Веенцев В.
Птичье разноголосье
Над утренним полем, над дорогой, в дрожащей дымке испарений, будто плавают, то взмывая кверху, то стелясь низко над землею, черно-белые хохлатые чибисы. «Эй, чей ты?.. Чей ты?.. Чей ты?..» кричат они вслед.
Вот дорога приближается к лесу, и чибисы постепенно смолкают, а из лесу доносится и все нарастает птичий щебет.
На опушке поет, заливаясь, лесной конек. Он взлетает со своей брачной песней ввысь и тут же, неподалеку, плавно опускается на соседнее дерево.
Чуть в стороне с дерева поднимается такая же птица — соперник, пропевая точно такую же токовую песню.
А в лесу стоит до того неумолчный и слитный птичий гомон, что вначале даже трудно уловить голос отдельной птицы. Но, покуда идешь, привыкаешь к каждой, и из всего шумного разноголосья выделяешь то чистый росчерк большой синицы, то громкий, протяжный свист поползня, то нежные напевы пеночек: теньковки или веснички, то в густой сетке кустарниковых ветвей — говорливую мелодию славки-черноголовки, а то —совсем рядом — возвышающуюся и как бы венчающую все звуки — раскатистую, бодрую трель зяблика...
До чего же звонкая веселая охотничья дорога!..
Лесной подарок
Снова возле своего старого кострища. Тут же и сошки для чайника и котелка, и вешало для просушки одежды; поодаль поржавевшая груда елового лапника, на его пахучей хвое прошлогодней весной стояла моя палатка. Все, как и прежде: никто еще не был в этой лесной глухомани...
Ветер тепл и свеж, воздух волгл, солнце яро. Уже прошел на реках лед. Истаяли в полях сахарно крошащиеся снежные навалы, освободились от сугробов и лесные поляны, там зацветает волчье лыко и медуница. Лишь в густом ельнике еще лежат остатки рыхлого снега. Оттуда — путь к местам вальдшнепиной тяги, на разливы реки, к глухариному токовищу....
Ну что ж, после долгого, трудного пути пора наконец сделать и охотничий привал. Вешаю ружье на знакомый сук, на тот самый, с которого прошлую весну с затаенной мечтою снимал его, а потом после охоты с большей надеждой вешал снова. Кладу на землю рюкзак, вынимаю чайник, топор. Приношу снеговой воды, разжигаю костер; пока закипит вода, на старом месте раскину палатку.
Иду туда, к ржавому еловому лапнику, и вижу вдруг в ямке два розовато-охристых пятнистых яйца. Вот так подарок!
А где же глухарка?
Наверное, кормится в болоте.
Надо скорее напиться чаю и уходить. Нечего беспокоить птицу. Подыщу новое место, а потом стану наблюдать...
Страда
Зной. Топь. Мох по колено. Комары жгут, как соль рану; лесная тропа скачет то на угор, то в низину, прерывается ручьями, вязкими клюквенниками... А я все иду и иду своим путем: за спиною тяжелый рюкзак, мучит жажда, но трудность — нипочем. Наоборот, силы и бодрость растут и растут.
Вот лес начинает редеть, виднеется море, тропа выводит через ручей по бревну на дорогу — значит, где-то деревня, люди...
Возле дороги лежит сухой сосновый ветровальный кряж; рядом в черной ямке — пепел старого костра. Тут, на песке, и курилка. Всякий, кто захочет напиться чаю, соберет сушняку, затеплит курничек, а пока пьет, дождется, что к нему подойдет кто-нибудь с разговором.
Сбрасываю ношу, наполняю чайник журчащей водой из ручья и развожу костер: может, и вправду кто подойдет?..
От костра тянет дым, с моря — свежий ветер, и комарьё с мошкой исчезают. Становится еще легче, кажется, что и не было столь долгого пути.
Пью с брусникой чай, смотрю на огонь и, наконец, слышу:
— С полем! Увидел дымок, ружье... Дай, думаю, заверну...
Прохожий — тоже охотник. Он вешает ружье, снимает заплечный мешок, достает еду, кружку, котелок и, быстро сходив за водой и сухими сучьями, подсаживается к огню.
Теперь пьем чай вдвоем, знакомимся, разговариваем.
Сначала говорим о собаках (у него сеттер, у меня лайка), о ружьях и дичи; о том, что интересного увидели на охоте, потом о насущных охотничьих нуждах и о жизни вообще.
К вечеру возвращаемся домой, сначала под отдаленный гул морских волн, а потом — под кузнечий стрекот, полями сжатых хлебов, проселками, выкошенными лугами...
В деревне ждет нас отдых и крепкий сон на душистом сеновале.
Предзимняя перекличка
Отшумел на озерах гомон птичьих пролетных стай. Сколько их протянуло на Юг!
Миновала пора теплой сухой осени и позднего листопада, пора золотого чернотропа — звонких и веселых дней с раскатисто-гулким варом гончих...
Я, сколько мог ближе, подкрался к зверьку, из-за елки навел на пего телеобъектив фотоаппарата и стукнул лыжей о лыжу. Заяц привскочил, прыгнул и, не видя меня, снова уселся.
Он сидел, расставив задние лапы, растопырив пальцы — широкие, длинные и сильные; такие лапы и гончей собаке на зависть: не провалится зверек в глубоком снегу. Еще миг, чувствовал я, и он, оттолкнувшись ими от плотного наста и смастерив отчаянный прыжок, помчится что есть духу по солнечно-искрящейся поляне: поминай как звали...
Покрепче прижав ко лбу аппарат, я гикнул: заяц вскочил и тут же «попался» в кадр.
...Всякий раз, рассматривая дорогой для меня снимок-трофей, я живо представляю и дивное мартовское утро и тот незабываемый момент, когда, взбивая рыхлую порошу, пустился наутек шустрый беляк.