он весело смеется...
Через три дня лаборатории уже казались Малых далекими-далекими. Он начал обычную летнюю полуробинзоновскую жизнь в пади Средней на южном побережье Байкала. Милая падь. Два залива — один лазурный, другой темный, иссиня-черный, — сойдясь у мысочка, описывают правильную цифру «3». В лазурном дно отмелое. Тут хорошо ловится хариус и байкальский сиг — омуль. В черном вода глубока. Пароходы, захваченные штормом, отстаиваются в нем, подходя впритык к берегу. Трапы бросают прямо на галечник, а чалки крепят за могучие сосны.
Ветры странных названий: баргузин, култук, шелоник — дуют в полную свежую силу лишь на мысу. В пади, умиротворенные, они ласково веют, чуть покачивают высокие прихотливые царские кудри, красные и желтые лилии. Хребты надежно прикрыли падь: правый, сумрачный и молчаливый, падает отвесной каменной стеной в черный залив; левый вздымается мягкими увалами. У подножия в его хвойную темную зелень вплелись светлые кроны берез, рябин и вечно трепетной осины. Оттого он кажется говорливым и улыбчивым.
Окрестные жители называют падь Среднюю «падью Константина Иваныча». И с достаточными основаниями. Два года назад он поставил в ней зимовье и живет столько месяцев в году, сколько позволяют аспирантские обязанности и неистощимая благосклонность профессора.
В Среднюю не вели никакие тропы. Чащоба горной тайги отгородила ее с суши. Только зимой, крутыми распадками, заходили в нее белковщики. Можно, конечно, пройти в Среднюю прибрежной кромкой галечника — каргой. Но отроги хребта во многих местах прерывают узкую ленту карги. Переваливать через них хлопотно. Приходится ползти, поглядывая в воду с двухсотсаженного скалистого отвеса. Потому и лежит эта падь безлюдной, далекой, хотя Байкалом до железной дороги всего двадцать верст, а до ближайшего селения — Листвянки — не более двенадцати, если идти с мыса на мыс...
Едва тяжело груженая лодка толкнулась в галечник лазурного залива, как Малых прыгнул за борт, взбежал на полянку, жадно оглядел свой покинутый и вновь обретенный рай. Тойон, крупный пестрый кобель, с присущей лайкам вдумчивой серьезностью уже обежал падь. «Все, в общем, в порядке. К зимовью подходил медведь», — пояснил он на собачьем, вполне внятном для Малых, языке. Малых открыл забитую на зиму дверь зимовья, распахнул окошечко и, досадливо почесав затылок, подошел к лодке.
В этот год они приехали в Среднюю не вдвоем. С ними, хоть на недельку, напросилась Гаська, находившаяся с Малых в туманной степени родства, точно именовать которую умеют только бабушки. Ее с полной непринужденностью называли еще «каракатицей» и «гусенком». Но нет-нет кто-нибудь из приятелей Малых негаданно для себя подхватит оброненный голенастой девчонкой платок и с глупой галантностью произнесет: «Пожалуйте-с».
«Н-да, обуза, — думал Малых. — В зимовье ее не оставишь. Забоится. В тайгу не возьмешь. Кормить ее надо, а у меня на все лето — кулек сахара».
Тем временем «обуза» уже разгрузила лодку, вытащила два ружья, сухари, разную мелочь и вела тщетное единоборство с мешком соли.
— Тебе здесь будет скучно, пусто, — сказал Малых, вскидывая мешок на плечо.
Гаська не отвечала. Радуясь до дна души, вся сияя, она широко раскинула руки, будто обнимая и байкальскую синь, цвет открытых морей, и изумруд долины, и кружевной от пены ручей, который метался по уступам, сбегая в песчаную бухточку.
Малых вздохнул, потащил мешок в зимовье.
— Что ж, давай устраиваться...
К вечеру они навели несложный таежный уют, дали Тойону пяток сухарей и только тогда сели трапезовать. Подходил вечер — по байкальскому обыкновению, такой холодный, что казалось, вот-вот ударит морозец. Гаська, все еще сияющая, сидела на узеньких нарах, которые сделала «почти сама». Зимовье казалось ей необыкновенно привлекательным, нравилось, что нары сложены из жердей, а стол, стоящий у окна, — из досок корабельной обшивки, занесенных к берегу Средней неведомо откуда.
Простенькая снедь, захваченная Гаськой на первый случай: ватрушки, котлеты, яйца — уже показалась им диковинной роскошью.
— А с завтрашнего дня — одни сухари? — хлопая слипающимися глазами, сказала Гаська.
— Да. Если не будем трудиться... Магазина тут нет. Ну, — добавил он, — надевай тулупчик, пошли. Одному выметывать сеть неудобно.
Малых встал, поднял на плечо трехстенку и шагнул в сгустившуюся темноту.
Они отъехали с полверсты от берега, и, как только вдали показался тяжелый абрис Сытого мыса, Малых встал и мерными движениями начал метать сеть. Гаська гребла, стараясь держаться указанного направления — так, чтобы огонек, от «летучей мыши», оставленной в зимовье, все время был за кормой, помаленьку отклоняясь вправо.
Пологая зыбь набегала с моря, и волны, словно ленясь завернуться в барашки, бесшумно и мягко подбрасывали лодку.
— Все! — Малых схватил кормовое весло и почти на месте повернул к берегу. — Завтра опчан начнем делать.
Гаська не знала, что по-бурятски «опчан» — вяленая подсоленная рыба, а спрашивать не хотелось. Ее тянуло домой. И когда, придерживаясь за френчик Малых, чтобы в темноте не загреметь под обрыв, она поднялась по крутой тропинке и вступила в зимовье, ощущение дома охватило ее так сильно, как никогда в жизни.
Тойон лег у порога, насторожив уши, слушал шорохи ночи: «Спите, а я уж подежурю».
Гаська укрылась парусом и тулупом, Малых — френчиком, который обладал, по-видимому, волшебными свойствами: в нем охотовед никогда не мерз, а в самые знойные дни не жаловался на жару.
— Я тебе завтра накошу травы для постели. У меня в скалах спрятана литовка, вилы, лопата, — пробурчал Малых и погасил лампу.
Гаська хотела сказать «спасибо» и не успела: вдруг теплой волной набежал сон...
— Вставай! Или я один поеду за рыбой? — легонько расталкивая Гаську, говорил поутру Малых.
— Оди-ин?!
Она всунула ноги в туфельки (вот уж неподходящая обувь) и опрометью кинулась к берегу.
Малых сильными ударами пригнал лодку к поплавку, развернул кормой вперед, подтабанил.
— Выбирай сеть. Да не путай.
Вздрагивая от волнения, Гаська стала выбирать. Сажень, еще сажень... Струйки воды потекли с сети за борт с тихим журчанием — единственным звуком, который могло уловить ухо в покое заштилевшего Байкала.
— Нету рыбы, нету рыбы, — шептала Гаська, и уголки ее губ обиженно складывались.
Но далеко впереди, саженей за пять, в хрустальной прозрачности воды показалось бесформенное пятно. Приближаясь, оно светлело, стало поблескивать.
— Рыба! — Гаська бросила тетиву, перевесилась за борт и, сунувшись в воду, пыталась поймать обманчиво близкое серебряное чудо.
— Куда? Садись. Выбирай! — Малых хохотал, откинув весла. — Зачем же нырять за пойманной рыбой? Гляди, сколько воды черпнула.
Не в силах сдержать ликования, Гаська снова взялась за тетиву.
Тем временем Тойон бродил по самому урезу воды с весьма значительным видом и вылавливал широколобок — байкальских бычков. Их всегда много у берегов после сильного ветра, полуживых, оглушенных крутой прибойной волной. Заметив, что лодка вернулась, он подошел встретить ее, деликатно обнюхал улов, положил рядом крупную широколобку.
— И тебе будет уха с мучной подболткой, — сказал ему Малых.
— А нам? — спросила Гаська.
— Расстели сеть по карге и иди завтракать, — ответил Малых, подхватил ведро с омулями и ушел к зимовью.
Уложить сорокасаженную сеть — дело недолгое. За это время вычистить и приготовить рыбу нельзя. «Значит, только сухари», — с тревогой думала Гаська, тщательно расправляя сеть.
— Э-эй! — раздался сверху призывный голос.
Достелив остатнюю сажень, она побежала домой. С лужайки перед зимовьем, где было постоянное кострище, на нее повеял дымок, сдобренный чем-то на редкость аппетитным. Рыба!..
— Я ее зажарил на рожне — самое быстрое. Не надо ни чистить, ни потрошить, — отозвался Малых.
Он сидел по-бурятски перед огнем, поворачивал над нагоревшими со вчерашнего дня углями полуторакилограммового омуля, вздетого на ошкуренный березовый прут. Гаська и Тойон смотрели, как Малых одним движением снял кожу с рыбы, отделил от хребта розовые душистые куски мякоти. Он ел с неторопливой важностью, усвоенной у сибирских промысловиков. Гаська спешила — так чудесно было это дикарское блюдо. Тойон проглотил шкуру и осторожно выдирал из костяка полусырые потроха, поджимая губы, чтобы не уколоться.
— А теперь что? — спросила Гаська, запив рыбу густейшим чаем.
— Я в тайгу, насчет пищух, а ты свари уху.
— А мне в тайгу нельзя?
— Нет, — посмотрев на ее туфельки, сказал Малых. Потом глянул в ее лицо и сказал столь же категорически: — Пойдем!
II
Они продрались сквозь частый, всегда прохладный и влажный ольховник, вступили под сомкнутые кроны пихты и ели — в лиловый, тихий, неподвижный полумрак. У подножий изредка попадавшихся берез, где трава повыше, шелковистей и зеленей, белели нежные шапочки сибирских орхидей.
Гаська шла за Малых с берданкой на ремне. Шла притихшая, подавленная чарами тайги. Тойон пропал где-то в чаще. Его дело — быть всегда впереди, но никогда не терять охотников.
Падь становилась все уже, темней, но вдруг впереди посветлело. Среди сосен и кедров, не склонных расти на дне долин, открылись какие-то бурые прогалины.
— Россыпи, — сказал Малых.
Обломки скал, кое-где подернутые зеленью камнеломок, мха и лишайников, покрыли склон, будто была здесь когда-то лестница титанов.
Малых оставил Гаську в полугоре, наказав стрелять только черных пищух. И оттого, что он ушел, тишина стала еще полней. Постепенно, когда ухо привыкло к безмолвью, Гаська стала улавливать приглушенные, сведенные к пианиссимо, голоса и звуки. Их оказалось много, и разгадывать их было интересно, но чуть-чуть жутко... Царапающий шорох откуда-то сверху. Что это? Полосатый бурундучок, по спирали обегая ствол, взбирался все выше. Такой же шорох, но отрывистый. Это поползень спускался вниз головой короткими прыжками. На россыпи кто-то пискнул с такой зовущей интонацией, что Гаська обернулась, откликнулась:
— А?..
Рыжий, кургузый, бесхвостый зверек, круглоголовый, с малюсенькими ушками, стоял на задних лапках, чему-то очень удивляясь. Ростом он был с морскую свинку, мягкий, мешковатый и в то же время грациозный. Пищуха!
Но тут что-то лимонно-желтое, словно излучающее свет, метнулось через россыпь. И следом с непостижимой быстротой молча пронесся Тойон.
— Ох, ноги переломает! — Гаська заторопилась по камням.
Невдалеке раздался нетерпеливый, озлобленный лай Тойона. На его призыв с россыпи спустился Малых.
— Видела? Светлый? — догнал он Гаську.
— Как бледная молния.
Пес поднялся на задние лапы, скреб ствол кедра и с досадой, с визгом звал хозяина: «Скорей, упустим!»
Малых подошел, вскинул двустволку, ударил, и оранжево-желтый комок, то вспыхивая под лучами солнца, то угасая, упал на землю. Тойон легонько встряхнул его и тотчас положил, чувствуя, что зверек недвижим.
— Солонгой, — удовлетворенно сказал Малых, — каменный колонок. У нас в коллекции не было летней шкурки. Он водится по всему Прибайкалью, но всюду редок.
— А почему он «каменный»?
— Живет близ россыпей, охотится по камням. Гроза пищух... Ну что, Тойон, отвел душу?
Тойон сидел, радостно осклабясь, но сразу помрачнел, когда Малых и Гаська снова засели в разных концах россыпи высматривать черных пищух. Колонка-солонгоя и прочих хищников из куньего семейства Тойон облаивал с яростным самозабвением, белку — старательно, деловито, на глухаря лаял мерно, лениво, поглядывая вверх... О медвежьем следе извещал мрачным рычанием и вздыбленной шерстью. А бурундука и пищуху не считал достойными внимания. Он лег, вывалил язык и отвернулся: «Вовсе пустое дело затеяли».
Час, еще час... Гаське до смерти хотелось убить черную пищуху. Уж тогда Костя не скажет: «Обуза». Стрелять она умеет; на соревнованиях — первое место. Она то поднимала, то опускала ружье. В тени все пищухи казались черными. Но скользнет свет — э, да она совсем рыженькая! Наконец Гаська заметила темное пятнышко, выстрелила. Тойон, покорный служебному долгу, показал ей расселинку, где лежала пищуха, и отошел, полный презрения.
Пищуха оказалась рыжей.
Сверху россыпи пронесся близкий выстрел, минут через десять — другой. Гаське стало обидно, она побежала взглянуть на черных пищух.
— Убил?
— Убил... — хмуро отозвался Малых, вытаскивая из кармана френчика двух рыженьких грызунов.
— Ры... ры... — на Гаську накатил смех. — Рыжие... У меня тоже рыжая.
— Ладно, к концу лета они начнут сенозаготовки, засуетятся, забегают. Попадется и черная...
В обратный путь пошли гривой. Тут веял свежий ветер, деревья шумели, а в падях — тишина и оранжерейное тепло. С гривы открылись широкие дали: заливы в белой каемке прибоя, мысы Сытый, Медвежий, Черный; мохнатыми, толстыми лапами они протянулись к Байкалу.
— Какие горы!
— Ну, горы здесь невысокие, пади неглубоки. Веселые, светлые. В них только под деревьями сумрак, а любая поляна — как на ладони под солнышком. Вот в Саянах!.. Подъем на гриву день, а то и два. Пади синие, темные, бездонные, холодные...
— Здесь лучше, — решила Гаська, никогда в Саянах не бывшая.
Дома на ступеньках они нашли записку, придавленную камнем.
«Я у тебя был. У меня срочные рейсы. Борь.»
— Кто такой «Борь»?
— Очень великолепный парень, — чисто по-байкальски ответил Малых. — Он ходит на «Гибриде». Частенько ко мне заглядывает. Он и увезет тебя на станцию... У меня, видишь, наметилась одна загадочка — с копытными. А тебе будет жутко одной.
Гаська покраснела.
— Ты только говори, когда тебя примерно ждать. Сети я сама вытащу. Рыбу, если много, посолю...
Она даже слегка стала заикаться.
III
Вскоре жизнь окончательно наладилась. Малых с зарей уходил в тайгу. Гаська провожала его версту-другую и попутно учила таежные азы: как копать клубни сараны, где растут черемша и лук, где лучшая ягода...
Возвращался Малых перед закатом. Гаська по-бабьи всплескивала руками: «Мужики приехали!» — хотя «мужик» был один и шел, устало передвигая ноги. Он входил в зимовье, садился. Одна охапка цветов, накрытый стол, а до чего же хорошо стало!
На столе червонным золотом отливал копченый хариус. Омуль соленый, опчан и, словно гора самоцветов, ягоды на берестяном блюде.
Гаська вносила котелок с ароматной ухой, приправленной разными дикорастущими дарами.
— Ешь! Вкусно?
— Тебе не скучно, не страшно одной? — спрашивал Малых, смутно опасаясь услышать утвердительный ответ.
Она только удивленно вскидывала ресницы. Отобедав, он тянулся за ягодой, хмурился.
— Маховка? Опять маховка! На стрелку ходила?
В конце пади, где гора, как утюг, врезается в долинку, по старым, затянутым мхами россыпям росла особо крупная и сладкая черная смородина. Старожилы называют ее маховкой.
— Не ходи так далеко. Медведь тоже маховкой увлекается.
— Медведь тут смирный. Ни людей, ни скота не трогает... Ты же сам рассказывал.
— А вдруг вплотную налетишь? Он может заломать просто в смятении чувств, с перепугу... И ноги ты все избила. Туфли кончила, на своих подошвах ходишь... Вот погоди, съезжу к тарабеевским тунгусам, привезу тебе олочи. Это вроде полусапожек из оленьей кожи.
Но мечта эта была трудноисполнимой — Малых мучила загадка с копытными. Он пропадал в тайге, иногда ночевал далеко от дома. И занимался он идиотским делом: искал копытных, вспугивал и потом долго распутывал их след. Тойон ему помогал. Они переваливали в падь Черную, по которой тянулась невидимая граница, условно обозначенная редкими столбами:
«Байкальский заказник.
ОХОТА, КОСТРЫ, РУБКА ЗАПРЕЩЕНЫ»
Малых перечитывал знакомую, еще свежую надпись, будто находил в ней глубокий сокровенный смысл. Около заказника (он невелик — всего 4 на 10 км) и крутился Малых.
Прибайкалье — рай для копытных, не очень еще испорченный. С шумным фырканьем вскакивали отдыхающие в чаще косули. Табунок вразброд кидался под откос, на миг показывался на противоположном склоне, уже выстроившись цепочкой, и, казалось, перелетал через гриву.
Тойону, великому мастеру собачьих искусств, иногда удавалось загнать на скалу кабаргу — маленького безрогого и бесхвостого горного оленя. Составив все ножки вместе, изящная, трепещущая кабарга замирала на острой вершине. Но долго на таком «отстое» кабаргу не удержать даже своре собак. Она оглядится и снова начнет свой скок по кручам...
Малых кидался на голос Тойона очертя голову, падал, съезжал на спине по покотям. И базлыки (скобы с шипами на подошвах) не помогали. Известное дело, за кабаргой ходить — уж собственным телом пеньков посшибаешь. Это было похоже на настоящую зимнюю охоту по отстоям. Только без финала (Малых до срока и рябчика не стрелял). Издали почуяв человека, убегал от охотника и собаки угрюмый сохатый, уходил благородный олень — изюбрь, гордый, прекрасный царевич тайги. И упрямо брел за ними Малых, пока не терял следа.
Не вполне полагаясь на свой краткий еще таежный опыт, он наведывался в Хара-хах-тай. Безлюдные отроги Приморского хребта, где лишь один населенный пункт — кордон объездчика, — это и есть Хара-хах-тай.
— Ты скажи, — усаживаясь за еду, начинал Малых, — второй год я поднимаю зверя или там кабаргу, и они все к одному месту тянут!
— Многолюдство, — непонятно объяснял объездчик Степан Никанорович.
— Какое же многолюдство? На полсотни верст ты один.
— А ты на лето не смотри. Смотри на сезон.
В промысловый сезон тайга, конечно, оживала.
— Да я не о том спрашиваю. Ты скажи, почему они к одному месту бегут. С разных сторон. Как шлих на магнит.
— Спасаются... В заказник.
— Ну-у-у, заказнику всего третий год. Что они, по столбам читают: «Охота запрещена»?
Объяснение напрашивалось само собой. Строго научное и универсальное — условный рефлекс. Выработался он в промысловые сезоны, когда артели с шумом гоняют кабаргу и в падях прокатываются выстрелы белковщиков. Только очень уж быстро закрепился этот рефлекс. Степан Никанорович объяснял короче и проще: «Соображают».
Так или иначе, но никогда не ошибавшийся объездчик подтвердил домыслы Малых: звери неукоснительно, с каким-то даже предвидением, «спасались» в заказнике. Значит, для увеличения запасов копытных нужны не только огромные, в пол-Франции, заповедники, но и сеть совсем небольших, даже временных, убежищ-резерватов. Выводы были важные. А придя к ним, Малых потерял охоту таскаться по падям и сшибать пеньки.
IV
В теплый серый день, какие приносит долго дующий култук, Гаська лежала на большом, отшлифованном прибоем камне. В солнечные дни он накалялся так, что жег голое тело, при култуке грел слегка, очень приятно. Она весело распевала трагическую сибирскую песню: «Заброшен судьбою в чужие края...»
Ей почудился непривычно отчетливый стук мотора. Небольшой катерок, явно переделанный из селенгинского хаюра, свернул с мористого курса. Сердце ее затрепетало... как и полагается каждому Робинзону, независимо от стажа.
Катерок вошел в черный залив. Из него выскочил детина невероятного роста, выволок свой корабль на каргу.
— Костя-а! Котка! Ко...
Он осекся, будто увидел живую, настоящую, не вполне совершеннолетнюю наяду. Наяда, в короткой, истерзанной юбке, босая, с пестрыми от кровоподтеков ногами, шагнула из кустов, сказала приветливо и важно:
— Здравствуйте, вы, вероятно, Борь... Борис?
Он улыбался лучисто и прятал за спину бутылку. Лицо у него было цвета жженой пробки, а глаза светлые, с синевой.
— Костя в тайге. У меня печеная рыба, опчан и томленые грибы. Обедать будете? Отдайте мне бутылку — вы ее разобьете, а магазина тут нет.
Борис заехал так, мимоходом, побаловать Костю стаканом вина с отличной закуской: огурцами, колбасой, хлебом. Уехал он в час длинных теней. И, уже выйдя в Байкал, покручивая штурвал, все улыбался. Удивленно и недоверчиво, словно не мог отделить явь от грезы.
С той поры «Гибрид» перестал ходить в срочные рейсы, а в Средней появлялся каждую неделю. В его каютке, под рундуком, в корме или под рыбинами Гаська отыскивала олочки, ичиги, штаны из мягкой сыромятной кожи. И с каждым разом все больше и больше превращалась в байкальского мальчишку.
Малых поглядывал на Бориса с еще большим дружелюбием и подарил в знак признательности «Определитель рыб» профессора Дорогостайского. Даже Тойон понимал, что с приходом «Гибрида» кончаются все затруднения и заботы и уж в этот день подкармливаться широколобкой или мышковать, конечно, не придется.
V
Близился сезон рябчика, брусники и кедрового промысла.
В заливах, не тревожимых ветрами, появились целые заросли — зеленые и кремневые водоросли одели скалистое дно. Если смотреть с лодки — та же тайга, только ушедшая под прозрачную воду. Кое-где водоросли вытянулись к поверхности, мешали грести, опутывали весла изумрудной зеленью. Байкал «зацвел». Прекрасная, тихая, но недолгая пора. Ночами из падей уже потянули холода — легкие бризы. Байкал, спокойный у берегов, где-то вдали угрожающе ворчал.
— Теперь пищухи развернули свои покосы, — говорил Малых. — Надо профессору доставить удовольствие — привезти ему хоть парочку черных.
Но с пищухами не везло. На россыпях стоял неумолчный легонький свист. Пищухи сновали по камням, охваченные веселыми хлопотами. Они таскали сухую траву, прятали под плиты, в расщелины: сенозаготовка на зиму. Оттого их и называют сеноставками (а пищухами — за голос).
Малых и Гаська все дни проводили на россыпях. Ходили в самые далекие пади, но впустую. Правда, приносили пару-другую рябчиков, копалят, приносили разного оттенка пищух — в коллекции шкурок были рыжие, каштановые, бурые, — а черной так и не было. Малых начал нервничать, менял места, бегал по россыпям и однажды оступился. Упал он довольно тяжело, ребрами на камни, сел и ошалело произнес:
— Не понимаю, зачем профессору черная пищуха?
Он был очень обижен на профессора, на пищух и еще до полудня повернул домой. От этого день Гаське показался праздничным. Хорошо провести иной день вместе в зимовье.
Сети ставить выехали не ночью, как обычно, а засветло, в сумерки.
— Выметывай, — сказал Малых, отогнав лодку на сотню саженей, — рыба теперь привальная, у берегов держится. Да и грести мне больновато.
Вдруг из пади дохнуло теплом. Ветерок тотчас посвежел, заставил Гаську передернуть плечами.
— Холод какой сегодня...
Внезапный порыв откинул нос лодки. Темная полоса пробежала по заливу. В пади вздрогнули, поклонились березы и рябины, а вдали через хребет повалили облака. Как несметная сила, они громоздились на гриву и тут же проваливались, таяли, исчезали, и взамен лезли все новые и новые изодранные белые хлопья. Что-то пока бесшумное и оттого еще более страшное неслось из-за гор. Так начинаются, горячей воздушной волной, не только безобидные холода — бризы. Так начинается и ураган.
— Бросай сеть! — заорал Малых. — Бросай к черту! Садись в весла!
Лодку подхватило, оттаскивало от берега. Вихрь срывал, поднимал с поверхности мельчайший водяной бисер. Белесые стенки набегали на лодку, леденили сразу промокших людей, летели в море, где ревели валы, а пади отзывались однотонным шипящим свистом.
— Греби! Не бойся, греби! — выдохнул Малых.
Гаська гребла в такт с Малых короткими рывками, как гребут на стремнинах, гребла, надрываясь, и не чувствовала испуга. Она бешено взмахивала веслами.
А на берегу, забившись в ивняк, Тойон то припадал к земле, то привставал, выл и лаял с отчаянием, когда терял лодку из виду, с тоскливым призывом, если казалось ему, что лодка приближается.
Она приближалась. Незаметно, медленно, по вершку. И вот, войдя под прикрытие обрыва, пошла ходче. Но и сил стало меньше. Не сил — этого они не ощущали, — дышать стало больно.
Дно залива Малых знал прекрасно. Выпрыгнуть! Нет, рано. Если тут по пояс — может сбить с ног, унести...
— Греби, — прохрипел он, выскочил, ухватил лодку за нос, пригнулся. Вода была повыше коленей.
Через минуту, уже вдвоем, они волокли лодку по карге к толстой, корявой иве. Волокли, а она упиралась, бросалась в стороны и утихомирилась только под ивой, накрепко прикрученная.
VI
К зимовью брели нелепо изогнувшись — ветер бил в бок. Малых пропустил Гаську, Тойона, захлопнул дверь и первый раз за лето задвинул засов.
— Счастье, что мы недалеко отъехали, — говорил он, зажигая «летучую мышь».
Гаську била дрожь.
— Да ты раздевайся, живо! Раздевайся догола, лезь в постель, под тулуп.
Ураган продолжал реветь. Тойон прислушивался и удовлетворенно вздыхал. Ох, хорошо же дома...
Утром Малых растопил печурку и вышел на поляну. Ураган стих. Но все вокруг было встревоженным, настороженным. Не началось бы снова...
— Эй, Гусенок, — окликнул он, вернувшись в зимовье. — Вставай... Да не за рыбой. Сеть ведь уехала. Вставай чай пить.
Чай, собственно, давно кончился. Его с сомнительным успехом заменяли сухие листья бадана. Сахар тоже кончался.
— Да ты что разленилась?
— Я не хочу завтракать. Я полежу...
К вечеру Гаську то охватывало холодом, то сбрасывала она полушубок. И бредила, куда-то порывалась, кого-то звала.
День принес облегчение, а следующей ночью стало совсем плохо.
— Гаська, Галя, — склонялся над ней Малых, раскидывал руки, словно хотел собственным телом защитить от чего-то. — Галя!
Что делать? Положить ее в лодку и везти на станцию? Невозможно. На Байкале волна. Будет хлестать через борт, а девочка мечется, теряет сознание. Бежать за Борькой? Да ее и на минуту оставить страшно. И Борис неизвестно где. Может, на Баранчике, может, в Голоустном...
На рассвете Гаська открыла глаза, посмотрела осмысленно. Малых стиснул зубы. Она лежала совсем прозрачная — болезнь разом согнала загар.
— Галя... Гась, — стоя на коленях, молил Малых, — глотни кипяточку. И сухарь я выбрал белый-белый. Ты три дня не ела.
Гаська отворачивалась.
— С чем бы нибудь сладким. Хоть с сахаром. Мне, кажется, легче бы стало...
Она опять забылась.
Он сидел, прислушивался: не застучит ли мотор. Выбегал на берег: не покажется ли мореходка. Но ураган всегда парализует на какое-то время рейсы промысловиков, и без того здесь редкие. Милая, ласковая падь казалась теперь чужой, враждебной.
В зимовье Малых расстелил по столу свои зоологические ведомости, достал пустые кульки и мешочки из-под сахара и тряс, и скреб их, вывертывал, вытряхивал. Потом отдувал пыль и сор, как отдувают копачи-старатели песок от золота, выбирал пинцетом волоски, пересыпал маленькую серую кучку, пока не стала она почти белой. Посмотрев на нее с надеждой, будто таила она какие-то особые возможности, он кинулся к ручью. Там, среди зарослей, еще рдела опадающая малина...
Гаська очнулась, испуганно повела глазами, не видя над собой Малых. Но он уже подошел, приподнял ее голову ладонью.
— Галочка, хочешь варенья, малинового, с сухарем? И кипяток с вареньем. Сладкий!
— Хочу... — ее радостное оживление тотчас погасло. — Только варенья ведь нету.
— А попробуй-ка... Вкусно?
Вероятно, было очень вкусно. Она даже не спросила, откуда варенье. Пила, ела сухарь с вареньем, тревожно поглядывая, сильно ли оно убывает.
— Ты испугался? Очень?
— Дай-ка я тебя умою. Перестелю постель.
Она почти не двигалась в руках Малых и все-таки очень устала. Ее охватила истома. Приятная, хорошая.
Сидя на чурбаке, Малых смотрел и боялся поверить — спит, крепко спит. Дыхание слабое, но спокойное, ровное... Ее надо хорошенько кормить. А чем? Соленой и вяленой рыбой? Ей нужен доктор, лекарства. Он опять мрачнел, думал, что улучшение может быть временным.
Осторожно подходил Тойон, внимательно, не мигая смотрел на Гаську...
Вдруг с Байкала донесся отдаленный дикий свист. Малых даже застонал от радости. Свистать, как пароходная сирена, мог только Борис. Малых выскочил на берег.
Шалоник нагнал крупную крутую зыбь. Борис стоял в ныряющей лодке, выглядывая Малых. Они выхватили лодку с хода, и так дружно, что волна не успела догнать...
— Больна?
Малых кивнул головой, механически считая сверточки, которыми его нагружал Борис, и слушал.
— Потапов с «Кругобайкальца» проходил мимо Средней. Разглядел в бинокль твоего пестрого кобеля. А вас на берегу все не было. Пусто. И дымка не видать. Я подумал, что дело не ладно, взял в лесничестве лодку — и вот шлепал веслами.
Борис принес в зимовье спокойствие и какую-то уютную деловитость. Они шепотом обсуждали диетическое меню и ждали Гаськиного пробуждения.
Гаська проснулась. Она нисколько не удивилась, увидя Борьку. Просто обрадовалась.
— Борь, а чем так приятно пахнет?
— Крепким чаем с молоком, с сахаром, булочками, яичницей...
— Посадите меня к столу!..
Малых снял со стены двустволку.
— Ты от Гаськи не отходи, а я сбегаю за курятиной. Бульон для больных — это... Тойон, пойдем!
Гаське было много лучше. Она полулежала, разговаривала окрепшим голосом.
— Борь! Ты ведь не уедешь, переночуешь?
— Я уеду завтра. Увезу тебя. Да и пора кончать таежную жизнь. Хватит. Осень идет.
— А как же черная пищуха?
Но Борис был непреклонен, и назавтра с верховичком, установившимся к полудню, из Средней побежали две лодки. Одна — под парусом, другая — на буксире. Зимовье заколотили, припрятали в скалах ценные вещи: доски, вилы, косу. Малых уезжал без обычной печали, будто город стал для него милей, чем раньше. Гаська, надежно одетая, полулежала, привалившись к нему. Тойон стоял на носу лодки, неподвижный, серьезный, как вахтенный впередсмотрящий.
Ни докторов, ни лекарств для Гаськи не понадобилось. И по приезду в город Малых, как всегда, целые дни проводил в кабинете зоологии позвоночных. Профессор встретил его приветливо, похвалил за черепа и прочие сборы.
— А вот задание ваше... — Малых помялся, поморщился, — я не выполнил. Черных пищух из Средней не привез.
Он разложил на столе полусотню подобранных по оттенкам шкурок.
— Черных пищух? — весьма равнодушно сказал профессор. — Да их там и нету.
— Так, значит, я зря?! — вскричал Малых.
— Совсем не зря.
И профессор скучным голосом прочитал интересную маленькую лекцию.
— Вам, конечно, известно, что черная пищуха — меланист. Вы, конечно, знаете, что явления меланизма — это индивидуальные отклонения в окраске. Как вы, разумеется, помните, многие мои коллеги отрицают зависимость меланизма от среды обитания. Между тем пищухи-меланисты нередки в Саянах, но, можно полагать, не встречаются в Южном Прибайкалье. Играют ли здесь роль температурные факторы, особый ли режим инсоляции, орография местности ли — мы еще не знаем. Но закономерное распределение явлений меланизма, их зависимость, повторяю, от условий обитания несомненна. Это, в частности, показывает сравнительный материал по пищухам из разных мест, дополненный теперь... — профессор помолчал и с удовольствием закончил: — Вашей прекрасной коллекцией.
В это время в кабинет вошла Гаська, повзрослевшая за лето, чуточку еще бледная. Она привыкла каждый день видеть Малых и не хотела терять эту привычку.
— Э-э-э, — весьма язвительно пропел профессор.
Он любил вгонять в краску молодых людей. Только напрасно тянул он свое «э-э». Он не знал, что у Гаськи впервые появились крепчайшие привязанности, что нити такой дружбы уже не рвутся. Жизнь может раскидать, разлучить, может устроить невеселые каверзы, но сделать чужими — этого она не сможет.