Опочинин Евгений Николаевич
В прескверное весеннее утро началось моё знакомство с Артемьем. Забравшись спозаранку в шалаш, верстах в трёх от дома, я терпеливо дожидался вылета токовиков, но дождался только того, что поднялся ветер, холодный, пронизывающий, и пошёл дождь вперемежку с так называемой крупой.
Окоченев от холода, в мокрой одежде, я вылез из шалаша, перекинул за спину ружьё и, еле передвигая ноги, потащился домой. Неприветливо смотрел в это непогожее утро весенний пейзаж: голые деревья уныло качались и пощёлкивали обледеневшими ветвями, бурая поверхность полян рябила белыми пятнами выпавшей крупы. Только что начинало светать, а в деревне, лежавшей в стороне от моего пути, уже кое-где мигали огни. Я хотел свернуть туда и погреться на перепутье, как прямо передо мной из-за рядовика блеснул огонёк в заброшенной усадьбе Сазоновке, и мне припомнилось, что там недавно поселился новый сторож родом, как говорили, не то туляк, не то орловец, получивший почему-то в народе прозвище «богача». Усадьба была ближе, да притом и по дороге, и я решительно пошёл на огонь, раздумывая, где бы мог поместиться сторож. Жилых построек в Сазоновке, я знал, было несколько, но едва ли хоть одна из них годилась для жилья. «Неужели он поселился в доме? — спрашивал я себя, припоминая большое каменное здание с просторными комнатами и двусветной залой, где в старые годы мне приводилось бывать за всенощной, когда в усадьбу приносили чудотворную икону из ближнего монастыря, и мне словно жаль становилось старого помещичьего дома. — В «людской» жить нельзя, — рассуждал я, — она совсем развалилась. Вот разве в «канцелярии», устроенной в старой баньке, хотя и она очень уж ветха...». Дойдя до усадьбы, я убедился, что последнее предположение моё было верно: сторож действительно жил в «канцелярии», собственно, в одной её половине, представлявшей низенькую конурку аршин пять в длину и столько же в ширину. Когда, толкнув дверь, я вошёл в конурку, с старинного кресла, очевидно, прежнего «барского», найденного где-нибудь на чердаке или в сарае, поднялся мужик в синей домотканой рубахе, завязанной у ворота тесемочкой, и спросил:
— Кто это тут? Кого Бог дает?
Я поздоровался и назвал себя, объяснив, что зашёл погреться.
— Озяб в шалаше-то, с ночи забрался, да вот и не высидел, — сказал я.
— Как, чай, не озябнуть, милый человек, вишь — стужа какая!
— Ну, а ты тут как живёшь, на новоселье-то? — спросил я, чтобы нарушить наступившее молчание, и, посмотрев на чёрные от копоти со сквозными «на волю» щелями стены «канцелярии», добавил: — Холодно, чай?
— Что ты, милый человек! Какое холодно! Святло, тяпло, умирать не надо... Вот как хорошо!
Я сначала думал, что мой хозяин шутит, добродушно смеётся над своею квартирой, но нет: в голосе его слышалась искренность, и в глазах отражалось видимое удовольствие.
— А в щели разве не дует? — спросил я.
— А на воле-то втрое дует, — не задумываясь, ответил Артемий.
— Ну, а свет-то какой же от этой мигалки? — кивнул я на керосиновый ночник без стекла, нестерпимо коптивший на убогом столе.
— А с лучиной-то нешто лучше? Тут тебе и дым глаза ест, и уголья падают — того и гляди пожару бы не было. А ланпа — то ли дело: ни угля, ни дыму, только вот дух от её, да и то самая малость...
«Что за притча? — подумал я. — Это какой-то философ, и народ не ошибся, дав ему своё прозвище: он действительно «богач»...» Разумеется, я не стал разубеждать Артемья в удобствах его жилья. Он, однако, заинтересовал меня, и я решил узнать его поближе, так что, когда мой хозяин захлопотал с чаем, я не стал отказываться.
— Что же мы так-то сидим? Баба! А баба! Уставь самовар! — приказал он кому-то, подняв голову к печке, на которой под самым потолком виднелась груда какого-то тряпья. — По яичку сварим,— радушно добавил он затем.
Тряпьё зашевелилось, из-под него вылезла «баба», еще не старая женщина, и, повязывая на ходу платок, сняла с шестка жестяной самовар и начала вытрясать из него уголья над лоханью.
— Целую четвертку чаю купил, — хвалился между тем Артемий, — теперь до осени хватит...
— Неужели до осени? — удивился я. — Ну, а не хватит, так еще купишь. Ты сколько получаешь-то?
— Да как сказать — сколько? Коли все-то в деньги сосчитать, так много выходит. Первое — дрова, ну, хошь ежели не дрова, так сучья — это всё едино; второе — карасин, этого добра забор в лавке вольный, жги сколько хошь; бывает, фунта по два в неделю выходит, а то и более. К этому ещё две красных и четыре бумажки жалованья.
— Что ж? Это хорошо. Ведь это выйдет около 300 рублей в год, — заметил я.
— Как около трех сотен? — изумился Артемий, а потом принялся добродушно хохотать.
— Ха-ха-ха! — заливался он, тряся седеющей головой. — Вот те на! Да куда ж бы мне деньги-то девать, когда бы я триста в год получал? На что мне? В купцы бы надо выходить только разе! Ах, милый человек, это я в год-то получаю 24 рубля, а не в месяц! И то слава Богу! На всё достает, вот и чаишком балуемся...
В разговорах просидели мы с Артемьем за чаем часов около двух. Был уже белый день, когда я пошёл домой, напутствуемый радушными приглашениями «богача» не забывать напередки и заходить с охоты. Помню, целый день потом мне, как живой, представлялся Артемий с своими большими печальными глазами и какой-то особенной, ласковой улыбкой.
Я забыл сказать, что «богач» был почти старик; судя по его согбенной фигуре, седеющим волосам на голове и бороде, ему было уже лет под шестьдесят. С этой поры редкий день проходил без того, чтобы я не повидался с Артемьем, меня словно тянуло посмотреть на его убогое довольство, послушать смиренных восхвалений его житья, к тому же у нас оказалась общая страстишка: «богач» был страстный охотник и по целым ночам пропадал на глухариных токах, хотя охота его была не добычлива: во всю жизнь он убил одного токовика, причём считал это таким событием, что со всеми подробностями повторял рассказ о нём чуть не каждый день. Случалось мне вместе с ним ходить на охоту на тетеревиные тока. Только в шалаше он сидеть не любил, а охотился больше с подхода. Бывало, сидит где-нибудь за кустом и бьёт в тетерочий вабик, кругом шипят и злятся токовики, а близко не подлетают. Целые часы высиживает так Артемий, зябнет, бывало, дрожит в своём рваном зипунишке, а спросишь: «Что, озяб?» — он непременно скажет:
— Полно, милый человек, где тут озябнуть? Смотри, благодать какая — зимой экая ли стужа, да и то не зябну! Одежа у меня, слава Богу, ничего...
На неудачу своих охотничьих попыток он не жаловался никогда. Просидит несколько часов зря, иззябнет весь или проходит весной ночь по топкому сосновому болоту, измучится, вернётся с пустыми руками и доволен: не только не жалуется, а еще похваливает охоту.
— Ничего, — говорит, — хорошо походил и игры наслушался вдоволь. Хорошо!
— А что ж ничего не убил-то? — спрашиваю, бывало, я Артемья.
— Стало быть, час не пришел, — ответит он с своей ласковой улыбкой. — Эх, милый человек! Не одному только человеку, и птице всякой, и зверю свой час положен...
Минула весна, и мне волей-неволей пришлось надолго уехать из деревни. Снова попал я в родные края только через два года. Стояло жаркое, сухое лето. Во всей стороне молились о дожде, которого не было больше месяца. Душные безросные ночи, с самого утра какая-то не то мгла, не то лёгкая синяя дымка в воздухе, совершенно неподвижном, как будто замершем навсегда, нагоревшее безоблачное небо не сулили ничего доброго и впереди. В довершение беды начались лесные пожары; днём, бывало, во всех сторонах над синеющей полосой лесов поднимаются тёмные клубы дыма и, расходясь высоко в небе, принимают причудливые формы облаков, а ночью на горизонте, словно гигантские костры, широкими полосами светятся зарева. Горели частные и казенные дачи, и народ по нескольку деревень сразу целые дни проводил на пожарах, упуская дорогое время сенокоса.
Недели две после приезда я не видал Артемья: почти все время я проводил на пожарах, и побывать у него было некогда. Из расспросов соседних мужиков я узнал, что Сазоновка перешла в собственность банка, в котором была заложена, и что Артемья банк «ограничил», т.е. наполовину убавил ему жалованья, но что он по-прежнему не жалуется, а «дерет корьё» и плетёт лапти на продажу. Те же мужики рассказали мне, что у Артемья родился мальчишка.
— «Богач»то, — передавал мне один словоохотливый сосед, — жалеет мальчишку просто страсть как, пуще матки. Сам с ним и нянчится по целым ночам...
Наконец, однажды, когда горела лесная дача, принадлежащая к Сазоновке, я снова встретился с Артемием... В этот день, необычайно жаркий, но с большим ветром, пожар охватил огромное пространство, огонь перебрасывало верхом, и канавы не помогали. Воздух был насыщен дымом, нестерпимо пахло горелым торфом; дым был, очевидно, и в верхних слоях атмосферы, так как солнце казалось круглым кроваво-красным диском, словно через закопчённое стекло. Мне хотелось узнать, насколько приблизился пожар к моей меже, и я пошел по только что вырытой широкой канаве, пересекавшей Сазоновскую дачу, которая горела. В левой руке, на расстоянии шагов трехсот от канавы, уже бушевало пламя. С треском и рёвом взрывалось оно на вершины стройных елей, мигом охватывало сухоподстойник, шумело в зелёных ветвях молодняка, ползало по дымящейся земле. А в правой руке, за просекой, стоял спокойно и величаво ещё нетронутый, но уже обречённый строевик, чуть пошевеливая верхушками при набегавшем ветре. Впереди слышались ауканье и многоголосный говор. Скоро показался и народ, работавший на канаве и рубке широкой просеки. Пёстрою лентой красных, синих и белых рубах вытянулись мужики, копавшие внаклонку; со стороны огня бабы очищали от сухой травы и сучьев берег канавы и разравнивали на нём землю. Проходя линию копалей, я приостановился, чтобы порасспросить, далеко ли подвинулся огонь в глубь дачи и успеют ли перехватить её уцелевшую часть новой канавой. Несколько мужиков, к которым я обратился, оставили работу и оперлись на заступы. Прямо перед собой я увидел Артемья. Он мало изменился: по-прежнему печально и кротко смотрели его большие глаза, только свесившаяся на лоб прядка волос была почти совсем бела. Он сразу меня узнал и обрадовался.
— А! Охотник! — приветливо проговорил он мне, протягивая заскорузлую руку. — Здорово ли поживаешь?
— Ничего, — сказал я. — Ты как?
— А что мне делается? Хорошо живу, нечего Бога гневить, в достатке...
— Светло, тепло, умирать не надо? — спросил я шутя.
— А и памятлив ты, видно! Ишь, припомнил, как я летось тебе сказывал, — сказал со смехом Артемий и, заметив, что другие мужики снова приступили к работе, согнувшись, налёг на заступ.
— Что не зайдёшь? Я бы те выводки указал,— проговорил он, приподнимая голову и продолжая копать. — Повадно у меня теперь, хорошо! Цветов в саду — страсть! Там и чай пьем...
— Говорят, у тебя мальчик родился? — спросил я.
— Уж и не говори! Такая-то мне радость теперь, такая повада, что из дома бы не ушел. Я и за охотой теперь не хожу — все с им. И забавник же, я те скажу, просто прокурат, одно слово! — оживляясь, рассказывал Артемий. — Уж ходит...
— Эй, мужики, ступайте вперёд, дальше на просеку, здесь и бабы докопают. Бабы, на канаву! — прервал мой разговор с «богачом» подошедший урядник.
Мужики воткнули осторон канавы заступы и пошли по просеке в глубь леса. Поплёлся за ними и Артемий. Я поворотил по направлению к дому, раздумывая по дороге о только что встреченном «богаче». Вспомнилось мне изречение, сказанное как-то в разговоре на охоте, что «всякая радость, всякое богатство в самом человеке — сумей только их найти». «Вот, — думал я, — он их по-своему и находит: родился ребенок — другой бы в его положении стал жаловаться, а ему радость. Жалованья убавили наполовину, рубля-то в месяц другому на один сухой хлеб не хватит, а у него и тут «достаток», и тут «слава Богу».
Мой мысленный монолог прервал раздавшийся назади треск падающего дерева и вслед за тем какой-то словно испуганный крик многих голосов. Не знаю почему, но меня потряс этот крик, и сердце моё замерло, как бы в предчувствии беды. Я бросился чуть не бегом назад к только что оставленной артели. Когда я подходил к концу просеки, навстречу мне попался мужик в красной рубахе, бежавший, размахивая руками, по краю канавы.
— Что там такое? — не без трепета спросил я его.
— Да вон черти-то — дерево на народ повалили! Будто слепые!.. Хорошо ещё отбежать успели, а одного старика маленько-таки придавило...
— Кого же? Кого? Откуда? — почти закричал я в страшном волнении.
— Артемья «богача» вершиной пришибло, да не больно шибко, выживет! — крикнул мужик и снова пустился по направлению к опушке.
Когда я подошел к месту, где случилось несчастье, я застал там толпу мужиков и баб, наклонившихся друг из-за друга к чему-то лежащему на земле. Протискавшись сквозь эту живую стену, я увидел Артемья: бедный «богач» лежал неподвижно рядом с вершиной огромной елки, которой его пришибло. На его белой холщовой рубахе, на груди и боках виднелись тёмные пятна.
Он не стонал, не охал, только как-то пожимался, словно от холода. Бледное лицо его резко выделялось на темно-зелёном фоне хвои... Окружавшая толпа стояла совсем тихо; даже бабы и те разговаривали шепотом.
Через несколько минут подъехал в телеге мужик в красной рубахе, тот самый, что попался мне навстречу. Наскоро сделали подстилку в телеге из еловых веток, уложили на них Артемья и повезли в Сазоновку. С ним поехал тот же мужик, а за телегой пошла какая-то баба.
Вечером я пошел навестить Артемья. Он лежал совсем «собранный» в белой чистой рубахе на лавке под образами. Рядом с ним на знакомом мне старом кресле копошился мальчик. Он дёргал отца за бороду и нетерпеливо кричал что-то на своём неизвестном языке. Слышно было несколько раз подряд повторяемое слово: «де», «де», может быть, попытка говорить: «деда».
А Артемий лежал, пожимаясь, будто от холода, как и раньше. Глаза его были открыты, и на лице блуждала прежняя улыбка. Он зашевелил головой, когда я вошёл, и беззвучно задвигал пересохшими губами. Грудь его поднималась часто и неровно...
Вернулся я домой с грустной уверенностью, что видел «богача» в последний раз... Однако, оказалось, я ошибся: мужик, предсказавший на пожаре, что он выживет, был прав: провалялся Артемий довольно долго, но через шесть недель сломанные ребро и ключица, при помощи деревенской костоправки, срослись, а еще через неделю он уже повествовал мне о том, как он «добыл» своего единственного тетерева:
— Иду это я, милый человек, и вижу: на полянке в междулесье ба-альшущий поляш сидит... Сидит он, нахохлившись, траву щипит. Ну, думаю, ладно. Приложился я — и прямо у голову. Вот принес я его домой и бросил бабе: «На, говорю, ужарь!» А дело-то было под праздник... Хорошо!
— Что хорошото, Артемий? — спросил я.
— А всё хорошо на свете, милый человек! — ответил мне старик и, взглянув на безоблачное небо, добавил с своей всегдашней задумчивой улыбкой: — Святло, тяпло — умирать не надо!