портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

В осенних туманах

Скопцов Виталий Ильич

Откуда это взялось у человека,что тянет его, как птицу перелетную,оставить гнездо и уйти искать небывалое?

М.Пришвин

Медленно наступает осенний рассвет; по небу ползут серые хмурые тучи, неся с собой туманную мглу, сырость и какую-то неясную тревогу. Холодный ветер гонит по воде тяжелые волны и с шумом бросает их в размываемый высокий берег, осыпает брызгами увядающую траву. Иногда они долетают и до моей ямы-засидки, устроенной на краю длинного, узкого мыса.

Я полулежу на охапке свежей соломы, смотрю сквозь узкое окошко-бойницу на мечущиеся в волнах резиновые чучела и терпеливо поджидаю осторожных северных уток. Чучела издали кажутся живыми — торопливо плывут навстречу волнам, покачиваются и вздрагивают от их ударов, и все никак не могут уплыть от берега — крепко привязаны бечевой к колышкам, вбитым в глинистое дно.

Стайка белесых пуночек, уже прилетевших к нам с севера, с тихим щебетом низко пронеслась над моим скрадком, направляясь через водоем, но вскоре вернулась, теснимая упругим ветром, и унеслась обратно в поле.

С ветром борется еще какая-то птица, величиной с голубя. Она с трудом летит низко над волнами через водохранилище. Ветер упрямо прижимает ее все ближе к воде. Вдруг навстречу птице взметнулся высокий гребень волны и будто слизнул ее.

В бинокль мне видно, как отчаянно вырывается птица из водных объятий: бьет намокшими крыльями, тянет вверх голову, поблескивая испуганными глазами. Накатила еще одна большая волна, и нет уже птицы, пусто на холодной воде...

Первой в гости к моим чучелам пожаловала большая, как гусь, полосатая гагара. Она неожиданно вынырнула среди резиновых уток и удивленно завертела остроклювой головой на гибкой змеиной шее.

Я схватился было за ружье, но зачем мне утка, мясо которой не станешь есть из-за рыбьего запаха? Положил свою вертикалку на место. А гагара, будто обидевшись за такое нелестное о ней мнение, нырнула и затерялась где-то среди волн.

Потом прилетела стайка чернетей, но опустилась в стороне от моих чучел. Я замер, ожидая, когда нырки подплывут ближе. Но они покачивались как темные поплавки: то исчезая, то вновь появляясь среди волн и почему-то все удалялись от моих мятущихся чучел.

От долгого неподвижного сидения я немного озяб. Чтобы согреться, достал из рюкзака термос и только взялся было за крышку-стаканчик, как послышался шелест крыльев вверху над головой. Глянул вверх и ахнул: журавли! Так поздно осенью?! Но это были кряковые утки, случайно выстроившиеся углом и низко планирующие, чтобы сесть на воду. Я радостно отдуплетил. Две утки, одна за другой, тяжело шлепнулись на землю у самой воды. Выбравшись из засидки, я подобрал добычу. Это были два красивых селезня; их изумительной чистоты «рубашки» повергли меня в завистливый трепет...

Готовясь к дальнему перелету на юг, речные утки кормятся и днем, и ночью. Кряквы собирают утерянные зерна пшеницы и гречихи, серые утки летают на просо. А у моих двух сбитых «журавлей» клюв, горло и зоб были забиты проросшим уже овсом. После кормежки они спешили на водоем промыть водой горло, вот и налетели на мою засидку, а плавающие резиновые чучела притупили их бдительность.

К обеду ветер поутих, уменьшились и волны, но водоем опустел: утки куда-то пропали. Не видно было их и над полями. Я направился по берегу в сторону большого острова, темневшего густыми зарослями ивняка. Еще недавно на нем стояло уютное село Александровка. С нашим берегом остров соединяла узкая полоска земли, чуть притопленная мелкой водой и разбитая в грязь копытами колхозного стада. Спугнув с грязи двух бекасов, я перебрался на остров и с тихой грустью пошел мимо брошенных домов, уже заросших крапивой, мелкими кустами, разным бурьяном. Среди мусора, битых кирпичей валялись брошенные житейские вещи: чугун с отбитым дном, железная кровать с порванной сеткой, длинный, как лопата, деревянный гребень для шерсти. Глубоким провалом чернел колодец, прикрытый сверху гнилой корягой. Рядом ржавел пожарный насос с двумя длинными ручками. А у берега торчало из воды колесо от телеги, занесенное илом.

Из всех зданий на острове уцелела лишь церковь. Внутри нее все было уже порушено и растащено, а с высокого округлого потолка с грустным укором смотрела Дева Мария с младенцем на руках. Снаружи церковь была еще крепкой и красивой, но уже без куполов, отчего была похожа скорее на древнюю сторожевую башню, поставленную здесь для охраны покоя русских земель. За церковью лежало кладбище без ограды, крестов и памятников. Каждая могила была залита бетоном, чтобы ее не размывало волнами молодое водохранилище, затопившее пойму речки Проня. Оно все еще росло, ширилось, разбивая берега волнами, большая часть кладбища уже ушла под воду.

Задумчиво разглядывая поруганное кладбище, я вдруг заметил неведомо откуда появившегося черного кота. Выгнув дугой спину и жутко завывая, кот стал наступать на меня, я в растерянности попятился. Кот завыл еще громче. Казалось, какая-то дьявольская сила двигала ко мне это одичавшее животное. Я снял с плеча ружье и стволами толкнул кота в бок. Вздрогнув, он будто проснулся, замолчал и бросился бежать от меня, высоко прыгая через травянистые островки между могил. Пересек кладбище и скрылся где-то под берегом. И сейчас же оттуда, из прибрежной осоки, взлетел дикий гусь. Поднимался он почти вертикально — легко и ровно, без толчков, часто взмахивая сильными крыльями.

Я замер, зачарованный красотой полета этой вольной птицы. Стрелять утиной мелкой дробью было бессмысленно, и я схватился за бинокль, чтобы получше разглядеть такую желанную для охотника, редкую в наших местах птицу. Но гуся уже заслонили вершины ракит, и я лишь заметил, что пролетел он прямо над моей засидкой и скрылся где-то в поле.

Взволнованный от этой нечаянной встречи, я присел на холодный бетонный холмик неизвестной могилы, машинально достал из патронташа два патрона с крупной гусиной дробью, повертел растерянно в руках и положил их обратно в патронташ.

Из грустной задумчивости меня вывел натужный вой моторки. Я взглянул на воду. Высоко задрав нос, по водохранилищу мчалась, быстро приближаясь к острову, лодка рязанского егеря. В моторке в гордой неподвижности сидел скуластый парень в зеленом армейском бушлате и меховой шапке из ондатры. Над бортом лодки торчали стволы ружья. Прижимаясь к нашему, тульскому берегу, лодка пронеслась в нахальной близости от моих чучел и поднятым валом высокой волны перевернула одно из них. От чучел лодка круто повернула к двум плавающим гагарам, и егерь ловко, на полном ходу, — что для других является браконьерством, — убил одну из них метким выстрелом. В другую промазал. От выстрелов поднялась стайка нырковых уток и полетела через остров, над моей головой. Я тоже отдуплетил, и одна из уток, радуя мое охотничье сердце, шлепнулась между бетонных могил. Это была морская чернеть, забрав ее, я вернулся к своей яме-засидке.

Еще одна моторка показалась в серой туманной дали. Мчалась она из другого конца водохранилища, и сидел в ней наш, тульский егерь, тоже молодой парень — Юрка Белов. Держался он ближе к рязанскому берегу, сгоняя уток с чужой охотничьей территории. Такими вот безвинными, казалось бы, шалостями егеря мелко пакостили друг другу.

А началась их глупая вражда летом прошлого года. Стояли они на утренней зорьке в последний день августа в лугах за водохранилищем, каждый на «своем» берегу, у русла двух слившихся здесь речек — Прони и Улыбыша. Уток было мало, и только Юрке удалось сбить налетевшую свиязь, но упала она на «чужой» берег.

— Пашка! — крикнул Юрка рязанскому егерю. — Брось-ка ее под ветерок на воду, волны пригонят на мою сторону.

— Ты убил, сам и доставай, — ответил Павел и отвернулся.

«Какая муха его укусила? — удивился Юрка. — Позавидовал что ли?».

А речка здесь глубокая, вода уже холодная, раздеваться и плыть совсем не хотелось. «Вечером приеду на лодке и заберу», — решил Юрка и направился к стожку сена, где оставил свой мотоцикл. Юрка уехал, а Павел забрал утку и пошел в свою деревню с названием Самодуровка.

После этого случая Юрка приобрел себе ушастого спаниеля и стал возить его с собой на охоту. Стрелял он теперь мало — спаниель почти каждое утро собирал ему по береговым зарослям чужих подранков.

А в сентябре произошел еще один каверзный случай. Порывом ветра у Павла унесло полиэтиленовую накидку и перебросило через ручей на Юркин берег.

— Скомкай, чтобы не утонула, и брось ее под ветерок в воду на том вон повороте, — крикнул теперь Павел Юрке.

— Шиш тебе в нос. Крылышками моей утки накроешься.

...Умчалась Юркина моторка со спаниелем, сидящим в носу лодки, и снова стало тихо на опустевшем водоеме.

Я прилег поудобнее на солому в своем просторном скрадке и, поглядывая на скучающие чучела, незаметно уснул.

Проснулся я от непонятного испуга, будто проспал что-то важное. Выглянул из засидки. Чучела плавают на своем месте, над ними кружатся две чайки, дальше, на середине водоема, чернеют длинной полосой нырковые утки. Я посмотрел по берегу — в тихом уютном заливе отдыхает большая стая кряковых уток: некоторые подвернули головы под крыло и мягко покачиваются на волнах, остальные выбрались на низкий травянистый берег.

Я стал обдумывать, как удобнее подобраться к отдыхающим кряквам, но тут заметил, что к ним уже ползет со стороны поля по травянистой низине какой-то охотник. Ползет медленно, устало, часто отдыхает, положив голову на вытянутую руку.

Охотнику жарко: он снял шапку и сунул ее в траву. Прополз немного и скинул фуфайку, потом расстегнул патронташ и оставил его не земле... Охотник уже не молодой — вся голова белая. Я узнал его — это Валька, колхозный сапожник из деревни Собакино. Утки вдруг насторожились и стали отплывать от берега.

Валька вскочил на ноги. Утки, шумно хлопая крыльями, взлетели. Охотник вскинул ружье. Тюк — из правого ствола — осечка. Трах! — из левого. Утки летят, ни одна не падает. Валька растерянно, чуть не плача, смотрит вслед улетающей стае. Чертова осечка...

И в эту минуту из травы, почти из-под ног охотника, взлетел гусь, — спал, наверное, крепко. («Так близко, — рассказывал потом Валька, — я бы руками мог его схватить...»).

Что делать?! В кармане лежат два запасных патрона, но пока их достанешь... Трах! Гусь кувырком упал на землю...

Валька схватил тяжелую птицу, держит в руках, а сердце от радости чуть не выскакивает из груди...

Я выпрыгнул из ямы и помчался поздравить счастливого охотника с добычей. Рассказал ему, что тоже поднял гуся на острове, и полетел он куда-то в эту сторону. Но Вальке уже не до меня. Он быстро собрал разбросанные вещи и помчался в деревню менять гуся на самогон.

Проводив взглядом Вальку, я неторопливо пошел по травянистому берегу залива назад, к своей засидке. Вокруг было все так же пасмурно и угрюмо-тихо. По небу ползли сплошные темные тучи, грозя дождем.

Вдруг рядом, из бурьяна, напугав меня треском крыльев, взлетела стая серых куропаток и ошалело, с тревожными криками понеслась низко над полем. Сейчас же откуда-то появился ястреб-тетеревятник и, как пастух за стадом, потянул вслед за куропатками. Охота на серых куропаток в нашей тульской области почти всегда запрещена, но численность их не слишком-то увеличивается. Очень уж много у куропаток врагов: холодные многоснежные зимы, браконьеры, хищные звери и птицы...

Бух! Бух! — раздались вдруг выстрелы на косе, около моей засидки.

Я встревоженно помчался туда. Какой-то молодой охотник, пугливо оглядываясь, вскочил на велосипед и погнал в сторону острова. Одно из моих чучел, продырявленное крупной дробью, затонуло. Горе-охотник выпалил по резиновым болванам, а плавающую рядом с ними живую утку не разглядел...

С испорченным настроением забрался я в свой скрадок.

В окошко-бойницу вижу — волнами на мыс ко мне пригнало и выбросило на берег убитого кем-то грача. Он широко раскинул на мокром песке черные крылья, будто на прощанье обнимая взрастившую его землю. Летящие мимо вороны и грачи заметили мертвого сородича и с тревожными криками закружились над ним, будто совершали похоронный обряд. От их криков улетели с водоема последние утки. Я вылез из скрадка и закопал в землю мертвую птицу.

Странное сердце у охотника. Добытая дичь его радует, а вид другой убитой птицы вызывает жалость...

А день потихоньку уходил, приближался вечер. Два пастуха верхом на лошадях уже гнали колхозное стадо на остров на ночное стойбище. Две молодые козочки подбежали к засидке и с любопытством уставились на меня сквозь щели. За козочками подъехал один из пастухов и, пугнув животных, похвалился, что он тоже охотник, но сегодня ружье не взял — путевка просрочена. И даже показал мне мятую бумажку, пожаловавшись:

— Егерь не дает больше, скрысился на меня за что-то. Может, не выпиваю с ним?.. А в город ехать за путевкой — денег нет. Нам заплатят лишь как сдадут бычков на мясокомбинат. — И вдруг засветился весь в улыбке. — Я щас с грязи вон там, в ложбине, птицу спугнул, как ее... кибас...

— Чибис, — подсказал я.

— Не-е, у ней нос длинный.

— Бекас?

 — Ага, бекас, длинноносик. Не улетели еще, значит, осень подержится. Вишь, и уток мало северных. Тепло, видно, там у них...

Я с любопытством посмотрел на пастуха. Худенький, небольшого роста, в серой фуфайке, туго стянутой веревкой. Лицо узкое с рыжеватыми усами и общипанной седой бородкой. Из-под большой меховой шапки, сшитой из собачьей шкуры, черными точками блестят глаза. В руках вместо кнута длинная суковатая палка.

— Я местный, — сказал пастух и почему-то смутился. — Жил вот здесь, в Александровке, в излучине реки. Остров теперь, после затопления... А нас переселили далеко в голое поле, к оврагу, в двухэтажные дома. Магазин там, правда, есть, котельная...

— Ну и как на новом месте? — спросил я. — Жить, наверное, стало лучше? Паровое отопление, газ. О дровах не надо заботиться.

— Не-е. Своя печка лучше. Захотел — затопил, а тут жди, когда котельную включат... Стены домов блочные, холодные. Вода в трубах ржавчиной пахнет. Нет, у речки — эх, как хорошо жить было! Вода чистая, проточная, кругом родники... А рыбы сколько — ногой некуда было наступить: наколешься на окуня или леща. Эх! — и пастух вдруг огрел палкой задремавшую под ним лошадь. Она в испуге прыгнула, чуть не свалившись вместе с пастухом ко мне в яму, и понеслась догонять стадо.

А я, проводив их взглядом, опять прилег в засидке на солому и, слушая, как плачут на острове потревоженные чибисы, смотрел с грустью на просторное здание церкви, куда, крикливо матерясь, пастухи загоняют, будто на вечернюю службу, колхозное стадо.

Однако и мне пора подумать о ночлеге. Небо грозит дождем, резко похолодало, и я в этой яме просто закоченею. Пойду-ка в поле, отыщу где-нибудь стог соломы...

Приятно было после утомительного сидения в засидке шагать по грустно притихшим в ожидании ночи опустевшим осенним полям.

Поднявшись на возвышенность, я пошел по краю сочно-зеленых густых озимей. Из полосы бурьяна у зеленей вымахнул вдруг русак с уже побелевшим задом и сразу понесся на большой скорости. И так же неожиданно резко остановился, вскинувшись столбиком; слушает, пошевеливая ушами и будто удивляясь: а где же выстрелы, погоня?.. Одну переднюю лапку к груди прижал, другую на бок опустил. Было в его фигурке что-то наивное, смешанное с любопытством и детской доверчивостью.

— Беги, косой! — крикнул я озорно. — Радуйся, что охота на тебя еще не открыта!

За зеленями потянулось обширное поле белесой стерни. Местами оно тоже весело зеленело от проросшего зерна, щедро утерянного при уборке. Идти по такому мягкому ковру было легко и приятно.

Но где же стога?.. Все копны соломы сожжены, от их остатков резко пахнет остывшей гарью. Я повернул с угрюмого поля и пошел к темневшему на холме небольшому лесу — может быть, за ним найду какой-нибудь стог. В лесу было задумчиво-тихо и пустынно. В голых ветвях осины, будто яблоко, краснел одинокий снегирь.

По едва заметной тропинке, шурша опавшей листвой, брела куда-то сгорбленная старушка. Ее молчаливая черная фигура будто выплыла из далекой, полузабытой сказки...

За лесом лежало широкое клеверное поле, безжалостно изрытое расплодившимися полевками. От моих шагов грызуны то и дело выскакивали из остатков травы, быстро катились по своим выеденным дорожкам и прятались в норки.

Хотя уже глубокая осень, но снега еще нет, ласкова, приветлива земля, и можно прилечь спокойно на мягкую траву. Я решил присесть отдохнуть; положил голову на рюкзак и стал смотреть в затянутое тучами небо. Оно всегда почему-то волнует меня, вызывая в глубине души непонятно куда зовущую тоску...

Летят в стороне над полем два степных черных ворона. Один повернул в мою сторону.

«Кру, кру... — предостерег его второй. — Ты от меня не отдаляйся. Там лежит что-то черное и большое... Давай полетим дальше...».

Стайка сизых голубей потянула с полей куда-то к жилью на ночевку. Я хотел на всякий случай проследить их путь, но птицы скрылись за холмом.

Вдруг что-то зашуршало в траве и появилась ласка — тонкий, гибкий хищный зверек. Она с любопытством уставилась на меня: что это за чудо здесь валяется?

Я затаил дыхание. Ласка забежала с одной стороны, потом с другой, обнюхала мой грязный сапог. Я чуть пошевелил им — ласка испуганно метнулась за кочку. Спряталась, но через две секунды вытянула, положив на кочку, головку. Пристально смотрит на меня и время от времени моргает, как будто жмурится, медленно подтягивая нижние веки к верхним.

Шубка ласки словно скроена из двух длинных меховых полосок: снизу — ярко-белая, сверху — темно-коричневая. Земля еще не белая, и ласка не спешит перекрашивать верхнюю часть шубки.

Уже не рассчитывая найти стог, я направился в ту сторону, куда полетели голуби. Может быть, там разыщу какую-нибудь деревушку и попрошусь на ночлег.

Спустившись с холма, за которым скрылись птицы, я вышел на узкий, длинный луг. На краю луга, у колючего куста терновника, темно-синего от обильных ягод, сидела на траве сорока и что-то клевала. Увидев меня, она сердито прокричала и улетела.

Я подошел к кусту и от удивления остановился: большим кругом росли на лугу чудесные грибы — осенние рядовки, или синеножки, как у нас их называют.

Первым моим желанием было — собрать эти грибы в рюкзак. Но он итак полон, да и куда мне с грибами?.. И я пошел дальше по лугу, с сожалением глядя на это грибное богатство.

Рядовки не боятся ночных заморозков. От мороза мясистая шляпка гриба покрывается ледяной коркой, а красивая, в красно-синих крапинках, ножка у теплой земли остается мягкой, живой. И днем, чуть потеплеет, гриб уже растет. Да, хороши эти последние грибы осени, вкусны; сельские жители называют их подкурятники, одно лишь плохо: там, где появляется грибница этих рядовок, чахнут и пропадают более нежные луговые шампиньоны.

Прямо среди грибов, у куста шиповника ночевала стая серых куропаток. Птицы вытоптали в траве два округлых углубления, щедро усеяв их темными с белыми кончиками «червяками» помета. Спали, тесно прижавшись друг к другу, и, судя по расположению помета, головами внутрь крута, хотя «по правилам» должны наружу.

Куст шиповника, ярко-красный от густо усеявших его плодов, соблазнил меня, и я нарвал для заварки вместо чая горсти две мягких уже ягод. Поднявшись на пригорок, я замер: с поля в мою сторону неторопливо бежала лиса. Одета она была уже в роскошную зимнюю шубу. Тонкие ноги красавицы «обуты» в черные изящные «сапожки».

Следом за лисой низко летели две вороны. Лисица остановилась, оглянулась на них и села. Одна из ворон опустилась немного впереди. Птица и зверь уставились друг на друга. Вторая ворона отлетела подальше и села на кочку. Непонятно было, чего хотели вороны от лисы? Минуты две вся компания сидела в выжидательной неподвижности. Потом лисица поднялась и снова неторопливо побежала к лугу. Вороны, уже равнодушные к хищнику, полетели куда-то в сторону.

Луг, понижаясь, стал более сырым, травы выше, и в начинающемся овраге я увидел узкий, длинный пруд. Недалеко от берега за полоской тростников темнела, похожая на копну сена, хатка ондатры. Я залюбовался ею, подошел ближе, и вдруг услышал хлопки крыльев: из-за хатки взлетели две утки.

Я на секунду растерялся от неожиданности, но успел все-таки скинуть с плеча ружье и выстрелить в одну из них. Утка упала в воду. Я достал ее — это оказался длинноносый крохаль.

По берегу пруда я вышел к невысокой земляной плотине, по ее насыпи перешел на другую сторону, поднялся на бугор и обнаружил, что здесь, на возвышенности, было когда-то селение. Так же, как и на острове, виднелись остатки брошенных домов, заросшие бурьяном, темнели кусты одичавшей сирени.

Я присел отдохнуть на торчащее из земли полусгнившее бревно и с тревогой думал: «Куда же еще пойти?»... Мне казалось, что вокруг вымерла вся земля. Костер бы где развести в затишье, да топора нет...

Я направился к темневшим кустам и вдруг заметил, как за ними, мигнув, зажегся зовущий желтый огонек. Я обрадовался, полез сквозь кусты в его сторону и вскоре вышел к небольшому, в два окошка, одинокому дому, привязанному двумя проводами к высокому деревянному столбу. Дальше от столба проводов не было, болтались на ветру обрывки. Одно окно дома было заложено кирпичом и походило на выбитый глаз, другое широко глядело в пустынные поля мутными стеклами. От такого разноглазия дом показался мне кособоким. На почерневшей от дождей и времени соломенной крыше дремали голуби. По мягкой траве к дому неторопливо шла кошка с мышью в зубах. У порога она остановилась, внимательно посмотрела на меня и скрылась в дыре под дверью.

Я постучал в окно, из которого исходил тусклый свет керосиновой лампы, и услышал глухой, как из-под земли, голос: «Заходи, если божий странник».

В доме остро пахло чем-то кисло-затхлым: тестом ли, перестойной бардой, а, может быть, старым квасом... У жарко горевшей печи, показавшейся мне игрушечной, сидела на стуле такая же маленькая старушка и что-то вязала в полутьме.

Я поздоровался.

— И-и, сынок. А я уж думала, что смерть за мной идет... — и старушка замолчала, продолжая вязать. Потом встала и подкинула в печурку хвороста. Пламя осветило ее, и я с удивлением узнал в ней ту сказочную странницу, что видел на тропинке в пустынном лесу.

На плите закипел чайник. Я попросил кипятка и налил в термос, бросив туда горсть шиповника.

— Бабушка, а почему Вы одна живете в пустом поле?

— А здесь деревня была, сынок, большая деревня. Потом укрупнять где-то стали, а нашу разрушили... — и старушка опять замолчала, копошась со спицами.

Я сел на широкую скамью у стены, где стояло ведро с водой и дремала кошка, пришедшая с улицы. Глаза от усталости и тепла стали слипаться. Лечь бы сейчас хоть на пол голый...

— А под полом у меня сын похоронен, — сказала вдруг старушка. — Пришел из казенного дома весь простуженный и помер. А на улице мороз ужасный и позвать некого... Вот и закопала. А ты далеко путь-то держишь? Может, заночуешь?

— Нет, нет, бабушка, — ответил я поспешно. — Не подскажешь ли, где здесь, поблизости, стог найти?

— Это тебе надо перейти по плотине... — и старушка рассказала мне дорогу. Выходило, идти мне чуть ли не в ту же сторону, откуда пришел. А провожая меня на улицу, попросила:

— Ты бы, сынок, от лисы меня избавил. Такая наглая, прямо при мне кур таскает, только выпущу на улицу...

Торопливо попрощавшись, я быстро зашагал в указанном направлении. Впервые за все охотничьи странствия мне было жутко. Спускаясь к плотине, я оглянулся на забытый Богом и людьми дом, но его уже заслонили бугор и кусты ивняка.

Подгоняемый надвигающимися сумерками, я быстро прошел луг, не обращая уже внимания на грибы, перебрался через овраг, взял чуть правее и вышел на колхозное поле, засеянное ячменем, но почему-то так и не убранное.

Потревоженная моим появлением, с ячменя поднялась большая стая уток и потянула на другое место.

Провожая ее взглядом, я заметил в небе под облаками колеблющуюся ленту летящих к югу гусей. Далеко отстав и намного ниже, летел еще один гусь, визгливо, как молодая собачка, встревоженно взлаивал: гы-ии, гы-ии... подождите меня, подождите...

Чуть ближе гусей тянулась в поле полоса полупрозрачных облетевших тополей. В ее конце, по словам старушки, ждет меня уютный стог из свежей овсяной соломы.

Воспрянув духом, я направился к тополям напрямую через брошенное поле ячменя, а по нему вышел на пахоту.

Ночь догоняла меня. Темнело какими-то рывками, словно она спускалась на землю по ступеням. Заморосил холодный дождь, сначала робко, потом смелее, настраиваясь, видимо, на бесконечность. Непросохшая земля быстро раскисла, зачавкала под сапогами. Старенький плащ мой уже промок, перчатки, лежащие в карманах, тоже намокли, и надевать их, сырые и холодные, мне уже не хотелось.

Дождь неожиданно перестал идти. А вон и стог засерел. Сердце мое наполнилось радостью. Хорошо!..

Сняв рюкзак и положив на него ружье, я облегченно опустился у стога, прислонился к нему спиной, будто к дому родному. На душе стало легко и спокойно. Достал из рюкзака термос. Как хорошо, что успел налить кипятка у старушки. Пью, не торопясь. Спешить теперь некуда.

Выдергивая солому, я вырыл повыше от мокрой земли глубокую, в свой рост, нору, забрался в нее и лег головой к выходу.

Опять пошел дождь, зашуршал тоскливо по соломе, но мне в теплом, сухом логове он теперь не страшен.

А на «улице» совсем темно — землю не отличить от неба. Ушел из жизни еще один день, простился с нами навсегда...

Проснулся я внезапно среди ночи от неприятного ощущения — по лицу пробежала мышь. Лапки у нее были ужасно холодные, словно льдинки. Прислушался: дождя уже нет — глубокая, затаенная тишь. И в этой тишине, где-то далеко-далеко, будто на краю земли, прокричал петух, провожающий полночь, самое глухое и нечистое время.

Я вытащил попавшую за шиворот колючую труху, перевернулся на другой бок, поудобнее устроился на мягкой соломе и снова уснул.

Долгая осенняя ночь прошла незаметно, а когда я опять открыл глаза, сквозь ночную мглу уже просачивалась бледная синева рассвета. Шуршали и попискивали в глубине стога мыши, а где-то в темном еще небе грустно кричали пролетающие гуси. Вылезать в холодную сырость «улицы» мне не хотелось и я все лежал в тепле стога, досматривая в сладкой дреме приятные сказки снов.

Неожиданно почувствовал, как кто-то, подергивая осторожно, лижет шершавым язычком мои вспотевшие от сна волосы на затылке.

Я невольно затаил дыхание — так нежна, так приятна была эта ласка. Я резко повернул голову и успел заметить в посветлевшем окошке моей норы метнувшегося наружу бело-коричневого зверька. Ласка! Вот где, видимо, скрыта разгадка ее имени. В поисках кристалликов соли этот хищный зверек «ласкает» по ночам не только лошадей...

Уже рассвело. Утро наступало пасмурное, тихое и печальное. Над ложбиной, по которой я пришел, висел белый, как вата, туман.

В промокших кустах проснулся старый грач. Он вытянул голову и замер, будто раздумывая, куда же ему лететь. Прыгнул, забил крыльями, путаясь в сучьях, с трудом выбрался и полетел, вертя по сторонам головой, куда-то через мой стог. Летел грач тяжело, после каждого взмаха крыльев в горле у него что-то хрипело и клокотало, точно он сильно простудился.

«Как же ты на юг-то полетишь?» — подумал я с жалостью, но вспомнил, что грачи теперь и не улетают: зимуют на мусорных свалках и на городских улицах у контейнеров с пищевыми отходами.

Вылез и я из теплой норы, затолкал солому обратно в стог и зашагал напрямую через поле к водоему.

Вот, наконец, и моя яма-засидка. Резиновые чучела, спрятанные в траву, целы. Пустил их снова на воду.

А вода тихая, чуть взъерошенная от легкого ветерка. Тонкими струйками ползет над ней белесый туман, скапливаясь в зарослях тростников у острова.

Две серые утки низко пролетели над чучелами и, опустившись недалеко от них на воду, замерли, вытянув настороженно шеи.

Я замер в скрадке, гулко билось сердце от волнующего ожидания: подплывут ли на выстрел? Внезапно утки взмыли вверх и перелетели на середину водоема. Кто напугал их? Я выглянул из ямы. Со стороны острова к засидке, широко улыбаясь, шел пастух-охотник. Оказалось, сегодня у него выходной, но пастух — он сказал, что звать его Лешка, — не усидел дома и приехал сюда на машине с доярками, чтобы побыть со мной на охоте, хоть и без ружья.

Я подавил раздражение за вспугнутых уток и пригласил: «Ну залезай, места хватит...».

Лешка быстро спрыгнул в засидку, сел рядом со мной на солому и уставился в просветы ограждения на воду.

«Фью-фью-фью...» — пронеслась с поля на водоем стайка кряковых уток.

Недалеко от острова остановилась моторная лодка. Трое мужиков поспешно сбрасывают в воду рыболовную сеть. Рязанский егерь промчался на лодке мимо них и будто не заметил браконьеров — не его территория.

А над водой у нашего мыса, громко вереща, чайка с криком нападала на летевшую с рыбкой в клюве ворону, пытаясь выхватить у нее добычу. Чайка так напористо и вертко атаковала, что ворона вынужденно выпустила из клюва серебристую рыбку.

Чайка метнулась за ней, чтобы схватить на лету, но не успела — рыбка упала в траву на берегу. Чайка сразу успокоилась и улетела. Ворона же вернулась, описала круг над местом падения рыбки и опустилась на землю. Отыскала свою добычу, съела и тоже улетела.

— Вороны все-таки башковитые птицы, — восхищенно покачал головой Лешка. — Я однажды наблюдал, как ястреб напал на устало летевшую ворону — больная была что ли... Ястреб догнал ее и ударил в воздухе. Ворона аж перевернулась. А пуху!.. Ну, думаю, все, конец вороне. Но тут, смотрю, на помощь ей летит другая ворона и с ходу бросилась на ястреба. Хищник увернулся. Ворона опять на него. Ястреб удирать... А та, больная, спряталась где-то...

Лешка помолчал, оглядел водоем:

— А в другой раз, стерегу коров, вижу — мужик едет на телеге и какой-то сверток выронил на дорогу. Прилетели две вороны и принялись тот сверток разворачивать. Но тут явилась откуда-то бродячая собака и бросилась к свертку. Вороны взлетели и сели в стороне. Собака порвала сверток и съела все, что там было. Эх, как вороны возмутились! Налетели на собаку и сверху то одна, то другая острым клювом бац по голове, бац... Собака аж взвыла от боли и бежать со всех ног. Вороны за ней...

Лешка засмеялся и пристально взглянул на вершину березы, что стояла одиноко на краю поля. На вершине сидел настоящий, — не из рассказа, — ястреб-тетеревятник и хищно поглядывал на расхаживающих по берегу черных грачей. Он все порывался броситься на них, но так и не решился — у грачей, ведь, тоже клюв крепкий.

Над водоемом летит одинокая кряква. Длинная, прямая шея, как стрела, тянет за собой грузное тело. Лешка проводил ее долгим взглядом:

— А я как-то утку пыжом сбил, — похвастался он. — Дробь мимо прошла, а пыж глотку заткнул. Утка упала и бьется...

Я промолчал. Лешка решил, видимо, что я не верю, и удивил меня еще более невероятным случаем:

— Как-то гроза застала меня на лугу. Дождь шпарит, молнии... Бегу я меж рядов скошенной травы, вдруг вижу — утка от грозы забилась под пласт мокрого сена, лишь хвост торчит. Я схватил ее и в сумку. Потом вторую, третью... И про дождь забыл. Шесть кряковых приволок домой...

Я недоверчиво, но с удовольствием слушал нового Мюнхгаузена.

— Чтой-то в этом году все не открывают охоту по зайцам? — спросил вдруг Лешка.

— Снега, наверное, ждут, — пошутил я.

— До снега я в прошлом году восемь русаков взял. С овцами...

— Как — с овцами?! — удивился я.

— Овец я прошлой осенью пас. Потихоньку гонишь их по полю, смотришь — овцы двумя ручейками начали растекаться, а сами косят глазом на опустевшее место — там заяц лежит, сжался. Овцы его обходят... Снимешь ружье с плеча и бац в него дробью. С овцами заяц близко подпускает.

— А лисиц из-под овец не удавалось брать?

— Нет, лисы пугаются животных. Правда, живет здесь, в полях, какая-то смелая лиса, людей не боится. И злая, я недавно подрался с ней. Задремал на солнышке в траве. Она подбежала и цап меня за сапог. Я ее отпихиваю другой ногой, а лиса схватила зубами калошу, стянула с сапога и утащила. Жалко, ружья не было.

Я засмеялся:

— Может, бешеная?

— Да нет, просто голодная. Видно, жила у кого-то дома, да сбежала. А мышей ловить не научилась. На прошлой неделе на моих гусей напала. Жена стерегла их за домом у оврага. Я домой на лошади ехал. Смотрю — жена с лисой ругается, стыдит ее. А лиса нагло, как волк, подскочила и — цап гуся за бок. Жена подобрала с земли палку. Я скачу, кричу жене: «Не пугай!» — и на ружье показываю, мол, застрелю ее. Не поняла, старая, угнала лису в овраг.

Три кряковые утки вдруг вывернулись из-за ракит с острова, описали над чучелами круг и сели в стороне от них, но совсем близко к нашей засидке.

Лешка, дрожа от азарта, умоляюще глядя на меня, потянулся рукой к ружью. Я молча кивнул головой.

Он осторожно взял непривычную для него вертикалку, примериваясь, приложил к плечу, прицелился и... вздохнул. Оглянулся на меня, хотел что-то сказать. Утки взлетели.

Лешка вскочил на ноги и послал им вдогонку два выстрела. Одна из уток шлепнулась в воду.

Лешка, положив ружье, выскочил из засидки и торопливо стал стягивать сапоги, потом брюки... Оставшись в одной рубашке, он задрал повыше ее края и полез в холодную воду.

— Молодец, хорошо стреляешь, — похвалил я, когда он достал свою добычу. — Бери и мою чернеть.

Лешка кивнул головой, дрожа от озноба, быстро оделся и с детской радостью похвалился, залезая в скрадок:

— Это еще приклад длинноват мне, а то бы я и вторую снес.

С поля налетела стайка серых уток и низко потянула к чучелам, намереваясь присесть. Я им поверил, не стал стрелять влет, но утки, разглядев обман, взмыли над чучелами и ушли на середину водоема.

Я плюнул с досады. Лешка засмеялся и вдруг зашептал:

— Смотри, смотри...

На водоеме среди маленьких темных утиных силуэтов белой глыбой возвышался лебедь.

«Откуда он появился?» — удивленно подумал я, разглядывая в бинокль сказочную птицу и любуясь ее красотой. Какая гордая осанка. Но особенно восхитила меня длинная лебединая шея. Птица опускала ее в воду по самое туловище, доставая со дна что-то съедобное.

— Еще недавно их три тут плавало, — сказал встревоженно Лешка.

— Неужели убили? — удивился я.

— Все может быть... После войны отец мой увидел лебедя на луговом озерке, обрадовался: ух, мяса сколько плавает! А голод был тогда ужасный... Домой прибежал, ружье с гвоздя сорвал и помчался. Долго полз по сырой низине, не заметил, как одним стволом грязи зацепил. Дополз, прицелился и сразу из двух стволов трахнул, чтобы уж наверняка. Влет не умел стрелять.

Ух, как шарахнуло! Ружье из рук вырвало, отца на спину завалило, в ушах звон — оглушило. У ружья один ствол разорвало, другой погнуло. А лебедя убил. Здоров, дома на безмене взвесили — двадцать два фунта. Сколько самогона мужики с ним выпили, целую неделю гуляли. А мясо плохое — жесткое, синее.

У острова протяжно загудела автомашина.

— Ой, спохватился пастух. — Доярки уже всех коров подоили, меня зовут... — и, прихватив крякву, выскочил из засидки.

В полдень сквозь разорванные тучи выглянуло скупое осеннее солнце. Я вылез из ямы понежиться на солнце и пообедать. Расстелил на траве газету и выложил на нее хлеб, банку консервов и термос с остатками чая-компота. Была какая-то особая прелесть в неторопливой трапезе наедине с осенней тишью, думами и пряными запахами увядающих трав.

— Сухая ложка рот дерет, — неожиданно раздался позади меня насмешливый голос.

Я оглянулся. Ко мне подходил Валька. В руке он нес корзину с подсадной уткой, на плече ружье, у ног семенил серебристый с черными пятнами спаниель Чап.

Чап подбежал ко мне и, приветствуя, покрутил обрубком хвоста. Лизнул протянутую руку и, решив, что знакомство состоялось, помчался обнюхивать луговые кочки.

— Смочить надо ложку-то, — с прежней усмешкой произнес Валька и достал из-за пазухи бутылку самогона. — Давай налью.

— На охоте не пью, — отказался я.

— Ну, как хочешь, — и Валька, вынув из бокового кармана фуфайки граненый стакан, налил в него из бутылки до краев и жадно выпил. От горечи зажмурился. Изборожденное морщинами загорелое лицо его стало похожим на печеное яблоко.

Где-то ударил раскатистый выстрел, над водой быстро промчалась стайка уток.

Валька заторопился. Проглотив кусок рыбы из консервной банки, быстро допил оставшееся в бутылке.

— Пожалуй, я с тобой по соседству в заливе сяду. Забросив пустую бутылку подальше в траву, Валька свистнул спаниелю и быстро зашагал по берегу.

Я с тревогой смотрел ему вслед: «Как же он теперь будет охотиться пьяный-то?.. А, может, и ничего, не впервой ему».

Ночевать я решил остаться в засидке — не бросать же пьяного Вальку. Надо только яму заполнить травой. Лишь бы дождя не было...

Не теряя времени, я принялся рвать, резать ножом траву и таскать ее в засидку. А заодно собирать для костра сухой бурьян, ветки, обломки досок, выброшенные волнами на берег.

Валька с Чапом мирно спали недалеко от меня, на берегу залива. Подсадная утка, которую он успел привязать к колышку, спокойно плавала на мелководье.

«Ничего, — успокоился я. — К вечерней зорьке проспится...».

И вот наступил вечер. Оживились, залетали над водоемом утки. Стайка свиязей низко потянула над моими чучелами.

Я два раза выстрелил, от стайки отделилась одна утка и, судорожно махая раненым крылом, дотянула до залива и упала в воду.

Спаниель бросился за ней, шумно зашарил в залитых водою зарослях трав. Утка с криком рванулась от разинутой собачьей пасти...

С земли кое-как поднялся Валька и дрожащими руками вскинул ружье. Утка нырнула, а на ее месте из осоки высунулась мокрая голова Чапа. Пьяный охотник не сумел придержать палец на спусковом крючке. Грохнул выстрел. Дробь тяжелой плетью ударила по округлому собачьему лбу...

Уголья умирающего костра обволакивала серая пленка пепла. Вздохнули в последний раз трепетные огоньки, и чернота наступающей ночи поглотила костер.

Я поднялся с травы, затоптал дымящиеся остатки костра и отправился к Вальке, неподвижно сидевшему у земляного холмика похороненного Чапа. Укрыв холмик нарезанными дернинами, мы сходили к воде, умылись и вернулись к моей засидке.

Спать не хотелось. Мы сели на берегу и молча слушали тишину ночи. У ног тихо шептались о чем-то легкие волны, покрякивали невидимые на воде утки, а где-то далеко, на другом берегу, дремала в темноте Валькина деревня, напоминая о себе реденькими огоньками и сонными собачьими взбрехами, отчетливо слышимыми в глубокой ночной тишине.

Сюда, в эту деревню, поближе к молодой красавице Дарье, Валька перебрался откуда-то из-под Епифани, бездумно бросив там жену и маленького сына.

С Дарьей Валька познакомился случайно в поезде, возвращаясь из Москвы. Он ездил в столичные магазины за продуктами и одеждой, она — в больницу к умирающему мужу. Муж Дарьи разбился, упав вместе с комбайном с крутого обрыва в ручей, после «обмыва» с друзьями еще не убранного урожая. Комбайн и сейчас лежит в мелкой воде ручья кверху колесами, ярко краснея в темном кустарнике.

В новом месте Валька устроился работать сторожем сельского магазина, в котором Дарья служила уборщицей, а в свободное время он, втайне от начальства, подрабатывал ремонтом обуви, приспособив под жилье и сапожную мастерскую старый, брошенный амбар.

Пока у вдовы подрастали дети, — надо было их чем-то кормить, — Дарья принимала в своем доме Вальку, прощая ему и пристрастие к водке, и пьяные выходки. А когда пустел у «гостя» карман, снова выпроваживала его в сапожную мастерскую.

Валька, вздыхая, снимал яркий галстук, повязывал брезентовый рваный фартук и принимался с яростью вгонять молотком гвозди в истрепанные подошвы крестьянской обуви.

Но всему приходит конец. Подросли у Дарьи дети, старший сын работать пошел, жить стало легче, и вдова прогнала Вальку.

Подогрев обиду самогоном, оскорбленный любовник решил, как Анна Каренина, лечь под поезд — пусть Дарья потужит...

Тяжело груженный углем состав вагонов медленно тянулся с шахты, переваливая через холм. Валька, пустив прощальную слезу, встал на колени у рельсов. Но пока он раскачивался и косил глазами — не бежит ли за ним Дарья, — состав вдруг резко затормозил, гремя буферами, и замер.

Из топки паровоза соскочил по лестнице чумазый кочегар и так отхлестал самоубийцу грязной, мазутной тряпкой, что Валька, превратившись в негра, сразу протрезвел и бросился бежать...

— Пойдем-ка спать, — тронул я за плечо охотника. Мы закопались в засидке под ворох травы, устроились там поудобнее и затихли.

Размышляя о прошедшем дне, я незаметно задремал.

— Может, к семье вернуться? — спросил вдруг Валька. — Как думаешь, простят они?

Не ожидая такого вопроса, я ответил что-то неопределенное. Валька вздохнул:

— Жена любила меня когда-то. Да и сыну я все-таки отец...

Отец... Я вспомнил вдруг далекие годы моего пастушьего детства, голодных братьев, худую, бледную мать, надрывающуюся в угольной шахте, и отца, скрывающегося где-то в бескрайних просторах нашей страны от семейного долга. Потом, через много лет, — я уже отслужил в Советской Армии, — он внезапно объявился и виноватым «простите» пытался вычеркнуть из нашей памяти прошлое. Да разве такое забудешь?..

В заливе, напоминая о себе, тревожно закрякала подсадная утка.

— Зачем же ты на воде ее оставил? — спросил я.

— А что ее туда-сюда таскать, — буркнул охотник. — Утром опять в залив сяду, — и повернулся ко мне спиной.

Спал я эту ночь крепко. Когда проснулся, вокруг уже хозяйничал рассвет. Валькина «постель» была пуста, а ее хозяин серой тенью неподвижно стоял на берегу залива. Сонные волны обмывали его сапоги и теребили оборванную веревку, за которую была привязана подсадная утка. На мокром песке темнели пятна лисьих следов, а вокруг них были разбросаны утиные перья... Я подошел и молча остановился рядом с охотником.

— Все, все порастерял... — глухо выдохнул Валька и, забросив подальше в воду пустую корзину, не попрощавшись, уныло побрел, одинокий и жалкий, по берегу в обход водохранилища в свою, так и не ставшую ему родной, деревню.

А небо опять затянули мрачные тучи, резко похолодало и, прикрывая бедность осенней земли, густо повалил белый пушистый снег.

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru