Казанский В. И.
Многие владельцы, а еще больше владелицы собак говорят о своих любимицах: «Такие умные, только не говорят». Но это совсем не так...
I
Давным-давно, когда я был еще очень молод, у меня был англо-русский выжлец Напор, великий мастер и неутомимый гонец по мягкой белой тропе, а по чернотропу подбивавшийся уже на второй день из-за своих некрепких, распущенных лап (охотник, у которого я купил Напора, растил его на цепи, а цепь, как известно, губит собачьи ноги).
Смолоду этот очень вязкий выжлец гнал только зайца, а на закате жизни, попав в местность, где почти не было ни беляка, ни русака, стал лисогоном.
Он обладал легким, добродушным, необидчивым, иногда, пожалуй, даже легкомысленным нравом.
Москва в те времена по сравнению с теперешней была патриархальной, движение даже на центральных улицах было слабое, дворники — куда милостивей нынешних, и я не боялся отпускать Напора на прогулки одного. Погуляв неподалеку, он возвращался и басом, от которого дребезжали стекла в квартире, объявлял о своем прибытии.
В этих прогулках выжлец завел знакомство со старушкой, торговавшей из корзинки конфетами и семечками. Знакомство перешло в дружбу: Напор был приглашен в гости и угощен. После этого он стал проведывать свою приятельницу и на дому. Придя к дверям, он раза два взбрехивал, его впускали, и гость, виляя хвостом и повизгивая, приветствовал хозяйку и, конечно, получал угощение. Закусив, Напор ложился и вежливо слушал рассуждения и болтовню хозяйки. Через полчаса-час он подходил к дверям, его выпускали и он направлялся домой.
Напор очень любил ласку и, подсовывая нос под руку, добивался, чтобы его гладили «по головке». Если гладивший при этом приговаривал: «Напорушка, бедненький...», — то выжлец принимался подскуливать, как будто и вправду всхлипывал над своей сиротской долей.
Много зайцев было взято с Напором и мной и в особенности моим другом, валдайским крестьянином, у которого выжлец жил подолгу. Гонял Напор до убоя (бывало, и сам по снегу сганивал), а уж подранков, даже легко задетых дробью, ловил обязательно. При этом была у него недобрая страсть пожирать пойманных зайцев, несмотря на побои, которыми награждали его и я, по своей молодой горячности, и мой друг — по своему твердому убеждению, что гончая «не имеет такого права».
Вот тут-то и проявлялась особенно трогательно легкость Напорова характера. Пока его казнили, он визжал и рвался изо всех сил, но, стоило отбросить в сторону прут, как выжлец в восторге бросался на грудь мучителя, стараясь лизнуть его в лицо, и принимался носиться вокруг в порыве самого искреннего веселья, как будто хотел сказать: «Ура, ура! Беда прошла!»
Полную противоположность Напору представляла пришедшая ему на смену выжловка Сорока.
Она родилась в самое неподходящее время — в ноябре, под матерью сильно голодала, завшивела и, когда я взял ее в полуторамесячном возрасте, то этот заморыш свободно помещался на моей ладони. Тяжелое младенчество наложило печать на всю жизнь собаки: она выросла беднокостной, малорослой и слабой. Бывало, погоняет зимой по морозцу, глядишь, и след у нее кровавый — из пальцев кровь сочится... Но охотничья страсть, вязкость и, так сказать, преданность долгу были заложены в душе Сороки накрепко.
Когда я стал ее наганивать — на одиннадцатом месяце жизни, — выжловка уже после нескольких уроков убедительно доказала, что ее «моральные» качества намного выше физических данных. Сорока гоняла не рассчитывая своих сил, и, когда вечером я подлавливал ее, оказывалось, что она уже не может держаться на ногах (хотя я не давал ей гонять больше шести-семи часов).
Не раз приходилось мне носить беднягу домой на руках, благо она при малом росте и слабой комплекции весила немного.
В противоположность Напору Сорока, если ей случалось словить подбитого зайца, не то что не ела его, но даже и не трепала. Никакой острастки, никакой науки, никаких наказаний не требовалось для этой удивительно деликатной собаки. Наоборот, всякие угрозы, даже резкое слово, могли только повредить.
Сорока была горда и явно обижалась на всякую грубость или насилие. Не без чувства стыда я вспоминаю такой случай. Как-то после дня охоты я принялся кормить Сороку. В топившейся «голландке» был сварен кулеш, я налил его в миску и поставил в сторонку студить. Сорока, которая лежала в избе, встала и пошла к корму. Слова «нельзя» она не послушалась (очень хотела есть!). Опасаясь, чтобы собака не хватила горячего, я довольно больно стегнул ее ремнем, попавшимся под руку. Она, не взвизгнув, поджала хвост, ушла в угол и села там, носом в угол, спиной ко мне.
Ни приказания, ни ласки не могли ее заставить простить обиду, выйти из убежища и приняться за остывшую еду. Лишь ночью, когда я уже лег спать, она наконец утолила голод.
Несмотря на свою слабость, Сорока была по-настоящему отважна. Как-то раз я вел ее на сворке по улице. Она разнюхивала мостовую и не заметила, как нас нагнал вожак цыган с медведем на цепи. Поравнявшись с собакой, зверь внезапно так шлепнул Сороку по заду, что отбросил ее, насколько позволяла сворка. Мигом обернувшись, Сорока бросилась на оскорбителя, хотя никогда не видывала такое страшилище. Я едва оттащил ее от зверя.
В ней было то, что хочется назвать «благородством». Она была предана мне; постороннему же очень трудно было добиться ее внимания, и не помогали ни ласки, ни лакомые куски. Она ничего из чужих рук не брала, приняв это за правило по собственному почину.
Не забыть мне, как трогательно она проявляла свою привязанность ко мне на выставке (в подвалах теперешнего ГУМа). Она сидела в своей кабинке на общем стеллаже, привязанная короткой цепью. Публики было много, но для Сороки существовал только ее хозяин. Когда я прохаживался по проходу между стеллажами, она искала глазами в толпе только меня, следила за мной, как бы пронизывая взглядом всех прочих людей, которые, если и существовали, то лишь как пустая помеха.
Интересно наблюдать, как создаются характеры собак-однопометников.
Росли у меня три щенка от Сороки: Лютня, Гобой и Кулик. Лютня имела явно подхалимские замашки, низкопоклонничала, юлила перед людьми и казалась робкой: при людях хвост у нее был всегда поджат и конец его будто прилипал к животу. Стоило на нее прикрикнуть, как она визжала и покорно ползала у ног. И в то же время я не видал собаки озорнее этой проныры.
Молодежь жила в небольшом загоне позади двора моего деревенского приятеля. Загон был огорожен тыном, в центре площадки под яблоней мы построили просторную будку.
Жажда свободы и страсть к лесу заставляли выжлят вечно стремиться из заточения, поскольку они уже подросли и познали, что такое лес и гон. Но все бывало тихо, пока Лютня не подкопается под тын или не сумеет пролезть сквозь него; на это у нее был просто дар! Только она удерет — и братья не стерпят, расширят дыру — и были таковы...
Чтобы собаки не отбились от рук, мы старались сделать тын непроницаемым, а против подкопов клали с внутренней стороны жерди и доски. Но Лютня нашла выход из положения. Она догадалась влезть на яблоню и, пройдя по толстому и длинному суку до самых верхушек тына, одним прыжком перемахивала через него. Выжлецам этот номер был не по плечу, но уход сестры распалял их, приводил в неистовство и придавал богатырские силы. Они грызли, ломали, громили тын — и тоже удирали в лес. Как только Лютня была посажена на цепь у будки, безобразия кончились.
При всем своем добродушии и робости перед людьми Лютня не церемонилась со зверем. Не раз я видел, как, догнав раненую лисицу, она брала ее в шиворот, мгновенно перемещалась в горла и, пока, бывало, подходишь, — зверь уже не дышит, а выжловка юлит у ног с улыбочками и поклонами.
Кончила она свою жизнь печально и героически: погнала в одиночку пару волков...
Гобой обладал совсем другим характером. Хотя он был и не злобен, но мрачноват и с придурью. Стоило ему лечь где-нибудь на ходу — он любил дремать в дверях между двумя комнатами, — как приходилось быть осторожным, Попробуй, хоть и хозяин, шагни через него: Гобой тотчас просыпался и хватал за ногу... Он не терпел такой, с его точки зрения, невежливости.
В остальных случаях жизни он держался хотя и сурово, но достаточно скромно. И вот, что еще любопытно: при всей своей строгости он в схватках с лисицами был разиней, брал за что попало — за хвост, за ногу, поэтому и получал от зверя сдачи.
Он никогда так не искал ласки и не был так общителен, как Лютня, да и все повадки у него не походили на сестрины. Например, Лютня ела плохо, была, как говорят охотники, «скабежлива», разборчива, Гобой жрал с азартом что ни попало. Недаром один приятель-гончатник окрестил его «Гобой-полотенце». После Гобоя посуду хоть и не мой. При этом у выжлеца была своя манера вылизывать тазик: он ставил переднюю лапу в центр посуды и с такой энергией вылизывал, что тазик так и вертелся вокруг лапы, как на оси.
Гнал зверя выжлец хорошо, чем, впрочем, не выделялся среди моих собак. Но что в нем было совершенно особое, так это добычливость. Нередко он поднимал беляка чуть не с напуска, находил зверя по мертвой пороше, когда нигде ни следочка.
Гобой с Лютней составляли чудесный смычок — нестомчивый, мастеровитый, быстрый и в полазе и на гону, идеально свальчивый и равноногий. Но почему же я говорю о смычке, когда у меня выросли три однопометника — стайка! Что же Кулик?..
Кулик имел характер редкостный среди гончих. Он был прирожденным и убежденным противником коллективной охоты, был, как выражаются гончатники, «отдира».
Рос Кулик в одном загоне с Гобоем и Лютней, ел из одного с ними корыта; вместе с ними я его осенью познакомил с лесом, вместе с ними стал он удирать из загона. В первые выходы в лес, когда Кулик еще не знал как следует зверя и только вникал в то, что такое след, он все же держался вместе с товарищами, а когда ж разобрался что к чему, тут, по-видимому, и решил, что он умнее всех и никого ему в компанию не нужно.
Помнится такой случай.
В один из тихих весенних дней, когда снега в лесу уже почти не осталось и когда так хорошо наганивать молодых гончих «по брызгам», я вывел свою тройку. Собаки еще по осеннему чернотропу узнали зверя и в лесу не смущались. Стоило мне спустить своих удальцов с комбинированного тройного смычка, как они мигом исчезли в лесу: полаз у всех был огневой.
Добытчик Гобой живо раскопал беляка и помкнул своим мягким, чуть гнусавым, тенором. Тотчас подвалила Лютня — у нее был звучный баритон, — и гон закипел. Но что же нет третьего гонца? Где же Куликов дискант, такой пронзительный, что его слышно за тридевять земель?
Загадка разрешилась быстро. Выйдя на продолговатую поляну, я увидел там Кулика, который с большим усердием сновал взад-вперед, очевидно разбираясь в жировке зайца, и не обращал никакого внимания на недальний ярый, дружный гон брата и сестры. Оглох он, что ли?
Гонный беляк помчался поперек поляны, меньше чем в сотне шагов от нас с Куликом. «Кулик! Кулик! Вон, вон, вон!» — жарко зашептал я выжлецу.
Он остановился, приподняв уши, поглядел на меня, повернул голову в сторону зайца, куда я ему указывал, и с прежним пылом вернулся к прерванному делу!
Через минуту с ревом и стоном пронеслись через поляну Гобой и Лютня. Кулик проводил их взглядом, но подвалить не подумал, хотя прежде это ему не раз приходилось делать.
Я остолбенел: ничего подобного еще не видывал.
Между тем гон через четверть часа оборвался, и, пока гонцы выправляли скол, Кулик добрался до своего беляка, поднял его и погнал. Молчавшие на сколе брат с сестрой со всех ног подвалили к нему и пошел горячий гон в три голоса...
После нескольких перемолчек наступил, как водится, основательный скол.
Прошло минут двадцать, но вязкие выжлята упорно не бросали следа, доискивались, куда же девался заяц.
Вот послышались неуверенные взбрехи Гобоя... Вот отдала голос Лютня... Вот уже как будто отрывок мароватого гона... Вот, наконец, голоса загорелись с прежним азартом, и заварилась горячая гоньба. Но что это? Гонят лишь Гобой и Лютня, а Кулика с ними опять нет!
Я снова перевидел беляка, но это был явно не тот, которого я наблюдал на поляне в первый раз — он был помельче и побелее. Так оно, конечно, и должно было быть: ведь во время скола Гобоя и Лютни на другого зверя их переманил негодяй Кулик!
Заяц стал кружить на слуху, и вдруг далеко в стороне я услышал резкий, тонкий как игла голос Кулика.
Окаянный не пожелал трудиться в обществе и опять нашел для себя нового зайца!..
Из-за этой отдирчивости мне пришлось Кулика сбыть, хотя в одиночку он гнал толково. Вот во что превратилась та самостоятельность, которой Кулик меня сперва порадовал: еще в трехмесячном возрасте, когда я ушел на охоту с легавой, он, хотя и с большим запозданием, все же ухитрился ускользнуть из дома и догнал меня в лесу уже за четыре километра.
К людям Кулик был терпим, но к собакам относился сварливо, и притом они его боялись. Дремал ли он, грыз ли кость — никто не подходи; только прорычит — и другие собаки убирались от греха подальше. Я видел, как он пятимесячным подростком трепал осенистого рослого выжлеца Мулька, и тот лишь отворачивал голову, спасая уши, морду.
Об Мульке тоже нельзя промолчать. У него были определенно выражены внешние признаки польской породы: большой черный чепрак, ограниченные подпалины (на голове лишь «очки») и на обоих ногах прибылые пальцы.
Имел он на редкость мирный нрав. Я не помню, чтобы он бросился или залаял на кого-либо из людей, да никогда не дрался и с себе подобными, хотя драчливость очень свойственна кобелям.
Зайца он гнал посредственно, лисиц в тех местах тогда не было, и поэтому неизвестно, как бы он работал по ним. А вот на охоте за рысями он был на высоте!
Гнать рысь, конечно, не хитро — след ее пахуч, как у всякого хищника, и прост, не то что у беляка. Но остановить свирепого, сильного и грозно вооруженного зверя, держать на месте до прихода охотника — тут нужны и немалые стойкость и злоба, и подлинная отвага.
А от Мулька любой рыси, самому крупному старому коту, потачки не было. Лишь бы охотникам найти рысий след по неглубокой пороше да, обложив зверя, спустить Мулька со сворки — и исключай рысь из списка живых! Мулек обязательно догонит и задержит, пока охотники не подбегут и не уложат зверя выстрелом скорым, но осторожным, чтобы не подбить собаку. Рысей с Мульком было взято множество, и не случалось, чтобы он подвел, если, конечно, не мешал слишком глубокий снег. При встречах с рысями пес держал себя героем и не раз ему приходилось схватываться «врукопашную». Тут Мулек проявлял отчаянную злобу и смелость. Против зверя этот смирный и вежливый пес был и сам зверь.
У каждого охотника, говорят, бывает «всем собакам собака». Имел и я такую. Это была англо-русская выжловка Свирель Первая.
Едва перегодовав, она уже стала редкостным мастером по беляку, а о лисице и говорить нечего.
Первого своего беляка, притом матерого, она сгоняла в одиночку и взяла без выстрела после двухчасового гона, когда ей было всего лишь год и четыре месяца; вымотать из зайца душу и взять его стало для нее с годами чуть не рядовым делом.
Нет сомнения, что своей изумительной работой, кроме, так сказать, таланта, она была обязана и отличным физическим данным, в частности объемистым легким и крепкому сердцу. Именно они особенно помогали свободному, а потому и правильному пользованию чутьем и придавали Свирели удивительную нестомчивость (она могла гнать даже в жару). В выжловке с большой силой и верностью были заложены те инстинкты, которые играют известную роль в жизни животного.
Так, однажды, когда я в силу особых обстоятельств вечером бросил ее в лесу на произвол судьбы — Свирель погнала лисицу, — она не растерялась, утром пришла в Москву за пятьдесят километров и явилась прямо на квартиру.
Свирель всегда была полна энергии, готова искать и гнать зверя с большой страстью, но вместе с тем в ней чувствовались сосредоточенность, собранность, способность откликаться на любые явления внешнего мира. Она удивляла меня уже маленьким щенком. Бывало, вволю насосавшись материнского молока, щенки засыпали, образовав кучу-малу, но, стоило кому-нибудь войти или раздаться необычному звуку, — тотчас будто невидимая пружина выбрасывала одного щенка из кучи-малы; это была Свирель: она озиралась, прислушивалась, будто стерегла братьев и сестер, и, если все было спокойно, зевнув, лезла в кучу досыпать свое.
Ласку Свирель принимала снисходительно, но не без довольства, хотя сама ее не выпрашивала, явно считая это несерьезным занятием. Она не боялась ни окриков, ни угроз прутом или ремнем. А когда приходилось ее стегнуть, чтобы добиться послушания, она лишь оглядывалась, и гон ее, который в знак силы духа и отваги она всегда несла круто задранным вверх, задирался еще круче. Не помню Свирели с поджатым хвостом.
Невозможно описать всех собак, которых имел я, но все же скажу еще о двух моих гончих-однопометниках — Гобое Втором и Свирели Третьей.
Это были настоящие антиподы по характеру. Ласковой, незлобивой и веселой выжловке буквально не давал жить ее мрачный, невероятно злобный брат. Он терзал сестру. Только увидит, что Свирель легла на нары, сейчас же лезет к ней: так теплей будет! Но, чуть шевельнись выжловка, чуть обеспокой брата, он кидался на несчастную и принимался рвать ее. С воплем Свирель бросалась с нар, не зная, куда деваться. Стоило ей забраться за перегородку собачьего домика-будки, нарочно сделанного для ее спасения, Гобой опять-таки отправлялся к ней: одному как-никак холодно! И вновь повторялась та же история.
Мне надоело слушать рыдания бедной Свирели и видеть ее в крови и с рваными ушами, и я расстался с Гобоем. В Саратове, куда попал выжлец, областное общество охотников передало его на содержание и воспитание Сергею Владимировичу Колосовскому, охотнику опытному и любовно относящемуся к гончим. Он верил, что лаской и дружбой покорит Гобоя. Но выжлец сам выучил хозяина, как жить на свете...
Сергей Владимирович отвел место выжлецу под своей кроватью в небольшой комнате, и Гобой решил не допускать никого к своей «территории». Лишь Сергей Владимирович приближался к кровати, чтобы лечь спать, Гобой хватал хозяина за ноги и хватал здорово. Доброму человеку пришлось прибегать к уловке: собираясь спать, он шел к кровати, неся перед собой стул, и, когда этот зверь из-под кровати хватал и грыз ножки стула, Сергей Владимирович вскакивал на сиденье и с него прыгал на кровать с быстротой, неожиданной для своего возраста,
В конце концов Колосовский отказался от надежды образумить выжлеца и попросил общество освободить его от свирепого и неумолимого постояльца.
II
Легавые собаки, которые жили у меня, тоже были каждая сама по себе.
Английский сеттер Джек оказался беспардонным и наглым вором. Ему ничего не стоило залезть на стол и стащить оттуда что повкуснее. При этом, если кто-нибудь из женщин заставал его за этим занятием, Джек не признавал за ними права ударить или оттащить его от стола — пес бросался и хватал за что попало. На одного меня он не смел покушаться.
Пойнтер Зорька определенно принадлежала к меланхоликам. Случалось, она внезапно прерывала свой обед и вдруг, как бы забыв о нем, шла прочь с грустно-мечтательным видом и ложилась на свой коврик. Но стоило тут же напомнить ей о незавершенной трапезе, она быстро возвращалась к миске и доедала корм с явным удовольствием.
Под старость у нее, по-видимому, приключилось психическое расстройство. Идешь, бывало, с ней тетеревиными местами, а птицы все нет и нет. Вдруг, видишь, Зорька потянула... Стала, нацелясь в куст. Подходишь: «Вперед!» Она делает осторожных два-три шага и замирает. «Вперед!» Еще несколько шагов — и опять стойка. «Вперед!» Зорька поворачивает осторожно, лапа за лапой крадется вокруг куста, замирая на стойках и вновь повторяя то же томительное движение. А птицы в кусте нет! И Зорьку не остановишь, не отзовешь: она ходит и ходит вокруг куста, пока не возьмешь ее за ошейник и не оттащишь силой. Нечто подобное проделывала Зорька и дома вокруг кадок с фикусами. Ее напряженное, жутковатое хождение вокруг кадок могло довести зрителя до головокружения.
Своего спаниеля Садко, сына моей Лады, я выбрал для себя из всего помета в месячном возрасте не столько за красоту, сколько за ясные признаки доброго характера.
Как ни малы, как ни глупы в таком возрасте щенки, но многое из «будущего» можно увидеть, если приглядеться к ним. Была в этом помете на редкость нарядно-пегая сучка, но явная злюка, были и другие «личности с перцем». А с выбором Садко ошибки не получилось: он был очень приятен в доме.
В некоторых случаях Садко не отличался умом. Имея уже порядочный охотничий опыт, он не догадывался подавать птицу на охотника с обходом, как это свойственно иным спаниелям.
Иногда Садко вел себя просто глупо. Так, чтобы заставить его есть (он был капризен в этом деле), приходилось прибегать к палке или венику — они «подступали» к миске, а Садко с яростью, рычанием и визгом бросался на них, кусал и... принимался есть, чтобы корм не достался этим «врагам».
Но наряду с такими «неумными» действиями Садко часто удивлял то тонким пониманием, казалось бы, неведомых ему интонаций и слов, то неожиданно сложными чувствами.
Не раз бывало, что, не вставая из-за рабочего стола, я вступал в разговор с хозяйкой — дело происходило в деревне — насчет обеда, так как, мол, после него надо мне, дескать, «проветриться», или «промяться», или еще что-нибудь в этом роде... При этом не произносилось ни клички Садко, ни известных ему желанных слов «пойдем», «гулять» и так далее; а он вдруг вскакивал с места, начинал в восторге прыгать и визжать, бросался к моим резиновым сапогам, стоявшим в углу, мчался к дверям и ложился там, нервно зевая. Он уже знал, что я задумал идти на охоту...
Что это — чрезвычайно тонкая наблюдательность, интуиция или впрямь понимание слов?
А вот пример другого рода.
Бабушка, которая являлась главной кормилицей Садко и любила его ласкать, как-то утром отогнала его: «Уходи ты с твоими нежностями! Некогда». Садко страшно обиделся, ушел прочь с опущенным хвостом и не подходил к ней два дня, хотя с другими членами семьи был, как всегда, любезен, ласков и весел. Если бабушка хотела погладить его, он мрачно произносил сквозь зубы «бур-бур-бур» и лез под кровать к самой стенке.
Очень забавна была развязка этого конфликта.
Когда через два дня мы с ним собрались на лето в деревню и у подъезда уже стояло такси, он подбежал к бабушке, залез к ней на колени, лизался, будто решил, что при разлуке должны быть забыты все счеты.
Постоянно общаясь с собаками, я вижу, что каждая из них — это своеобразное существо, с индивидуальной и сложной внутренней жизнью, со своими зачаточными «мыслями» и «умозаключениями». Охотник должен понимать эти «духовные» черты своей собаки, чтобы жить с ней в дружбе и том полном контакте, который столь необходим на охоте.