Бикмуллин Анвяр Хамзиныч
Весь молодняк нашей охотничьей артели, едва увидев спущенное через дренажную канаву Малое Колбасное болото, запросился стать табором на соседнем — Большом Колбасном.
— Тут и воды-то чуть! Утки не будет, — приуныл племянник Марат.
Хмуро смотрел на открывшиеся илистые грязи и зять Кузьмичев, да и Анатолий Иванович нахохлился, всерьез полагая, что чем больше воды, тем больше должно быть и утки.
Однако, все нужное по обустройству нашего охотничьего бивака делали сноровисто и привычно, зная, что на пустое место их не приведут и уж на шулюм, при самом худшем раскладе, всегда будет.
Притрелевали на себе три бревешка, отторцевав их от сваленного временем телеграфного столба в лесополосе, окопали ради всякого пожарного случая кострище, натянули палатку, раскинули походную скатерть-«самодранку» с домашней снедью. Пока ладили временную кочевую «ставку» на Малом Колбасном болоте, подваливали все новые и новые компашки охотников на всевозможной технике, начиная от горбатенького «Запорожца» и кончая мощнейшими джипами. Оба болота — Большое и Малое — оказались в смертном кольце, будто волчий выводок в офлаженном окладе.
Как всегда, встали в безветрии дымы костров, как бы переговариваясь на древнем языке загонных ханских облавных охот и ожидая лишь урочного часа, когда стрелкам можно будет вывалиться в камышовые крепи, пугая треском и хрустом ничего не ведающих уток; ныли истошно комары, не признавая никаких дэта-мазей; парил на недвижных крыльях камышовый лунь; плеснула белыми подкрылками артелька крякуш на ближнем обмелевшем плесе.
Сколько ни бываю на открытии августовской охоты, а все равно мне жаль последних минут дремотного покоя обреченных и пока еще живых уток, неистоптанной осоки, незамусоренной стреляными гильзами чистинки кувшинкового плеса, будто ничейной полосы Куликова поля, где сшиблись в поединке инок Пересвет с мурзой Челубеем перед застывшим строем враждебных ратей. Жаль этой обреченности и неизбежности, но ничего уже поделать нельзя. Накручены патроны, выписаны, будто папские отпущения грехов, путевки, заправлены бензобаки, и охотничий люд мужественно обулся в болотные сапоги. Уже ничего не изменить, не остановить, даже если самому отказаться от охоты и не лезть в торфяник. Настал для утиного племени «последний день Помпеи». Все мы, одним больше, одним меньше, приехали за одним и тем же. Возможно даже, что и каждый в глубине души испытывает те же самые чувства, только сравнения другие. Кто-то до первого выстрела успеет вспомнить пушкинскую «Полтаву», кто-то при виде бархатных камышовых панашей (султанов), застывших сомкнутым пехотным строем, лермонтовское «Бородино», кто-то Курскую дугу, но как бы то ни было — первый залп сражений, первый рев атаки и вопли раненых предваряла глубокая мудрая и первоначальная тишина.
Из камышей, как из боя, все мы выходим к вечерним кострам чуточку не такими, какими вошли туда. Пока тянешься, скинув с себя резиновый «доспех» болотного комбинезона, отпотевшего с изнанки, пока бредешь в густеющей темноте к мерцанию своего костра, в глубине души сожалеешь о загубленных в охотничьей горячке утиных жизнях и уже совсем не рад связке крякашей и чирков, перекинутых через плечо. Другое дело — молодежь. Им хотя и не мерещатся поля исторических сражений, но они, подобно «певцу во стане русских воинов», славят охотничий праздник камышово-утиной победы, считают ревниво свои и чужие трофеи, гомонят после первой чарки «на крови», не подозревая, что чарка-то эта, как ни поверни, — поминальная. Просто-напросто всем этим гомоном мы глушим в себе сожаление о разорванной выстрелами тишине, целости неистоптанной осоки, заповедной обреченности умирающего лета.
Охота на обезвоженном болоте удалась как никогда. Битые утки падали на мелководье, где воды было по щиколотку и подранки не могли унырнуть. Норму взяли все.
Утренняя зорька подарила нам еще несколько чирочков и крякуш. Охотники разбрелись по ручью, заросшему камышом и купами ветел, по малым болотинкам, лужам, мочажинам и прудочкам в поисках дичи. Изредка гремели выстрелы, становясь все реже и реже к обеду. Солнце пекло по-летнему, лениво стрекотали кузнечики. Последнюю крякву открытия взял племянник Марат из своего любимого ИЖ-54 восьмеркой в контейнере, предназначенной для бекасов. Стайка уток правила прямо на костер и палатку, где мы сидели, окружив котел с шулюмом. Все засуматошились, заряжая ружья и беря их на прицел, но грохнула проворная в руках племянника ижевка, и крякуша грузно ударилась о дерновину.
Для утки, особенно сеголетошной, родное болото, где она вывелась и вскормилась, все равно что для россиянина его Малая Родина. Тягостно век коротать на чужбине уроженцу какого-нибудь захолустного Гнилого Угла, Горюновки или Голодайки. Тянет и тянет на родимые истощенные пожни глянуть хоть одним глазком, тронуть темные растрескавшиеся бревна осевшего набок дедовского дома. А тут утка. Она «виновата» лишь в том, что родилась уткой и на нее разрешена охота, а людям с ружьями хочется стрельбы, болота, костра и утиного шулюма на свежем воздухе. Человеческой ностальгии, разумеется, утка не ведает, но эта стрельба в день открытия кажется ей случайностью, она думает, что все было временно, как в пору летней грозы: вот прогрохотало и все уже стихло, успокоилось на таком привычном, уютном и родном плесе. Кряквам с чирками невдомек, что летней беззаботной жизни пришел конец, что это не случайный разовый набег, а надолго — до самого конца осени, до отлета на зимовку куда-нибудь в Ленкорань или Гасан-кули. Да ведь и там не дадут покоя. А уток, как ни поверни, что ни год — все меньше становится. Бывает, что в день открытия ни разу не выстрелишь. Год на год не приходится.
«Бедняга утка — самая многострадальная из птиц, — писал в питерском сборнике «Наша охота» в 1968 г. В. Соловьев, публикуя головокружительный для нас с Саней утиный рассказ «Куда завтра пойдем, Борис?», — редко-редко на фоне зари пролетит запоздалая крякуша, превратится в точку, скроется из глаз. Наверное, далеко куда-то потянула... Есть еще, к счастью, недосягаемые для человека глухомани, где птица может отсидеться, откормиться на покое до той поры, когда ей придется лететь на юг. А там опять будут палить в нее бесчисленные ружья — и законные, и браконьерские. Будут бить ее во всех угодьях — и в «свободных», и в «приписных», на всем пути пролета. И на зимовке будут бить... Бедняга утка — самая многострадальная из птиц»...
А мы поначалу, еще в ребятишках, на утиные болота хаживали пешком, сопровождая взрослых охотников в качестве костровых или «за собак», только бы дали пальнуть из ружья. Когда я впервые пришел с хромым дядей Федором Ереминым (отцовым хорошим связчиком по плотничьим делам) на дремотно-ленивое Колбасное болото, забытое временем и пространством среди бескрайней России, с дареной отцом одностволкой, совсем еще юным и безбилетным (дядя Федор был общественным охотинспектором и рискнул взять меня на ту охоту, а когда мне исполнилось восемнадцать лет, не побоялся поручиться за меня; а первую рекомендацию дал отец), то старые продубелые, прожженные утятники-ветераны лишь усмехнулись, услыша мои восторженные крики при виде утиных стай, кружащих над тростниковыми крепями. Утка, после первых выстрелов открытия сезона, поднималась на крыло тучей! Было от чего восхищаться мальчишке-охотнику.
— Кака эт-то утка?! Рази сравнять с прежней, — иронически хмыкали седоусые кузнецкие немвроды, утираясь после первой чарки «на кровях» и захлебывая водку душистым утиным шулюмом, — вот раньше утки-то было — не в пример нонешней.
Ночью, умостившись на охапке хрусткой ржаной соломы у подножья громадного, будто броненосец «Потемкин», омета и глядя в далекие созвездия Млечного пути под храп и сонное бормотание ветеранов, я все пытался разложить в голове и представить, сколько же могло быть уток в пору молодости стариков, если и сейчас ее было — «тучи».
Да. Прошли те времена, когда охотились с одностволками инженера Казанского, простецкими плебейскими тулками и ижевками, а десяток заводских патронов с утиной дробью считался верхом охотничьей роскоши и шика. Порой какой-нибудь незнакомый дед-охотник являлся на утиную зорьку по старинке — с шомпольным ружьем, длинным, как «санный полоз», пороховницей через плечо, и тогда где-либо на ночлеге непременно вспыхивала, будто солома от огня, жаркая дискуссия о бое дульнозарядных и казнозарядных ружей. Стреляли в ту пору в основном дымным порохом по причине дешевизны, привычности и доступности (бездымка была дефицитом), самокатанной дробью или даже сечкой, набивая безызносные (вечные) латунные гильзы, берегли припас и уважительно относились к дичи, несмотря на ее изобилие. Правило «сбил — найди, добери, возьми на петельку» старались блюсти всеми силами, лазая по осоке до посинения. И находили, и добирали, и сушились после у костра, клацая зубами, и грелись водкой, и снова лезли в болото.
Охотились, хоть и любительски, но не развлечения и стрельбы ради, — по-настоящему. А если уж зашел разговор о водке, то и ее потребляли в меру, сугреву ради и под шулюм «на крови», а не выезжали на «пьянку в болотных сапогах», пили по делу и по окончании зорьки, а не перед ней — «с приезду». Да и водка-то была хлебная, настоящая, российская, а не нынешний западный «стеклоочиститель».
Из одностволки или двустволки, если бить «в меру», много все же не набахаешь. Тут все ясно: налетел выводок крякуш, выстрелил и — или с добычей, или чистый промах, или, что хуже всего, подранок, которого нужно теперь долго-долго искать самому, пока с соседнего плеса не вылезет хозяин какой-нибудь вислоухой Альфы и не пошлет ее грозным приказом «шершь!» искать чужой подстрел. И хотя утки много и она то и дело налетает на выстрел, пока ищешь со старательной псиной подранка или битого чисто крякаша, в это время не помышляешь о стрельбе, как бы удобно ни шла птица. Найти бы сбитого. Крякаш он тогда только крякаш, когда второчен в петельки ягдташа, а не лежит в болоте «бесхозный» на завтрак камышовому луню или воронам. Чаще же всего приходится слышать такие разговоры: «Сбил шесть штук — нашел одну» или: «Ни одной, зато пострелял от души». Зачем же тогда эти утиные «расстрелы»? Хочешь пострелять — поезжай на стенд и пали по тарелочкам ради спортивного интереса, пока есть импортные патроны в полупрозрачных поли- этиленовых гильзах, которых в эру дымного пороха и латунных гильз не то что в Кузнецке, а у самоглавнейших кремлевских охотников не было в наличии.
Вот так скупо, «дешево и сердито» мы и охотились. Патриархально экономно. С обыкновенными боеприпасами, с простецкими рядовыми ружьями, не мудрствуя лукаво и зная предел досягаемости своих дробовиков. Уходили по бедности на охоту пешком (если подбирала попутка, то это было целым событием) в сопровождении немыслимых, на взгляд кинологов, ублюдков — охотничьих собак. Жили на болотах по нескольку дней, варили на кострах шулюм, обходясь почти подножным кормом, где самым главным блюдом была утятина во всех видах, и кроме соли, луковицы, крупы, буханки хлеба ничего съестного с собой не брали. Никаких консервов, икры, балыков, никаких колбас и шпротов, никаких упаковок с баночным пивом, никаких беспохмельных «купеческих чарок и Ерофей Кузьмичей с боярином Нарышкиным» на бутылочной этикетке. На первое утки, на второе — утки, на третье тоже утки. Утром. В обед. Вечером. На питье — чай со зверобоем, душицей, мятой-мелиссой. Хоть опейся — пьяным не будешь. И полезно.
Стрелять старались наверняка и сбитую утку или какую другую дичь искали до последнего, помня и твердо зная, что если вылезешь из болота пустым, то ляжешь спать голодным. Спорт — он пусть и остается спортом где-то на стендах, а на охоте должна быть только охота и стрельба на убойную дистанцию «в меру». Перед уходом прибирались на временных стоянках, зная, что и после нас будут тут охотиться и ночевать люди, да и самим не раз придется сюда вернуться...
В день открытия и в начале охотничьего сезона мы со своими обшарпанными тулками и ижевками, с одностволками цилиндрической сверловки стволов были даже в выигрыше по сравнению с владельцами трофейных и репарационных зауэров, меркелей, зимсонов или, еще круче, британских голландов, перде, скоттов, неисповедимыми путями попавших в руки стрелков из числа уездной охотничьей «элиты». Цилиндр или получок, накоротке, с подъема, или на вечерней зорьке оказывался предпочтительней трехчетвертных, полных и усиленных заграничных чок-боров или чоков-Паркера. Посредственный стрелок скорее добывал утку с подхода или на зорях, стреляя из более раскидистой, по осыпи дроби, сверловки ствола.
Талантливых от природы или прошедших богатейшую стендовую практику стрелков всегда меньше, чем средней массы охотников-любителей. Как в школе: на класс один-два отличника, три-четыре хорошиста, с десяток твердых троечников, а остальные — безнадежные полновесные двоечники. Так и в стрельбе с охотой. Стрелку «отличнику», например, ничего не стоит снять из хваленого «Меркеля», с полиэтиленовыми контейнерами для дроби и прочими техническими наворотами, крякаша или чирочка на предельной дистанции, чем тому же «троечнику» с дедовскими латунными гильзами и простым способом зарядки патронов. Но тот же «отличник»-спортсмен при отсутствии аппортирующей собаки нипочем не полезет в тростниково-камышовые топи искать сбитую утку, а «троечник» обязательно пойдет, измучится вусмерть, измажется в грязях, черпнет в болотный «доспех» воды, чуть не утонет сам, но найдет и возьмет добычу. И тот же «спортсмен-отличник», гордо вышедший к вечернему костру с пустом и загубивший за вечернюю зорьку не одну утиную душу на снедь болотным луням, будет хлебать шулюм из убоя «троечника» или «двоечника», стрелявшего дымарем и самокатанной дробью, имея при этом нескромность поучать, как нужно целиться, брать упреждение, и высокомерничать в адрес недипломированного Трезорки, терпеливо ждущего своей доли угощения...
Да. Жили в лугах, ночевали под стогами сена или в соломенных ометах, охотились, а не играли в охоту, ценили красивые выстрелы, уважая при этом и благородный запах сгоревшего дымаря, мокрых камышей, туманов, водорослей; любовались видом утиного натюрморта, этюдно-небрежно брошенного в луговых травах, на охапке ржаной соломы или повисшего где-то на морщинистом комле старого осокоря. И до нас ведь тоже люди охотились. И так же, как мы, как и будущие охотники, что придут на смену нам, были счастливы по-своему. Как и мы, они вдыхали когда-то горчинку кочевого охотничьего костра, аромат душистого варева под баюкающий шелест тростника на забытых всем белым светом захолустных мордовских болотах, радуясь каждому мигу бытия-гостевания на этой Земле.
Теперь уж той патриархальности в охоте нет и в помине. Так, разве кто из тех, кто знавал былых ветеранов, вспомнит к случаю, взгрустнув о былом, как поется в старинной песне:
Не для того пою, чтоб слышно было,
А для того, чтоб грусть моя прошла...
Нынче едут на иномарках не за утками, а на уток, ополчась на них, будто на супостата, или словно на медведя, тогда как уместней всего, чисто по-охотничьи, ехать по уткам или за утками (и на вальдшнепиной тяге такие «охотники» врубают на всю мощь колонки-усилители в своих авто, и тяжелейший рок-металл глушит округу грохотом негритянских тулумбасов). Приехали, потешились, разгромили все в пух и прах, уехали. Зачем жечь костер, ночевать под звездами, варить шулюм и слушать неторопливые рассказы бывалых? Отстрелялся в утреннюю зорьку — уехал. Пострелял на вечерней — уехал. Переночевал в домашнем тепле и уюте, встал, выгнал машину из гаража и — снова на «уткодром». Жги импортные бездымные пороха, трать патроны в умопомрачительных гильзах, сей утиную смерть из дорогих магазинок! Особенно донимают и раздражают плотностью огня помповики и калашеподобные «сайги». Палят из них владельцы-хозяева на зенитной высоте и возмущаются едиными устами скудностью дичи на болоте даже в день открытия.
А откуда ей взяться? Мало того, что весной все меньше и меньше водоплавающих возвращается с зимовок на родное болото, так еще ты же сам, охламон, вместо настоящей охоты с подсадной, лазил, бродил в болотном комбинезоне по мелководьям и палил во все живое: грачей, чаек, пигалиц, кроншнепов, цапель, луней. Особенно радовался, когда твой выстрел опрокидывал утицу, вспугнутую с кладки яиц твоим шлепаньем и топтанием. Тебя, балбеса, не заботила мысль, что убитая по весне самка-матерка — это не родившийся на свет выводок утят-пуховичков. Нет одной уткоматки весной — нет семи-восьми крякуш-сеголетков осенью, а ведь именно из них и образуются утиные «тучи» над камышами в первые минуты августовского открытия.
Отсюда и безрадостные мысли об утином ахтырзамане[1]. По мнению старых правильных утятников, там, где весной ведется истребление всего живого под вывеской «охоты с подсадной», когда на компашку в десять дроболетов для отмазки глаз берется в аренду на время выезда-набега какая-либо замызганная курами замухрышка из рода подсадных, лишь по нерадению заводчика не угодившая в лапшу, отродясь не знавшая ни вызаривания, ни ногавки на лапке, то после такой «весенней охоты» на это болото осенью лучше не ехать. И наоборот. Куда весной из-за бездорожья нет хода колесной технике, а ходить пешком и носить на себе поклажу для ночевки такие компашки не любят — там по осени неплохая охота.
А уток, как ни говори, что ни год — все меньше и меньше. На всю тысячу процентов прав В. Соловьев, говоря о «бедняге утке, самой многострадальной из птиц». Не помогают и утиные фермы, где птица выращивается, а потом выпускается под ружье вельможных сановников от охоты.
Турки, персы бьют их изрядно и вдобавок истребительски ловят сетями-донгами, когда накрывается весь кормящийся в протоке или заводи утиный табун. Да и в наших бывших южных братских республиках дают им жару. Одни ленкоранские базары, заваленные дикой птицей в пере и готовыми кушаньями из дичи, чего стоят. И если уж не смогли ограничить истребление водоплавающих на зимовках в старые застойные годы, когда одно недовольное пошевеливание густых московских бровей вызывало у местных ашхабадских или бакинских наместников священный трепет и отзывалось немедленным потугом к запретительству, то сейчас и подавно «в каждой избушке свои игрушки», то бишь местные царьки со своим гонором, законами и подзаконниками. Какие утки? Какие зимовки? Какой запрет? Какие международные договоры по водоплавающим, если по каспийской осетровой икре и нефти никак не столкуются пять стран, окруживших сие Гирканское море[2], вдоль которого пролегла древняя дорога народов из Азии в Европу.
В лето 2003-е от РХ вдобавок ко всем антропогенным ненастьям на утиный и весь остальной птичий род задурила еще погода в наших средних широтах. Июнь выдался дождливым и холодным. У соседей подсадная крякуха еле-еле смогла поднять и вырастить всего четырех сеголетков из выводка в одиннадцать утят. И это под навесом, при готовом корме и включенном электрообогревателе. Но в природе-то никто крякушке-наседке обогреватель не включит. Вот и вышло, что нашему всегдашнему охотничьему «квартету», как и всем прочим компаниям, стрелять в день открытия 23 августа на Колбасном болоте было не во что. Не пришлось мне даже прогреть стволы своего ружья и выстрелить ни на вечерней зорьке, ни на утренней. На утренней зорьке прилетело, правда, два чирочка откуда-то из тумана, будто смертники-камикадзе, да еще узрел крякву, вершившую погибельную полудугу над болотом и вызвавшую на себя залпы всех «башенных орудий и огонь зенитных батарей».
Стрельба после восхода солнца — в основном в «русский стенд» — по пустым бутылкам.
Шли мы с внуком к своему костру с речки, куда ходили после утрянки в напрасной надежде вспугнуть, вытоптать хоть одну крякушку. Выходим на бугор, звучит выстрел и мимо уха цикает дробина, а вслед раздается дурашливо-глумливый, сквозь идиотский смех, крик-приказ:
— Ложись!
— Ты, гад, сам сейчас у меня ляжешь и по-пластунски вокруг болота поползешь! — ору я в диком бешенстве, загораживая собой внучка, хотя и доподлинно, по прошлому еще году знаю, что компашка стрелков «в русский стенд» крутая. Но в такой момент плевать мне на всю их крутизну. Наоборот, древнее, степное, ураганом выплескивается помимо моей воли в этом озверелом рыке, от которого лошадь с сеном, тащившаяся мимо нас, прядет ушами и приседает в оглоблях, а ничего не понявший возница хватается за кнутовище, как за сабельную рукоять.
А ведь подействовало на «сайгачников». Подходим с внуком ближе, миновав полуразбитую стеклотару прямо на дороге. «Стрелок» — молодой еще парень с короткой стрижкой, сильно «подшофе», стоя на одном колене (как стрелял, так и остался), с глупой ухмылкой довольно лыбится:
— А мы кайф ловим...
— Ну и поймали? С чего бы это?! — не жалею я самых отборных и ядреных матюгов на него и всю компашку. — Тут и скот гоняют, и сено, гляди, вон татары из Большого Труева везут, а вы, балбесы, тир на дороге устроили. Ранишь лошадь или возницу, они ведь тебя, дурака, на вилы подымут. Им плевать, что где-то ты что-то из себя важишь и в отдельном кабинете сидишь.
Видать, старшой у них все же умный был мужик. Сказал что-то вполголоса, убрали нацеленные в стекляшку стволы, и потянулась вся компания к баночному пиву и прочим яствам. Но на всякий случай, поди, портрет мой запомнили. Не такой это народ, чтобы что-то просто так спускать с рук. Жди когда-нибудь камешек в огород.
Да и так еще сказать: хоть год на год и не приходится, и утки все меньше, а стрелков все больше становится, но место, считай, свое, кровное. Наследственное, можно сказать. От старых утятников, от дяди Федора, почитай, доставшееся. В мальчишках насиженное, належанное, угретое. Вот тут, на месте жиденькой лесополосы, и тот давний омет соломы стоял, в тени которого мы спали днем после утреннего шулюма и где жили в вольные охотничьи дни. Просто так, как пустую ржаную полову из рубахи, тоже ведь былое из памяти не вытряхнешь, не сотрешь по-компьютерному. Да и самому пакостно будет, если вынудят бросить исконное место. Наоборот. Нужно и должно давать укорот таким вот «сайгачникам», выживать их самих. Но как?..