Павлов В. В.
Мне вспоминается, как в детстве я жил во флигеле в глубине двора на Новинском бульваре (ныне улица Чайковского). Стояли московские морозные, синие, сугробные зимы. Помню, как в небольшом садике у дома часто появлялись красногрудые снегири, стаи чечеток на украшенных инеем березах, чаще всего синицы.
Всегда красивым кажется их сине-зеленое и желтое оперение на искристо-ярком снегу. С тех самых далеких и счастливых дней детства помнятся и замечательные рассказы М. Н. Богданова в его книге «Из жизни русской природы».
Особенно памятен мне рассказ «Синичка». Здесь описывается один случай из автобиографии автора. Мальчик стоит у окна и следит за синицей. Издалека доносится ее «пинь-пинь, таррарах», а вот она и сама пожаловала: суетится и вертится около сложенных дров. Мальчик выбегает во двор, «настораживает слопцы» — весьма примитивную ловушку. Мальчик не владеет еще ловушкой. Защемленный хвостик синицы остается в самолове, синица же улетает. Вот уже издалека доносится ее «пинь-пинь, таррарах». Видевший эту сцену отец смеется и говорит сынишке: «Ай-да птицелов! Ловко же ты ловишь... синичьи хвосты». «Я готов был расплакаться», — говорит автор, ставший с этих пор заправским птицеловом и замечательным охотником на певчих птиц. Вспомните, например, как описывал М. Н. Богданов ловлю певчих птиц на осенних пролетах в яблоневых садах Симбирска; хорошей подсадной манный чиж снижает целую стаю птиц: «Это самая лучшая минута в жизни птицелова. Тут решается важный для него вопрос; не подходите к нему близко: он бросится на вас как зверь, кто бы вы ни были, это какой-то полоумный. Глаза его видят только птиц и точок; натянувшие бечевку руки дрожат как в лихорадке. Он сам себя не помнит от волнения и страха. А ну как кто-нибудь испугает птиц?»
Одних этих строк достаточно, чтобы понять силу охотничьей страсти. Ловля певчих птиц и содержание их в клетке — такая же охота, как и всякая иная, а следовательно, обладающая и своими особенностями, навыками и приемами. Когда же она зародилась и сформировалась как особый вид охоты?..
Птичья песня высоко ценилась уже в глубокой древности, позднее ее перепевали в музыке, литературе и поэзии персидский поэт Хафиз, чьим именем назван один из подвидов соловьев, и все великие русские поэты начиная с А. С. Пушкина. Пению птиц посвящены вдохновенные страницы И. С. Тургенева, М. И. Глинкой запечатлена песня жаворонка. Ловля певчих птиц и оценка их песни, как особый вид охоты, сформировались в прошлом веке.
С. Т. Аксаков вспоминал, как он в Багрове ребенком ловил разных птиц с Евсеичем на точке — лучком в начале зимы. Ловля эта называлась им без всяких оговорок охотой. Аксаков писал: «И вот в чем был неоцененный человек Ефрем Евсеич: он во всякой охоте горячился не меньше меня!»
Показателен в этом отношении и известный рассказ И. С. Тургенева «О соловьях». Рассказ этот составлял часть письма, написанного Тургеневым С. Т. Аксакову в 1855 году. «Посылаю Вам, любезный и почтеннейший С. Т., — читаем мы, — как любителю и знатоку всякого рода охот, следующий рассказ о соловьях, об их пеньи, содержаньи, способе ловить их и пр., списанный мною со слов старого и опытного охотника из дворовых людей. Я постарался сохранить все его выражения и самый склад речи». Из сказанного ясно, что старый и опытный охотник на соловьев, чьи слова с такой бережностью подобрал, как драгоценные камни, Тургенев, жил во всяком случае не позже первой половины XIX столетия. Приведу некоторые из этих слов:
«Хороший соловей должен петь разборчиво и не мешать колена. А колена вот какие бывают:
Первое: Пулькание — этак: пуль, пуль, пуль, пуль...
Второе: Клыкание — клы, клы, клы, как желна.
Тветье: Дробь — выходит примерно, как по земле разом дробь просыпать.
Четвертое: Раскат — тррррррр...
Пятое: Пленкание — почти понять можно: плень, плень, плень.
Шестое: Лешева дудка — этак протяжно: го-го-го-го-го, а там коротко: ту!
Седьмое: Кукушкин перелет. Самое редкое колено; я только два раза в жизни его слыхивал — и оба раза в Тимском уезде. Кукушка, когда полетит, таким манером кричит. Сильный такой, звонкий свист.
Восьмое! Гусачок. Га-га-га-га... У малоархангельских соловьев хорошо это колено выходит.
Девятое: Юлиная стукотня. Как юла — есть птица, на жаворонка похожая, — или как вот органчики бывают, — этакой круглый свист: фюиюиюи-юию...
Десятое: Почин — этак: тиивить, нежно, малиновкой...
У хорошего соловья каждое колено длинно выходит, отчетливо, сильно; чем отчетливей, тем длинней. Дурной спешит: сделал колено, отрубил, скорее другое — и смешался. Дурак дураком и остался. А хороший — нет! Рассудительно поет, правильно. Примется какое-нибудь колено чесать — не сойдет с него до истомы, проберет хоть кого. Иной раз даже с оборотом — так длинен; пустит, например, колено, дробь, что ли, — сперва будто книзу, а потом опять в гору, словно кругом себя окружит, как каретное колесо перекатит, — надо так сказать. Одного я такого слыхал у мценского купца Ш...ва — вот был соловей! В Петербурге за тысячу двести рублей ассигнацией продан».
К середине прошлого века не только сформировалась охота на певчих птиц, но установились уже и мерила оценки песни той или иной птицы, а также птичьи местные «говоры» — тот же, например, «гусачок» у малоархангельских соловьев. Мерила оценки птицы «по охоте» разрабатывались и позже, главным образом московской школой охоты. Ее главными представителями были М. П. Вавилов и И. К. Шамов.
И. К. Шамов не только опытнейший московский охотник, но и замечательный писатель, чья далеко недооцененная книга «Наши певчие птицы» стала своего рода классической работой. Из нее во многом исходили все последующие охотники-писатели.
Книга Шамова — замечательный и вместе с тем единственный в своем роде литературный памятник 70—80-х годов — эпохи, когда создавалась картина В. Г. Перова «Птицеловы», когда охота на соловьев превратилась в заметное явление в русской художественной культуре. Вслушайтесь, как описан И. К. Шамовым соловей, заранее выслушанный и пойманный им на утренней заре; в лесу уже светало, запел певчий дрозд:
«Тут слышу сзади меня фррру и полевее фррру, фю-ить и подальше фю-ить, тио, тио, тио, тио. Здорово сделал, кажется, каждое слово-то у него в землю уходит на три аршина. Потом как шаркнет дробями — так это по лесу-то заговорило, господи боже мой! Потом как пульканье сделал фу-ты! Отчетливость какая. И что он тут делал — уму помраченье. Двенадцать колен у него было — и одно к одному, ни одной малой помарки. Песня была высокая, не было у него этакой бабьей томности, а сила и торжественность этакая: ниц упадешь перед ним. Ахнул он, помнится, раскатом, так лес-то, кажется, дрогнул от этой силы. Начал обыкновенно, потом выше и так просыпал, что себе не веришь, птица ли это делает? И тут же — раскат еще не стих по лесу — длинно пустил стукотней, потом сдвоил этак раза четыре свистом и сильно сделал га-га-га-га... этакий чудный был соловей... Четыре года жил у меня этот соловей, и забыть я его не могу. Бывало, запоет — по всей улице соседи окна отворяют. И что ни возьми у него, любое колено чисто, отчетливо и вся песня истинно нотная; постановка колен, стройность — редкие. Конечно, как на кого: иной ценит нежность, а иной — силу и чистоту. В том и другом случае главное дело — склад песни. Хороший соловей поет с толком, у него песня, помимо достоинства колен, имеет склад. После сильного колена поставит легкое, нежное, потом пойдет переставлять колена в средних нотах, примерно клыканье, дудки, свисты и проч., потом двумя коленами повысит, шаркнет и опять умилит до слез».
По мнению Шамова, исчезновение соловьев из той или иной местности объяснялось вырубками или расчисткой леса, уничтожением кустарников и распугиванием других птиц — того хора, под влиянием которого слагалась соловьиная песня. «Были хорошие тихие угодья, уютные места, где всякая птица массою селилась и долгие годы, живя ничем не тревожимая, вырабатывала достоинства песни». Так, прославленные курские соловьи, по данным Шамова, были уже в славе в 1818 году. В те годы в Москве всех поражали два певца. Один, «губовой», соловей (то есть выученный на «губовых свистах»), между прочим, кричавший желной в сорок слов, висел в трактире Седова (позднее — Бакасова) у Калужских ворот, другой, курский, соловей поражал всех в трактире Выгодчева у Малого Каменного моста. В старину все рестораны именовались трактирами. Птичник, державший охоту, увешивал потолки того или иного трактира клетками; славился соловьиной охотой и упомянутый трактир Выгодчева. Сюда стекались любители соловьиного пения не только со всей Москвы, но и из других городов.
Многие приводимые мною описания Шамов сам записывал со слов старых охотников начала прошлого века и не меньше нас восхищался не только гармонией соловьиной песни, но и оборотами охотничьей речи — образного языка былых времен.
«За отдаленностью времени теперь трудно, — пишет Шамов, — переименовать все те песни, которыми кричал курский соловей, но безошибочно можно сказать, что характерные, основные песни птицы были дроби. В общем, песен было много и были очень красивые: из дробей замечательна “зеленухой” (песня лесной канарейки), затем “тревога” (вроде барабана), “желна», “дудки”; отмечается “трелевая”; “стукотни”, “свист”, так наз. “смирновский”, “клыканье”, “кукушкин перелет”».
В 30-х годах XIX века курских соловьев сменили черниговские и бердичевские; в 50-х годах вошли в моду «свистовые» соловьи, в свою очередь, уступившие место «графской птице». Выдающийся «графский» соловей принадлежал в 70-х годах известному московскому охотнику К. П. Смежевскому и был им ««поставлен на публику» в трактире «Прага» у Арбатских ворот. Соловья знала вся охотничья Москва того времени.
В прошлом столетии узаконены были и те птицы, которые входили в большую охоту, остальные же, как, например, варакушки, зарянки, чечевицы, щуры и многие другие, отнесены тем же Шамовым к числу «любительских».
По охоте рядом с соловьем издавна славились юла и полевой жаворонок. С этим, безусловно, следует согласиться. Все три птицы очень различны по самому складу их высокого искусства и потому трудно, да и нельзя, отдавать предпочтенье какой-либо из них.
Юла всегда поражает. Есть в ее хроматических гаммах что-то от искусства человека и вместе с тем непостижимо нежное, тончайшее по своему графическому рисунку. Я слышал однажды такую юлу ночью в лесу на 42-м километре по Казанской дороге.
Жаворонок, напротив, очень различен с юлой. Юла поет в миноре, песнь же жаворонка с начала до конца мажорна. Птица иногда по многу раз повторяет одно и то же колено. Следишь за тем, как жаворонок, трепеща крыльями, поднимается все выше и выше, наконец, теряешь его из виду и только поражаешься силе его дыхания, силе свистков и россыпей, льющихся из необъятного голубого весеннего неба. Никто лучше Аксакова не описал этой песни, вспоминая Багрово: «Жаворонки с утра до вечера висят в воздухе над самым двором, рассыпаясь в своих журчащих, однообразных, замирающих в небе песнях, которые хватали меня за сердце, которых я заслушивался до слез».
Я много слышал замечательных жаворонков в клетке; был и у меня такой певец, подолгу стоявший на дивных свистах.
По охоте ценились, ценятся и по сей день, не только полевой жаворонок, но и большой степной жаворонок, иногда называемый каландрой или, чаще всего, джурбаем. А. Брем восхвалял джурбая; высоко оценивал его песню и Л. Б. Бёме. В ранней юности и позже я переслушал много джурбаев, и все-таки песня нашего полевого жаворонка кажется мне несравненно выше по ее музыкальности и по совершенству гармонического строя. Мне всегда казалось, что в песне джурбая охотников подкупает ее исключительная звучность. Но, я бы сказал, в ней есть и чрезмерная громкость в условиях даже очень большой комнаты. Звук здесь каким-то образом деформируется и становится не похожим на песню джурбая в широте степных просторов.
Именно такое впечатление осталось у меня и от джурбая, услышанного мною несколько лет назад в Пекине. Уезжая из Китая, мы зашли купить чая в одной из узких улочек Старого Города. Хорошо помню продавца и огромные весы, на которых он взвешивал мне жмень небывало душистого чая. И вдруг маленькую чайную лавочку буквально потрясли поразительные свисты птичьей песни. Я остолбенел. За прилавком стояли на табуретках две очень высокие металлические клетки, скорее напоминающие наши клетки для белок. Я подошел вплотную к ним. В белоснежных фарфоровых чашечках насыпан корм — разное семя пополам с рисом. Донышко клетки посыпано тонким слоем чистейшего песка. Жаворонок пробежал несколько раз и, нисколько не пугаясь людей, еще раз стал на звучных свистах. Были в этой песне и характерные для джурбаев скрипы, и пронзительные свисты. Китайцы высоко ценят джурбаев и часто держат их в клетках. А Брем отмечал джурбая и как излюбленную комнатную птицу в Италии, Испании, Марокко и Алжире. «Французские же переселенцы в Северной Африке, — писал он, — имеют поговорку о молодой девушке: “она поет, как каландра”».
Наш полевой жаворонок, так же как и джурбай, легко и часто вплетает в свою песню голоса других птиц. В старину ценились жаворонки, обученные разным свистам. Шамов вспоминал об одном из таких жаворонков в трактире Тестова (ныне здание гостиницы «Москва» со стороны пл. Революции), обученного на «губовых свистах» всяким песням, как, например, «альмант», «полукурант» «катеринка», «кто велит», и другим. Некоторые охотники ценят и поныне подобных «свистовых» жаворонков, обученных разным голосам других птиц (например, тисковых зябликов). Вольные же жаворонки с собственной песней, которая, кстати сказать, тоже обычно бывает пересыпана голосами разных птиц, меньше ценятся. Таких жаворонков называют просто полевыми, о них говорят — «чистое поле». Меж тем такой жаворонок, безусловно, ценнее, ибо его песня именно и создана чистым полем. В ней есть своя гармония, а не искусственная выдумка.
Поскольку речь зашла о пересмешничестве, свойственном в той или иной мере почти всем певчим птицам, — я выскажу здесь некоторые соображения.
Заимствование песен птицами друг от друга — факт общеизвестный. Ведь недаром же лесная малиновка, как ее зовут охотники, именуется пеночкой-пересмешкой; всеми отмечается подражание чужим голосам жаворонками, в особенности же скворцами, варакушками и т. д. Меж тем в охоте интересно не то, какие песни взял у других птиц тот или иной жаворонок, а то, как он их использовал. Некоторые пересмешники только копируют, слепо подражают (например, скворец, попугай), другие же по-своему трактуют чужой крик или же искусно вплетают его в свою, свободно льющуюся, песню, как, скажем, жаворонок. Есть копировщики и музыканты, по-своему передающие услышанную песню; такова варакушка. Этим чудесным птичкам московские охотники обычно отдают должное за красоту их оперения и грацию движений, но совсем не ценят «по охоте». Тут, видимо, сказывается традиция, идущая со времени Шамова, относившего варакушек к числу только любительских птиц. Между тем варакушка — интереснейший исполнитель слышанных ею когда-то песен. Варакушка — одна из моих любимых птиц. Ее нельзя не любить не только ценителю птичьего пения, но и ружейному охотнику. Как правило, варакушки кричат болотными, полевыми и луговыми птицами: разными куликами и бекасами, камышевкой-барсучком и перепелом, почти все варакушки щебечут ласточками и т. д. Сидишь за письменным столом, работаешь — и вдруг на окне, рядом с тобою, чиркнет варакушка взлетающим бекасом или же, еще чаще, прокричит протяжным свистом кулика-черныша, когда он весной спускается к воде...
Живет у меня многие годы на одном окне с варакушками и ястребиная славка, по прозванию Агата Ивановна. Тоже по-своему пересмешничает, чаще всего кричит чечевицей: «видя Витю», «видя Витю», но отнюдь не копирует, а переводит песню на славковый, флейтово-свистовой, лад.
Скворцы же — хорошие и милые птицы, но все же копировщики. Хорошо о них писал Алексей Толстой в «Детстве Никиты». «Как солнцу вставать, на всех крышах и скворечниках просыпались, заливались разными голосами скворцы, хрипели, насвистывали то соловьем, то жаворонком, то какими-то африканскими птицами, которых они наслушались за зиму за морем, — пересмешничали, фальшивили ужасно».
Подростком, с первых классов гимназии, я, естественно, каждое воскресенье ездил на хорошо известную всем старым москвичам, охотникам и неохотникам, Трубную площадь, или просто «Трубу», как ее чаще называли. О Трубе писали А. П. Чехов и В. А. Гиляровский; о ней сказал и Эдуард Багрицкий:
Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет,
На Трубную выйдешь — и громом в ушах
Огонь соловьиный тебя ошарашит.
Эпоха Трубы была для меня уже второй ступенью в охоте на певчих птиц. От снегирей, чижей и щеглов, которых я держал в клетках, я начинал переходить, как мне казалось, к более серьезной охоте для взрослых. Сколько радости получал я от Трубы в детстве и ранней юности! Вот вылезаешь с трамвая «А» и теряешься в толпе: сначала идет ряд собак, потом голубятники; несколько человек окружили какого-то парня, вынувшего из-за пазухи красивого чистаря и турмана. Пробиваешься через толпу голубятников — и вот уже возы с отпряженными лошадьми и поднятыми оглоблями. Это привезли зерноядную птицу — щеглов, чижей, реполовов. Щеглятники и раньше и сейчас еще составляют особую когорту охотников. Дальше уже с рук продают всевозможную птицу. Здесь особенно тесно и людно. Тут и барыня с лорнеткой, спрашивает: «А что это у вас там за птичка?» Ей отвечают нехотя: «Да вы, сударыня, пройдите дальше, вон к тем лавочкам, там вам все расскажут». А вот и охотник! Он опытным глазом оценивает свежепойманных жаворонков в кутейке и показывает пальцем продавцу. Тот, вынимает птицу, и оба рассматривают шпоры жаворонка. Где-то громко пинькнул зяблик. Все обернулись. Вот он прыгает в подвешенной клеточке. «До чего красив, — говорит кто-то, — а нос-то какой синий, в сильном яру птица». Это сказал в толпе кто-то из понимающих.
Встречались на Трубе незабываемые охотники. Кто, например, не знал птицеловов из подмосковного села Ромашкова, в особенности дядю Михала. Он носил черную окладистую бороду и круглый год ходил в суконной синей поддевке, картузе и в сапогах гармошкой. На просьбу охотника поймать черного дрозда всегда отвечал: «Приезжайте, ваше степенство, в следующее воскресенье, пумаю, обязательно пумаю». Дядя Михал ловил насекомоядных птиц, и только по охоте; любил славок-черноголовок, соловьев, дроздов, садовых и лесных малиновок, пеночек. Дядя Михал был родоначальником целой династии Ромашковских птицеловов. Его сыновья и внуки также были лучшими птицеловами. Один из внуков и поныне здравствует, живет в том же Ромашкове и по-прежнему ловит черноголовок и лесных малиновок... Так протянулась нить от старой, дореволюционной, охоты к нашим дням.
Славились на Трубе и клеточники, приезжавшие из Мазилова — деревни, некогда расположенной между Филями и Кунцевом. Помнятся Матвей и Валуй... Особенно славились клетки братьев Орловых, изготовлявшиеся по заказу, под определенную птицу: соловья, юлу, жаворонка, черноголовку, зяблика. То были большие деревянные клетки из разных дорогих пород дерева, с инкрустациями и фигурными резными шишками. Клетки эти в полной мере отвечали вкусам 80-х годов прошлого столетия. В наш же век отвлеченных и обтекаемых форм изменились и формы клеток. Они стали проще, светлее.
Меняются вкусы на вещи, меняются и моды на птиц. В начале нашего века стали особенно цениться зяблики с тисковой песнью.
Однажды весной, когда я любовался на Трубе свежепойманными расписными яркими зябликами, ко мне подошел мой школьный товарищ. Он на голову превосходил меня в охотничьей науке. «Что ты тут делаешь, — сказал он мне, — пойдем в трактир “Франция”, там услышишь тисковых зябликов». Трактир «Франция» на углу Рождественского бульвара и Трубной улицы в дореволюционные годы и в начале революции еще хранил традиции старой московской школы охоты. Когда мы туда вошли, я был ошарашен. Потолок большой комнаты трактира был завешан нарядными клетками, до тех пор никогда мною не виденными. Было шумно, оживленно и дымно от табачного чада. За столами сидели охотники. Они отличались особенным выражением то сосредоточенных, то возбужденных лиц. Некоторых я видел на рынке, но здесь они стали совсем другими, и я сам почувствовал себя охотником, принявшим боевое крещение. Помню ясно и отчетливо зяблика. Он затянулся тисками, рассыпался трелью и расчеркнулся «Федей». «Вот это да! — сказал мой товарищ. — Теперь ты понимаешь?!» Был февраль. Яркие лучи солнца освещали счастливые лица людей. Каких только жаворонков и джурбаев с дивными свистами, певчих и черных дроздов, соловьев с красивыми стукотнями и дудками, Куликовых синиц, черноголовок с звучными флейтами и других птиц по охоте не переслушал я в трактире «Франция»! Думается, что именно этих соловьев, сидевших в нарядных клетках с матерчатым натянутым верхом, имел в виду Эдуард Багрицкий, писавший еще в 20-х годах:
И птица поет. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада...
Под клеткою солнце кипит на столе —
Меж чашек и острых кусков рафинада...
Ловлей певчих птиц и содержанием их в клетке занимались не только профессионалы-охотники, или птичники, как их чаще называют, но и ученые, в первую очередь, разумеется, орнитологи. Об одном из старейших русских ученых-зоологов конца прошлого века М. Н. Богданове я уже говорил.
Л. Б. Бёме в своих очерках о русских птицеловах называет М. Н. Богданова «птицеловом-ученым». Эту же линию науки и охоты продолжал Д. Н. Кайгородов, а в послереволюционный период — Л. Б. Бёме, А. Н. Промптов, А. Н. Формозов, Е. П. Спангенберг и другие. Орнитологическая наука обогатилась к этому времени исследованиями крупных ученых: М. А. Мензбира, Г. П. Дементьева и других. В любовании и оценке певчих птиц сходятся ученые и страстные охотники, поэты и художники. Уже Н. Г. Чернышевский заметил, по прочтении «Записок ружейного охотника», что С. Т. Аксаков выступил в этом «классическом сочинении... как художник и охотник вместе».
Д. Н. Кайгородов был ученым и, поэтом. Он в свое время не только ознакомил широкие круги русских читателей с певчими птицами, но и воспел последних в незабываемых очерках, глубоко запавших в душу каждого из нас с детства. В своей книге «Из царства пернатых» Кайгородов во многом использовал опыт Шамова, он привел целиком большие куски из его книги, восхищался красотой поэтического языка старого охотника. В то же время он расширил наши знания, написав и о тех птицах, которые не ценились в старину по охоте. Его научные и эстетические интересы — шире канонизированных правил, в особенности старой московской школы охоты. Кому не памятно, например, описание Кайгородовым зарянки, его «милочки». Ведь песню этой чудесной птички Тургенев сравнивал с запахом ландышей, а в наши дни о ней замечательно сказал А. Н. Формозов в своей чудесной книге «Шесть дней в лесах»: «Зарянка рассыпалась в нежных трелях бесконечных песенок. Ее голосок звучал смелее с каждой минутой, напоминал и тонкий скрип, и звон маленьких серебряных колокольчиков».
В нашу эпоху родились замечательные ученые-охотники, писатели-художники: М. М. Пришвин и В. В. Бианки, А. Н. Формозов и Е. П. Спангенберг, В. А. Ватагин и А. Н. Комаров, Г. Е. Никольский и Е. И. Чарушин. Каждый из них по-своему раскрывает тайны природы, и каждый находит для нее новые формы воплощения.
На наших глазах родились и новые виды охоты: кинофотоохота, охота с магнитофоном. Ученые-зоологи С. И. Огнев, С. С. Туров и другие открыли с фотокамерой в руках новые пути изучения птичьего мира. Охота же с микрофоном далеко еще не оценена в полной мере, в частности в охоте на певчих птиц.
В старину широко применялся обычай подвешивать клетки с молодыми соловьями к опытным и большим мастерам пения.
Сейчас микрофоны в деле обучения молодых птиц могут сыграть большую роль. Подобные опыты производит в наши дни превосходный знаток певчих птиц Н. П. Яковлев.
Каждая эпоха рождает и новые вкусы, и новые формы охоты. Но традиция, перевоплощаясь и обновляясь, продолжает жить. Ушла в прошлое старая Труба, но не ушла и никогда не уйдет поэзия былой охоты. Не утрачиваются и не умирают поэтические образы и слова, рожденные народом...
И хочется еще раз вспомнить слова Э. Багрицкого о соловьиной песне:
Любовь к соловьям — специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой — вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная...