Фомин Л. А.
В тот майский день я исходил по неодетому, звонкому, пряно пахнущему лесу километров двадцать. Недавно освободившаяся от снега земля была полна влаги и подернута, как паутиной, белесоватым налетом, сквозь который дружно и беспорядочно тянулась к свету первая зелень. Больше зелени было там, куда обильнее попадало солнце, и реже, ниже, словно ошпаренная, трава поднималась в плохо прогретых, затененных местах.
На косогорах, обращенных в южную сторону, пробивались на теплый воздух ворсистые стебли подснежников. А в низинах, среди плесневелых листьев и залежалого хвороста, семьями вставали медуницы — первые весенние кормилицы исхудавших за зиму шмелей и пчел.
С волнением я входил в сквозную прозрачность полунагих березовых рощиц, с суеверным чувством вглядывался в сумеречную беспросветность хвойного чернолесья, дивился на затопленные талыми водами вербняки, белые от почек.
Неузнаваемо изменились некогда глухие, не топтанные ногой человека лесные чащи. А ведь места эти я помнил с детства. Помнил и бережно хранил в памяти как заветные уголки, как свое Эльдорадо.
Сюда, на эти отдаленные лесные деляны, меня привез первый раз верхом на лошади молодой и веселый лесник Коля Шарафутдинов. Весь день мы с ним ездили по светлым, залитым солнцем перелескам, по сырым пойменным лугам речки Каменки и втыкали в землю затесанные колышки с написанными на них номерами. Коля говорил, что там, где мы втыкаем колышки, высадят «культурные» деревья — лиственницы.
А вечером мы стреножили лошадь, отпустили в поголубевшие от тумана луга и стали готовить ночлег. Никогда раньше не видел я такого, яркого, пламенистого костра, не испытывал такой великой, притягательности его тепла и не ел вкуснее, душистее хлеба, каким он мне показался в ту ночь. После ужина еще долго сидели у костра. В травах скрипуче пилили коростели, таинственно позванивала на перекатах речка, и наша лошадь — ее звали Ракета — то и дело боязливо всхрапывала и шарахалась в сторону, когда над ее головой неожиданно возникал и тут же пропадал бесшумный мягкокрылый козодой. Потом, неловко выбрасывая связанные ноги, Ракета подпрыгала к костру и, мокрая от росы, уснула стоя.
Утром снова ездили по лесам, отыскивали полянки, измеряли их шагами и втыкали в землю все те же колышки. Я впервые так далеко уехал от дома, и чувство отдаленности, оторванности от мира не покидало меня. Мне казалось, что дальше этих лесов уже ничего нет. Что здесь — край света, и я тоскливо тянул слова услышанной где-то песенки: «Далеко, далеко родные края...»
Коля смеялся и говорил, что «родные края» не так уж далеко, всего каких-то двадцать восемь километров.
Через два года в поисках охотничьего счастья я снова забрел сюда, уже один, и с той поры навсегда полюбил эти места.
Как славно кустились и цвели по веснам на Каменке черемухи! Я и сейчас явственно вижу этот белый буран, слышу неумолчное соловьиное буйство, с прежней силой и полнотой ощущаю запахи. Именно те вёсны моего детства, те черемухи и те зори раскрыли мне глаза на мир, научили видеть прекрасное, навек поселили в сердце непреходящую любовь к родной земле.
Но с той поры много воды утекло в речке Каменке. Время стушевало старые краски, заново переписало былые пейзажи, Там, где когда-то были луга, теперь ровными рядками поднимался лиственничный лес. И наоборот, — где шумел лес, лежал пустырь, заросший метлицей и дудником, с редкими щетинистыми всходами побегов у гниющих пней.
Мы часто грустим о прошлом, считая его безвозвратно утраченным, грустим о светлых прошедших днях, которым дано быть однажды. Но эта грусть особенная — она не щемит и не ранит. С этой грустью крепче любишь, больше ценишь то, что есть сейчас.
И в этом я убедился еще раз сегодня.
Мне хотелось поспеть к вечерней заре на Королевскую Тягу. Это высокая, полого поднимающаяся гора с широкой просекой посередине. Просека успела зарасти не частым лиственным подлесьем, а по обеим сторонам ее высился ровный крепкостволый сосняк. Кто это место назвал Королевской Тягой — не знаю, возможно, Коля Шарафутдинов, но удобнее его для весенней вальдшнепиной охоты я не встречал. Гору почти по всей окружности опоясывала та самая Каменка, где когда-то мы размечали поляны под лесонасаждения. Над ее низменной долиной, теперь полностью заросшей молодым лиственничным лесом, охотно тянули по зорям вальдшнепы. И где бы в каком направлении они ни летели, обязательно угадывали на просеку, потому что она была одна и начиналась у самого подножия. А по просеке, как по коридору, тянули к вершине, и чем ближе к вершине, тем ниже летели. Над самым перевалом птицы пролетали в рост человека и до того медленно, что впору было бросать в них шапкой.
Вот тут-то, в камнях, на давно насиженном месте, я и рассчитывал провести вечернюю зарю.
Но до Королевской Тяги было еще не близко, и я спешил. Спрямляя путь, забирался в непролазные кустарниковые крепи, лез по каменистым осыпям, напропалую топал по кочкастым болотинам, разгоняя загулявших лягух и обдавая себя студеной снеговой водой.
Я еще далеко не дошел до Королевской Тяги, а уже почувствовал что-то неладное. Откуда-то взялась незнакомая дорога — зимник, наверное, — ведущая к горе, сплошь заваленная сосновыми ветками. Деревья по обочинам дороги были ободраны, из земли торчали исковерканные гусеницами тракторов, истекающие соками корни. Встревоженный, я ускорил шаг, а когда дошел до Каменки, увидел, что сосновый бор на горе подчистую вырублен.
«Вот тебе и Эльдорадо!» — с горечью подумал я и уже без всякого интереса равнодушно пробрел по бывшей просеке к вершине. Нетронутыми на Королевской Тяге остались одни камни — те, что мертво покоятся на самом перевале, где столько было встречено незабываемых весенних зорь...
Я сел на камни, прислонил к коленям ружье и долгим взглядом обвел открывшиеся с высоты дали. Огромное огневое солнце повисло над синим извилистым окоемом лесов. Откуда-то снизу волнами накатывался остывающий воздух. По реке тонко свистели дрозды, звонко перекликались зарянки, нежно наигрывали у гнезд хлопотливые лазоревки. Все было, как прежде: и клонившееся к закату солнце, и далекая синь лесов, и вечерние песни птиц. И только не хватало знакомого смолистого бора. Резала глаза, угнетала непривычно голая пустошь Королевской Тяги с копнами несожженной хвои, с невывезенными, беспорядочно разбросанными по горе стволами. Королевская Тяга напоминала сейчас старый дом, в котором прошли долгие годы жизни и который только что опустел. Ну, вырубили строевой сосняк — надо значит. Непонятно только, почему его не вывезли или хотя бы не скатали в штабеля? И уж совсем непонятно было, зачем погубили молодой березник на просеке? Так и лежали березки, сраженные под корень одним ударом топора, будто после сокрушительного ветролома. На дрова сгодились лишь немногие из них, они были разделаны и сложены в поленницу. Эта поленница с вбитыми в землю кольями-подпорками, ровная и высокая, стояла невдалеке, как белая гробница, как памятник погибшему лесу.
Солнце опустилось на петушиный, красный от заката гребень гор, птицы замолкали, разлетались по укромным уголкам. Запахло сырой, волглой землей, от сваленных в кучи сосновых веток остро понесло перебродившим брусничным настоем.
Мои невеселые размышления прервал неожиданно появившийся вальдшнеп. Как он нужен был мне в эти минуты! Я был уверен, что вальдшнеп своим появлением прогонит грустные мысли, взбодрит, вольет в душу целебную силу. Будто от простуды хрипящий, цвиркающий, ни с чем не сравнимый его голос звучал для меня милее священной лиры.
«Хруп-п, хруп-п, хруп-п», — жарко кликал вальдшнеп свою подругу. «Цвир, цвир, цвирк», — вторил ему откуда-то снизу, видно с начала просеки, другой.
И вот вальдшнеп плавно проплыл над самыми камнями, поворачивая голову то вправо, то влево, поводя из стороны в сторону длинным клювом. Я различил на его брюшке землисто-коричневые перышки, пепельно-серые опахала выгнутых полумесяцем крыльев, на мгновение заметил блестящие капли черных глаз.
«Хруп-п, хруп-п, хруп-п», — картаво выговаривал вальдшнеп, осматривая камни, лежащие деревья. Он искал подругу среди свежих пней, хвороста, высоких пожухлых стеблей кипрея, искал на том самом месте, где нашел ее в прошлую весну.
Но подруги не было. Слишком неподходящей стала, опустошенная гора для птичьих весенних встреч.
Потом еще и еще тянули вальдшнепы; их хорканье, раня слух, доносилось со всех сторон. Птицы не забыли своего, давнего игрища, не изменяя инстинктам, спешили на Королевскую Тягу, на излюбленную просеку, и летели по ней, неведомо как угадывая ее, будто не видя вырубленного леса.
Когда совсем стемнело и в небе засветились звезды, я поднялся с камней и направился к реке. У воды разжег огонек и, коротая недолгую майскую ночь, думал о вальдшнепах, да и не только о них, а о сыновней привязанности к родным местам, к милому краю!