Булгаков Михаил Васильевич
Огонек в подслеповатом оконце таежной избушки не вдруг разглядишь — лес да лес кругом, такой безлюдный, что и разглядывать-то некому, никто не подойдет к порогу, не постучит ни в дверь, ни в окно. Разве что забарабанят по стеклу крупные капли косого дождя, а только какой же дождь прольется апрельской ночью из звездного неба?
В эту тишину, под защиту северного неба, я и отправился за тридевять земель от Москвы. А то, что мой приятель-охотник громогласный непоседа, так это не так страшно, хуже, когда грохочет его пятизарядный автомат.
Не нашенские, не охотничьего племени люди, прикидывая на свой невеликий аршин, часто думают, что охотники едут из дому за запахом не тайги, а крови, но откуда им известна истина, если ни на охоте, ни в коренной тайге они сроду не были? Что они знают о сладостном тепле, исходящем от печки, когда, растянувшись на шикарных нарах после ужина, можно и час, и другой слушать приглушенную трескотню еловых поленьев, смотреть на огненный язык свечи, венчающий прозрачные, светящиеся изнутри наплывы воска? В детстве я не рос деревенской жизнью, но ее размеренность, покой и душевный лад свойственны и охотничьему быту, а потому всегда были мне близки. Эх, кабы не «громокипящий кубок» под боком по имени Гриша...
До выхода на глухариный ток (глухари после яркой и холодной зари запоют, непременно запоют!) без малого четыре часа, их можно убить крепким сном или чуткой дремой, но Григорий громыхал на плите чайником, шарился по волнам визгливого транзисторного приемника и без умолку просвещал меня по глухариной части.
— Даже не смей мне перечить! Кто ты такой против меня? Недоросль, пигмей! Я, можно сказать, с пеленок, с младых ногтей о глухарях все знаю. В нашем дворе жил старый охотник-глухарятник дядя Сеня, постой, как его... у него ведь и фамилия глухариная была, Глухов, кажется. Или Глушаков... Нет, погоди, как же... Копалухин, Мошников, Мошкин...
— Не Мошонкин? — робко вставил я подначку и предложил отойти на боковую.
— Да ну тебя, сейчас... Глухарятников, Глухаревич...
— Может, Глухарищенский?
Безуспешно придуманные навскидку двадцать-тридцать фамилий крепко раззадорили дремавшие в нас лингвистические задатки, но нужное слово не давалось. Странное совпадение, но по радио какие-то головастые умники принялись уныло толковать о погибели родной речи, пагубе заморского новояза и гадких словах-кентаврах, возникших на наших глазах и на нашем слуху. Вот, дескать, раньше...
А что раньше? Конечно, новоиспеченное слово ГИБДД не самое сладкозвучное, но и старорежимные монстры ОСОАВИАХИМ или ДОСААФ ничуть не слаще, как и прочая словесная абракадабра, изобретенная безвестными тугоухими благодетелями якобы для всеобщего удобства. Писарям и вправду прямая выгода — меньше писанины, а вслух эту ведомственную феню не только произнести, ее и назвать можно не иначе, как заикаясь: а-б-б-р-е-виатура. И наплевать бы с высокой колокольни на горбатый забор из заглавных букв, но что мне было делать, когда я по пути в избу целых три километра шел за Гришей по тропе, а у того на рюкзаке сияла крупная, намалеванная красной краской надпись «КГБ» (Кривовоз Григорий Борисович), — дань армейской привычке метить все личные вещи, вплоть до штанов, чтобы не подменили на рванье. Да будь у меня с Гришей одинаковые рюкзаки, да будь у него сидор с бирками самой олимпийской фирмы, ни за что не позарился бы на чужое, потому что своя ноша тянула почти на пуд меньше. После прошлогодней несусветной канонады по лысухам в дельте Волги приятель отчего-то решил, что две с половиной сотни патронов не помешают и на весенней охоте...
Гриша не слушал ни меня, ни говорливых радетелей отечественной словесности из приемника, а метался от печки к нарам: «К черту богатство русского языка, если я забыл самую простецкую, самую кондовую русачью фамилию!». Мой призыв оставить глупую затею и отоспаться перед ночной охотой опять не был услышан, и дальше все пошло-поехало как у Чехова в «Лошадиной фамилии»: Гриша никак не мог вспомнить фамилию дяди Сени, но шлея уже попала под хвост, и он не хотел сдаваться. Перебрал обличье, привычки и места обитания глухарей, но все впустую.
— Хвостов, Длинношеев, Мхов, Болотнянский, Заболоцкий, Трясинин, Чащин, Чащобельников, Чапыжников, Елкин, Палкин, Сосновский, Клюквин, Черниченко, Голубничий, Подосиновиков... Еще Богатырев, Здоровущенский, Хитрованский, Пугачев...
— А Пугачев-то с какой стати? — вяло поинтересовался я.
— Ну... ведь страшно бывает, когда он неожиданно рядом взлетает.
— Тогда, может, Страхолюдов?
— Нет же, — горячился Гриша, — у него именно глухариная, мужественная такая фамилия была.
— Глухаридзе? — промямлил я, засыпая.
— Не издевайся, говорят тебе, что фамилия обычная, русская, но... точно глухариная!
Приятель перечислил еще сколько-то подходящих и совсем уж невероятных фамилий, но, в конце концов, отступился и обессилено рухнул на нары. Теперь уже я стал нехотя упражняться в словотворчестве, но скоро головоломка осточертела, лучше думать о будущем походе на глухариный ток. Темень... очертания знакомого болота... глухариная песня... светает... глухарь слетел на землю и стал ходить, высокомерно вытянув шею вверх и важно ступая лапами по моховому болоту, но было в его ужимках что-то домашнее, петушиное...
Гриша уже сонно причмокивал и присвистывал, а я опять вспомнил о старом глухарятнике дяде Сене и заворочался, тихо ненавидя русскую речь за неисчерпаемость и какую-то бескрайнюю разливанность. Эдак можно ломать голову до первых петухов... «Петухов!» — воскликнул я во весь голос.
— А? Что? Кто Петухов? — отозвался очнувшийся Григорий.
— Да ведь ты целый час не давал мне спать, а теперь ваньку валяешь?! Говори как на духу, твой дядя Сеня — Петухов?
— Ну, Петухов, а кто же еще. Курицын что ли? — Гриша недовольно отмахнулся и захрапел.
Охота с кирпичами
Настоящее барсучиное городище я видел лишь однажды в жизни, когда гостил у писателя В.Б.Чернышева в деревне под Вышним Волочком. Наверное, за свою долгую лесную жизнь я не раз топтал барсучьи «города и веси», но бездумно и безоглядно. Вот и по вышневолоцким лесистым холмам и грядам я бродил не с ружьем, а с грибной корзиной, пока не наткнулся на сборище польских грибов. На склонах небольшой гряды, заросшей мохом и папоротником, попадались, кроме грибов, большие норы, заброшенные и жилые, и я сразу догадался, что хозяева этого лесного поселения — барсуки. Польских грибов на гряде уродилось много и скоро корзина наполнилась доверху. Чернышев собирал грибы неподалеку, и когда я его догнал, мы присели отдохнуть. Вадим Борисович некоторое время умиротворенно молчал, а потом лукаво поинтересовался, в чьей вотчине мы собирали грибы. В барсучьей, в чьей же еще!
На барсуков часто охотятся с норными собаками, но встретить таксу или ягдтерьера на улице тверской деревни так же мудрено, как и самого барсука. А потому в древнем городе, построенном в недрах гряды, полосатых зверей проживало, надо полагать, изрядное количество. Мы сидели на «городской крыше» и говорили о барсуках и охотниках. Вадим Борисович радовался, что городище не разорено пришельцами с собаками и лопатами, говорил, что такая охота ему не по душе. А разве лучше и честнее охота с капканами? Я не удержался и рассказал ему еще об одной барсучьей охоте, в которой когда-то принимал участие. История давняя и совсем не геройская, но с одного бока все же охотничья.
Много лет тому назад я с друзьями строил зимовье в вологодских лесах. Рядом с выбранным нами местом прошлой зимой опрокинулся лесовоз и сосновых хлыстов на сруб хватило с лихвой, а вот с печкой пришлось повозиться. В полутора километрах от зимовья догнивали развалины обезлюдевшей деревни, от одного из домов остался лишь замшелый пол из толстенных досок, сквозь них уже проросли ольха и березняк, но в подполье сохранился кирпичный фундамент от русской печки. Один из нас разбирал кладку и очищал кирпичи от глины, а остальные таскали их в рюкзаках в избушку по старой лесовозной дороге.
Вместе с нами за нелегкую работу взялись две собаки: взрослая зверовая лайка Амур, притравленная даже по медведю, и молодой дратхаар-великан Лорд. Собачий эскорт сопровождал и охранял каждую нашу ходку с архиважным грузом — кирпичами. В тот год по опушкам, протянувшимся вдоль дороги, загнездилось несколько тетерок, и собаки то и дело поднимали выводки. Стрелять с тяжелой ношей на плечах (пять кирпичей по пять килограммов) не с руки, но не проходило дня, чтобы тетерева не попадали в котел. Четыре дня мы, как заведенные, таскали кирпичи, и всякий раз собаки при виде кирпичного подполья приходили в сильное волнение, путались под ногами, совали носы во все щели и разгребали вороха лежалого мусора.
На четвертый день, уже под вечер, когда рюкзаки были нагружены кирпичами перед последней ходкой, произошло замешательство. Из-под пола в ближние кусты метнулся большой полосатый зверь, собаки истерично взлаяли и взяли его в клещи. Когда мы подскочили к драке, барсук спрятал свой объемистый, но беззащитный зад под кочку; выставил вперед, как боксер, когтистые лапы и, оскалив зубы, делал стремительные выпады и кидался на собак. Зверь утробно урчал и сопел, собаки кружились вокруг его оскаленной морды и иногда взвизгивали на высокой ноте, видно, барсучье оружие достигало цели.
Жестокая свара кипела у самых наших ног, и все вырывали друг у друга ружья и кричали: «Не стрелять! Не стрелять!». Какое-то время мы вперемежку с собаками прыгали рядом с барсуком, пока кто-то не схватил обломок кирпича: «Ах, ты, тварь, моего Лорда обижать! Бей его!». И тут же на буйную барсучью голову обрушился кирпичный град, досталось и собакам. Все-таки один из кирпичей крепко угодил зверю по черепушке, он на мгновение «отключился», обе собаки одновременно вцепились ему в шею с двух сторон, и все было кончено. Глаза у псов от злости налились кровью, и мы с трудом оттащили их в сторону. К счастью, раны на окровавленных собачьих мордах оказались легкими и через несколько дней зажили. А самого барсука мы еле выволокли из ямы, и когда подняли за передние лапы, он стал похож на бурдюк с узким горлышком или на полосатую грушу весом в полтора пуда.
Каким же терпением обладал бедняга, если четыре дня по его голове буквально ходили люди, шумели и под самым боком долбили кирпичную кладку. А еще он чуял нестерпимый и мерзкий для него запах охотничьих псов, то и дело орошавших мочой каждый угол его стерильного жилища, — барсук слывет щепетильным чистюлей. И самое страшное было в том, что собаки раскрыли его конспиративную квартиру.
По ночам, когда мы уходили на ночлег в зимовье, барсук все же выбирался из подземелья проветриться: на охоту или справить нужду, но под утро возвращался в свое убежище, а тут опять мы с кирпичами. Давным-давно он (или его предки) обнаружил и дотошно обследовал бесхозное жилье и остался весьма доволен, — никаких нор копать не надо, подземные хоромы уже готовы, для лежебоки и лентяя, каким все считают барсука, это был подарок судьбы. Откуда ему было знать, что именно здесь кирпич и собачьи зубы окончат его век. Удивительно, как барсука берут таксы и фоксы без помощи кирпичей, ведь я своими глазами видел, что с ним не могли справиться лайка-медвежатница и отважный дратхаар.
Барсука днем не увидишь, его пора — сумеречная и ночная, но кто же будет бродить по лесу, когда не видно ни зги? Потому и неведомы человеку темные барсучьи деяния и делишки, хотя все знают, что жизнь у него — разлюли малина, и большую ее часть он проводит в сладостных снах и безделье. Чего греха таить, многие люди втайне завидуют барсукам, а если и говорят кому-то с укоризной, что он живет или спит, как барсук, то в глубине души согласны хотя бы недолго пожить беспечной барсучьей жизнью.
Чтобы ободрать отожравшегося к зиме барсука, мы с покряхтываниями подняли и привязали его за задние лапы на толстый сук. Жира на лежебоке было столько, что, работая в два ножа, корпели битый час. Не барсук, а жиртрест, недаром кирпичи отскакивали от него, как от футбольного мяча. Сало не влезло в трехлитровую банку, — а в довесок набралась посудинка перламутровых жировых лент, обволакивающих барсучьи внутренности, нутряной жир — самый ценный.
А дальше началось форменное безобразие. Никто из нас раньше никогда не имел дела с барсуками. Про жир-то слышали, а что делать с мясом? Сварили бульон, дух — волшебный, мясо на вид — парная свининка. На пробу дали плошку с наваром собакам — воротят морды. Изжарили на сковороде брызжущие сальными фонтанчиками шкварки, не удержались, чуточку на зуб попробовали — пальчики оближешь, а собаки опять фыркают, совсем сбили нас с толку, может быть, какой-нибудь трихинеллез почуяли?
Однажды, спустя несколько лет, я рассказал обо всем этом гончатнику Борису Ивановичу Маркову, так он меня едва не выгнал из дома. Конечно, если посмотреть на историю гастрономическим взглядом, то жаль, что деликатесное мясо пошло псу под хвост. На самом деле, все обстояло не так безнадежно, потому что хозяин Амура сшил из барсука шапку. Что и говорить, барсучий мех не шиншилла и даже не норка, но прохожие на улицах Москвы частенько ломали головы: это еще что за зверь? Как говорится, пустячок, а приятно.
Гадюка за пазухой
Утром 9 мая, отсалютовав у таежной реки поднебесным гусиным стаям, мы с приятелем зачехлили ружья до осенней охоты и вышли к полузаброшенной железной дороге поджидать оказию. Зачерпнув из канавы под откосом воды с гроздьями лягушачьей икры, заварили на костре чай, просушили резиновую лодку, но прохлаждаться не пришлось — прикатила дрезина.
В тесной кабине, едва различая друг друга в табачном дыму, галдели лесные люди, — всю шатию-братию моторист подобрал на свою голову по дороге к разъезду. Рыбаки-охотники уламывали шофера вместо того, чтобы ехать обратно в депо, махнуть дальше — на озеро Воже. Больше всех шумел похожий на Будулая или репинского бурлака рыбак с боксерским носом и грудью нараспашку. Детина по имени Славик, волнуясь, сильно заикался на согласных в начале слов и имел привычку, запнувшись, грозить неведомо кому кулаком, а сейчас — в сторону райцентра: «К-куда нельзя? К-каво нельзя? К-какой еще г-график? Эти ш-шакалы жируют, а м-мне на озеро нельзя?!».
Друзья висли на горячем Славике, но и сами страшными проклятьями и слезливыми мольбами склоняли моториста плюнуть на график и «рвануть на Воже или хотя бы до Ханеги, — чего тут ехать-то, всего двадцать верст, крякнуть дак не успеешь. Заодно избушку свою попроведаешь, а ну как уплыла в реку Свидь, в половодье-от!». Последний довод подействовал, шофер лихо заломил картуз набекрень и погнал дрезину назло всем графикам и «шакалам» из райцентра.
Самую первую весну нового века рыбаки на вологодском озере Воже запомнят надолго. В начале мая подводное население озера сбрендило от небывалой теплыни, косяки лещей и окуней толпились в очередях к самой убогой снасти, рыба рыпалась на любую приманку.
Солнце с такой силой завертело сонные дотоле северные молекулы, что в березах прежде времени забродил сок, и ожившие лягушки не могли переквакать чмоканье лопающихся почек. На плешинках среди рыхлых сугробов из-под оттаявшего черного подземелья выкарабкались к свету нежные подснежники, из лесных щелей и углов вылезло и вылетело все живое. А в полдень 9 мая, когда мы очутились у озера Воже, выползли на солнышко погреть свою холодную кровь матово-черные гадюки.
В том месте, где вологодское озеро Воже превращается в архангельскую реку Свидь, высится огромная, заросшая травой насыпь с длиннющим мостом через реку. Прямо с моста голые рыбаки удили рыбу и от своего рыбацкого счастья стали такими добрыми, что на нежащихся гадюк смотрели великодушно: все же божьи твари, рыбу не трогают, пусть себе греются — солнца на всех хватит. Или рыбакам было просто недосуг, кинешься за гадюкой, а лещ-лапоть был таков.
Когда наша дрезина, сотрясая насыпь, с грохотом и лязгом примчалась к мосту, змеюки, почуяв неладное, заволновались. Гнусных рептилий на шпалах можно было разглядеть еще во время тормозного пути, и все пассажиры стали поспешно задирать голенища болотных сапог, — вспомнились детские страхи, забытые были и небылицы о змеином коварстве.
Спрыгнув на насыпь, злопамятные охотники хватали из-под ног камни и долбали вертких гадюк, норовя угодить по маленьким головам. Картина выходила неприглядная, и рыбаки на мосту вяло запротестовали, но спорить с охотниками не стали, лишь попросили сбросить под откос разможженные гадючьи останки. Возбужденные мужики извергали грязную брань, но, опасаясь мести, высоко, словно цапли, поднимали ноги, обходили подозрительные куртинки травы и боязливо оглядывались.
Слава-Будулай в змеином побоище не участвовал, а спустился с насыпи и, понурив голову, в одиночку бродил за кустами. И тут один из его друзей сказал, что Славик до смерти боится змей и даже заикается оттого, что ему в детстве кто-то из шпанистой ребятни сунул за пазуху гадюку, правда, полуживую, с выдернутыми кусачками зубами. А найдется ли такой, кому симпатичны эти гадины? Не те, что обвивают шею дяди Коли Дроздова в телевизоре, а другие, шипящие из-под гриба, когда к нему радостно тянешь беззащитную руку. Или те, что заползают ночью в рюкзак, оставленный у палатки в лесу. Есть и еще одна порода змей — мистических, тех, что во сне лезут в уши и ноздри, а иногда и в душу.
Я был первоклашкой, когда старшие братья взяли меня в подмосковный лес за грибами, с походом за фрязевские «три болота» (через сорок лет возле этого грибного места взорвался склад с ракетами СС-300), с ночевой у костра. Я никогда раньше не видел живых змей, но, встретив наутро у тропы темно-серое существо, похожее на шланг в стальной оплетке, до того испугался, что не смог закричать и позвать на помощь. Страх был особой природы, совсем не похожий на страхи за школьные двойки или из-за тумаков, полученных за ворованные из чужого сада яблоки. Конечно, я слышал о ядовитых змеях и об исходящей от них опасности, да ведь детям сызмальства талдычат о спичках, уксусной эссенции и машинах на дорогах, но это не всегда спасает от беды. А тут... Помню, гадюка из-за утренней прохлады вела себя как-то сонно, помню, как оцепенение медленно меня оставило, я отбежал в сторону, схватил брата за телогрейку и, дрожа всем телом, показал пальцем в траву. И еще помню, с каким остервенением Вовка стегал змею прутом, пока не превратил ее в кровавое месиво.
С тех пор я перевидел множество гадюк на геодезических работах и на охоте, в тайге и подмосковных лесах. Иногда встречи заканчивались миром — расходились и расползались каждый своей тропой, но когда от неожиданности накатывал шальной испуг, бывало, что хлестал змей крепкими ветками без всякой пощады или вскидывал ружье... Теперь в почете повальная терпимость и любовь ко всему живому, говорят даже, что укус гадюки не смертелен, но тех, кого едва выходили после змеиных укусов, никто не расспрашивает.
Мужики на насыпи у моста, выпустив пар и сполна отплатив гадюкам за скользкое и унизительное чувство страха, выкладывали из дрезины рюкзаки и рыбацкие ящики. Кто-то решил остаться на Воже, другие собирались сплавляться по реке Свидь на озеро Лача.
— Эй, ребята, чей шарабан?» — спросил кто-то, разбирая вещи.
— Да, Славика, где его черти-от носят? Эгей, Славик! Вылезай, не бойсь, мы всех гадюк передавили дак.
Детина Славик все еще маячил под косогором среди кустов, но скоро неуклюже выкарабкался наверх, держа что-то в вытянутой руке. Елки-моталки, да у него змея! На дне литровой стеклянной банки, накрытой обрывком полиэтиленового пакета, противно шевелился черный клубок.
— Поймал, сам поймал гадину! — радостно оповестил всех Славик. — Сначала чуть не стошнило, а сейчас даже заикаться перестал! Шеф, заводи свой мотовоз, на Совзу рванем, пока магазин не закрыли.
Мотористу совсем не улыбалось опять попусту жечь бензин и катить за водкой к черту на кулички, его изба была целехонька, дрезину уже давно ждали в депо, но если человек излечился от страха...
Мы с приятелем совсем не хотели «отрываться» от дрезины, мало ли куда еще ее занесет, а нам без колес просто беда, «сами мы люди не местные». Вместе с нами влезли в кабину еще несколько попутчиков, влез Славик-Будулай с гадюкой. Выбросить змею он наотрез отказался и, как завороженный исследователь, не отрываясь, разглядывал то, что много лет так его пугало — собственный страх, переселившийся из него, Славика, в обыкновенную стеклянную банку.
Здешняя железная дорога уже давно дышит на ладан, и ездят по ней настоящие сорвиголовы, кому жизнь без риска скучна и пресна. Дрезина на кривых рельсах скачет не хуже брички по булыжной мостовой, пассажиров швыряет с борта на борт. На очередном стыке банка с гадюкой выскользнула из славиных рук и грохнулась на ребристый железный пол.
Вместо того, чтобы со страху броситься врассыпную, мужики, отчаянно матерясь, стали топтать сапожищами гадюку, — в порошок, в пыль истолкли осколки банки, а от змеи осталась плоская, похожая на стильный галстук черная шкура. Славика-Будулая никто не ругал, все терпеливо ждали, когда он начнет говорить.
— А, ерунда, — махнул он рукой, — п-потом еще п-поймаю, я их т-теперь не б-боюсь.