Булгаков Михаил Васильевич
Пятнадцать лет назад мой знакомый Саша Ц. уехал за границу. Сначала я думал, что в Израиль, а оказалось, что Саша Ц. подался в Америку. Веселый и душевный был парень, никогда не унывал, а вот взял — и уехал. Никому не говоря ни слова умотал. Насовсем. Горевал я после его исчезновения недолго, потому что особой компании с ним не водил, моя компания другая — охотничья, все мои друзья сплошь охотники.
Один из них, Борис Медведев, не будь дурак, тоже махнул в Америку, но — с возвратом. Через месяц, как штык, прибыл Борис Никитич восвояси, ступил на родную землю. Сидит теперь среди нас, товарищей-охотников в самом центре внимания, на крылечке, дает интервью. Ветхое крыльцо прилепилось к развалинам барака в заброшенном поселке, а поселок затерялся в вологодском лесу.
Борис вернулся из Калифорнии, от непонятным образом объявившихся родственников, и рассказывает об изобилии негров в белых костюмах, о Голивуде, Лас-Вегасе и других достопримечательностях заморской жизни. По его словам выходит, что в Америке, как и в Греции есть все. И для всех.
На плечи рассказчика небрежно накинут рваный зипун, скроенный из красных и синих лоскутов старого ватина, заскорузлыми пальцами Борис мусолит папиросу «Беломор», и все его идеологически невыдержанные россказни мы слушаем настороженно, очень нам неприятно, что Америка опухла от изобилия. Скепсис и большие сомнения посеял в наших сердцах Борис Медведев, нахохлились мы, поеживаемся. Может выпить?
Среди внимательных слушателей — вологжанин-ягодник. Он долго молчал, но в деревенской голове не укладывалось, что нахальные янки могут поедом есть нашу исконно русскую ягоду с утра до вечера, и он не выдержал:
— И клюква продается в ихних маркетах?
— Навалом, вот такая клюква — во! — согнув неправдоподобным колечком большой и указательный пальцы, Борис показывает, какую именно клюкву едят янки. — Они ее в болоте специально разводят, как мы клубнику на грядках.
— И такая же кислая как наша? — не сдается вологжанин-патриот.
— Бог с ней, с ягодой. А рябчиков и глухарей где они возьмут? — робко подает голос самый смелый и заядлый лайчатник.
Борис энергично рубит ладонью воздух и страшные предчувствия оправдываются.
— Из Канады привозят! Фурами! Всяких: вареных, потрошеных и свежемороженых, прямо в пуху и перьях.
Наша охотничья гордость попрана и окончательно растоптана, ревнивая обида туманит глаза, и мы пьем горькую за нашу несладкую русскую жизнь.
— Бросьте, мужики, горевать, ну их, американцев, в баню, — Борис встает во весь свой могучий рост, сверкает очами и поверх наших голов обводит державным жестом притихший вологодский лес, — разве сравнится Америка с Россией? Кишка тонка! Они там над каждым кустиком трясутся, всем дроздам инвентарные бирки прицепили. А у нас? Вы что, Гоголя, «Птицу-тройку» забыли?
Вот это другой разговор, ай, да Борис! «Кишка тонка!» Ура! Положив друг другу на плечи руки мы взволнованно поем грозные военные марши и жизнеутверждающие песни Исаковского, постепенно и в самом деле чувствуя себя летящими вдаль не то птицами, не то тройками.
Высоко в небе раздается лебединый клич и «мы замолкаем, глядя в небеса». «Не стреляйте в белых лебедей!» — кричит Борис, и все вспоминают фильм с Любшиным в главной роли. Сильный фильм, действующий на нужные нервы, сложный, но без зауми, тяжелый, но без мерзости, теперь таких почти не снимают.
Лебедей мы не стреляем. Уже целую неделю вообще ни в кого не стреляем. Увесистые патронташи поблескивают нетронутыми рядами зарядов на всевозможную дичь, но охота как-то не заладилась, приходится промышлять не птицу и зверя, а грибы да ягоды. Негоже охотникам бегать в лес с корзинками вместо ружей, а что делать? В лесу ведь всегда веселей, чем в бараке на нарах, ягодная корысть — не самое скверное для охотника качество.
Корысть-то и привела нас с Борисом на клюквенное болото, а уже здесь закружила, завертела, да так, что дом оказался в неизвестном нам направлении. Поблуждали, попетляли маленько, пока Борис не заметил сосенки с обломанными вершинами. «Ток! На Федоровский ток вышли!» — обрадовались мы, узнав знакомые места. В сентябре глухарей на току нет и ничто не напоминает о творящемся здесь весной таинстве, но мы с Борисом прекрасно помним, как однажды ночью, забыв о глухарях, позорно бежали отсюда, испугавшись медведя. Сначала наши электрические фонарики высветили на снегу отпечатки его огромных лап, и два беспомощных снопика света с трусливой судорожностью заметались по сторонам, упираясь в ставшую вдруг враждебной темноту. А окончательно нас пробрало, когда зверь, очевидно для острастки, рявкнул в соседнем ельничке. Отскочив от ельника на почтительное (даже чуть подальше) расстояние, отдышались, и Борис шепотом рассказал мне, что сто лет назад Льву Толстому на медвежьей охоте разъяренная медведица едва не сняла скальп, но храбрый Лев Николаевич, прийдя в себя, настаивал, чтобы оклад на раненого зверя сделали еще раз. С большим трудом убедил я друга не подражать графу, — ведь мы охотились не на медведя, а на глухарей. «Да ты русский мужик, или...» — шипел он, делая страшные глаза. С тех пор репутация Бориса еще более утвердилась, а моя... Где уж мне было соперничать с Медведевым?
В лесу Борис умел все. Он вообще многое умел. Порой мне кажется, что стоило ему в молодости увлечься, скажем альпинизмом, рано или поздно он обязательно покорил бы Эверест, а если бы вдруг окончил летное училище, то непременно попал бы в отряд космонавтов. Но вместо космоса он угодил в Лаос и построил тамошнему царьку-коммунисту Кейсону Фом Вихану русскую баньку. Это не шутка. Кейсон пообещал Брежневу с Подгорным, что его прилежные лаосские подданные изучат пятьдесят пять томов сочинений Ленина, а Борис в этот исторический момент работал ведущим специалистом в банно-прачечном проектном институте. Потом эпоха коммунизма закатилась, и Борис в Лаос больше не ездил, но бани строить не перестал. И не только бани.
Лучшее его достижение — таежный ансамбль из рубленой избы с сенями, баньки, коптильни и уличной кухни. А в избе — что ты! — широкие нары-полати, стол и скамьи, полочки и вешалки, даже пирамида для ружей. Никто не спорит, в одиночку Борис не воздвиг бы памятник охотничьего зодчества, — вся братия суетилась вокруг архитектора, помогали кто как мог.
— Навались, ребята, для себя строим, не для дяди, — подбадривал Медведев помощников. И мы наваливались, но деликатно напоминали прорабу о «дяде» Кейсоне Фом Вихане. «Руки прочь от Лаоса! — рычал в ответ Борис. — Даешь валунов речных и кубометр глины! Даешь пять ворохов моха, десять жердей на стропила!» И мы давали.
Ах, Борис, медвежья душа, все-то у него ладилось, горело в руках, работать с ним было легко и радостно. Тот, кто ставил избу в лесу, знает, помнит особый праздничный настрой и прилив сил, помогающий довести нелегкое дело до победного конца. Это позже, через год-другой заимка высохнет, ухряснет, продымится и станет родной и привычной, но самая свежая, романтическая пора ее долгой жизни (пока не спалят придурки) — новосельная. Кто не помнит пахнущую краской новизну бесплатной городской квартиры? Все помнят. Так вот, лесное жилье краской не воняет, а отдает смолой сосновых бревен и хвоей елового лапника, легкой и приятной горчинкой осиновых половых плах. Щелей и недоделок не сыщешь, — дом строил не пьяный ворюга по имени СМУ, но хмельной от радости и свободы Хозяин, и когда избушка срублена, нельзя удержаться от соблазна и ласково не похлопать ее по круглым сосновым бокам.
Еще не потемневшая от дождей и времени золотистая, розоватая и белая щепа мылом скользит под сапогами, но дойдут руки и до щепы. Борис смастерит удобные грабельки, сгребет строительный хлам, запалит сырой мусорный холмик, и только тогда на его глазах появятся слезы («Тьфу ты, вот дым проклятый», — замашет он руками на костер). И только тогда он скажет: «Ну вот, берлога готова». Не знал Борис Медведев, что эта «берлога» будет для него последней.
В первый раз он едва не сгинул еще в студенческие годы, когда ходил на байдарке по сибирской реке Сосьве, ходил, между прочим, с однокурсницей Ритой, будущей своей женой. На одном из заломов предательски гладкая вода стремительно затянула байдарку в перехлестнутые, намертво сцепленные стволы погибших деревьев. Рита, по-женски, испугалась вовремя: вскинув руки, схватилась за нависшие над водой ветки и успела выпрыгнуть из лодки. Борис же, веря, что сдюжит, держал весло до последнего, пока острый нос байдарки не нырнул в узкое и темное зево залома. Толстые сучья так сдавили грудь, что на мгновение он потерял сознание, но — здоровый мужик! — пришел в себя и, уцепившись своими медвежьими лапами за скользкие стволы, сумел вырваться из других лап — смертельных. «А я бы и не погиб, — смеясь, вспоминал он плавание по Сосьве, — я и в подводном царстве сумел бы устроиться, да еще, глядишь, у дряхлого Нептуна какую-нибудь длиннохвостую русалочку отбил». На память о Сибири у Бориса сохранился старый, хрущевских времен «Огонек», на обложке которого Рита варит уху из тайменя на таежном костре. А другой таймень, похожий на бревнышко, просто так, будто бы случайно висит рядом. Качество цветной печати было тогда невысокое, но таймень на обложке удался на славу. А вот седая прядь в темных волосах студентки Риты на фотографии совсем незаметна.
Это звучит анекдотично, но наш друг Медведев и в огне не сгорел. В начале семидесятых годов под Москвой медленно, со зловещей неумолимостью горели торфяники, полыхали лесные пожары. В лес никого не пускали, но кто же остановит вставшего на грибную тропу Медведева? Я сам грибник и хорошо помню, что никаких грибов в то жуткое лето не уродилось. Страдающий грибной болезнью Борис никому не верил, хитростью, замаскировав корзину газетой, преодолел кордоны и проник в свои заповедные ореховозуевские угодья. Тушением пожаров занимались воинские части, и двое солдат случайно обнаружили в грязи безводного ручья почти задохшегося грибника с пустой корзиной. Правда, потом Борис утверждал, что грибы он все-таки нашел и в доказательство хранил за стеклами книжного шкафа пару скрюченных, опаленных жаром боровиков. «Помирать буду, велю их в гроб положить», — говорил он своим гостям. Ну, это уж слишком. Вся его квартира была забита притащенными из леса безделушками и «сувенирами», — никакого гроба для них не хватило бы. Забавные фигурки фантастических животных из корней и сучков, искусно вырезанные из древесного капа чаши и пепельницы, — все умел тачать Борис Медведев. Даже ухитрился самолично отлить из бронзы красавца-сеттера. А на шкафах и полках — чучела охотничьих птиц и зверюшек, на стенах — рога-трофеи, акварельные и масляные среднерусские пейзажи. Наградит же иногда природа русского мужика столькими талантами -прямо Леонардо да Винчи из Марьиной рощи! Я, кстати, давно подметил (правда, поэт Некрасов — еще раньше), что головастые, отмеченные Божьим даром люди встречаются среди охотников чаще, чем в «Клубе любителей пива» или боксерских секциях.
Охотничьи посиделки у Бориса неизменно заканчивались оптимистическими планами будущих походов, но в тот год, когда он вернулся из вояжа в Америку, охота была никудышной, не помогла и целая орава собак из трех лаек, дратхаара и спаниеля. Вся надежда оставалась на осенний утиный пролет. И, будто услышав наши мольбы, холодные ветры погнали птицу с севера раньше обычного, — скорей, скорей за исчезающим, уносящимся на юг теплом. Запасливым же охотникам все нипочем: шерстяных тельняшек, кителей и бушлатов оборонная промышленность в страхе перед грядущей «ядерной зимой» настрочила для всех.
Словно маленький отряд морских пехотинцев, мы окопались на плацдарме вокруг лесного озера. Залегли, закрепились у воды, навели жерла стволов в северную холодную сторонушку, — ждем нашествия уток. А в темнеющем, но прозрачном поднебесье летят клинья гусей; еще выше, над ними проплыла вереница журавлей, где-то в стороне, над лесом протрубили лебеди, — важная все птица, охотнику недоступная и запретная. Разве что пара-другая ленивых, плохо облетанных гусей соблазнится рискованным отдыхом на озере, в окружении подозрительного леса.
В сотне шагов справа от меня, в тесном для него скрадке сидит Борис, и я вижу, как он, задрав голову, смотрит на летящих в недосягаемой выси птиц. Изредка он поворачивается ко мне и восторженно вздымает вверх обе руки. Но — чу! — засвистели, зашелестели быстрыми крылами утиные стайки, пока высоко, но в густеющем сумраке все ниже и ниже. Стали жаться к лесу, к земле и гуси.
Когда охотящийся за чирочками охотник видит, как к нему вдруг подлетают гуси, он, конечно, испытывает волнение. А уж что говорить о Борисе... У него от волнения даже запотели очки. А затем я увидел огненную вспышку и, спустя мгновение, выстрел хлестко ударил дробью по клубящейся туманом глади остывающего озера. Тут же раздался индейский клич Бориса: «А-а-а! Гусь, гуся свалил!» и — следом — еще выстрел и призыв о помощи: «Веревку, веревку тащите!» Это — по моей части. Приспособив коряжку под якорь, я с первой же попытки зацепил птицу. Борис, обронив в горячке очки, как малый ребенок, торопил, хватал и тряс меня за плечо: «Здоровый черт! Как ты думаешь: гуменник или серый?» Я быстро подтаскивал якорем добычу, и по мере приближения к нам темно-серое пятно подбитой птицы становилось все светлее, а у самого берега превратилось в белоснежного лебедя.
Борис надвинул вязаную шапку на глаза и осел на болотную кочку. Разумеется, обхватив буйную голову руками, — что ему оставалось делать? Я стал говорить, что , мол, темно уже, туман... но он горестно махнул рукой: «Сволочь я слепая». Вздохнув, добавил: «И позорная».
Сохранить в тайне нечаянное злодейство было невозможно, а оставлять лебедя на съедение воронам — вдвойне стыдно, и я еле дотащил белую птицу из «Красной книги» в черный барак. Борис вернулся уже после того, как все легли спать.
Ну, ладно, дробь обратно в стволы не загонишь, но как быть дальше?
Слабыми оказались наши московские душонки, выручил вологжанин ягодник. «Не пропадать же добру, — рассудил он по-деревенски просто, -пуху нащиплю из него, лучше лебяжьего пуху нету, царские перины им набивали, чего брезговать?» Пуху.,, но пух-то ведь еще не сам лебедь, и что стало с ощипанным лебедем мы у вологжанина не спрашивали, а он нам не рассказывал.
На другой день Борис, чувствуя себя великим грешником, зачехлил ружье, а, вернувшись в Москву, запрятал «ижевку» в самый дальний угол. Уж и не знаю, сколькими собственноручно изготовленными на даче скворечниками хотел он загладить свою вину, хотя понимал, что даже целая стая выведенных в них веселых черненьких птичек не заменит одного белого, с грустным голосом лебедя.
С тех пор музыка жизни Бориса Медведева стала стихать, а неурядицы и беды растянулись длинной чередой: серьезно заболела жена, забуксовало замужество взрослой дочери, в один год умерла мать и погиб брат. В довершение ко всему окончательно развалился банно-прачечный институт, в котором работал Борис. Прекратились и веселые домашние сборища. Наш друг пошел вразнос и совершал немыслимые поступки: распродал большую библиотеку, раздарил направо и налево охотничью и походную амуницию, даже любимую байдарку. Лихорадочно метался в поисках денег, а потом и вовсе куда-то сгинул.
Загадка разрешилась, когда однажды я извлек из почтового ящика необычный, ненашенский конверт, надписанный русскими и английскими печатными буквами. Я быстро, пропуская слова и целые строчки прочитал письмо. Так... так... Наконец-то все ясно. Борис просил устроить коллективное чтение. Ладно, устрою, вот поеду с друзьями на охоту, там и зачитаю. Обнародую.
... И вот я снова на севере, в окружении приятелей-охотников, пора им узнать о судьбе Бориса Медведева.
В письме из Лос-Анджелеса Борис взахлеб, с подозрительным для его возраста восторгом, рассказывал об американской жизни, с анатомическими подробностями перечислял внутренности супермаркетов, сравнивал цены на форд моделей «Скорпио» и «Сьерра». От количества нулей кружилась голова и хотелось выругаться.
— Дальше, дальше читай, — нетерпеливо подгонял меня лучший лайчат-ник, — что у него в душе творится, какие сны по ночам снятся, с менталитетом как? Не мог же он за год опаскудиться, ведь тогда нашей «Птице-тройке», русской мечте хана!
Но дальше наш новый американский, а прежде старый русский друг радостно сообщал, как на удивление легко — «легче, чем когда-то в школе!» -дается ему английский язык. Еще дальше — о том, что он с удовольствием смотрит телепередачи и через пень-колоду читает все газеты подряд, — так проще запоминать незнакомые слова. Конечно, всем привет, не каждому в отдельности, а общий, коммунистический. Ах да, в конце письма с нелепыми писарскими завитушками было написано по-английски, наверное, что-то очень важное. Разобрали только два слова:
«Вологда» и «Гуд бай» — прощай, прощайте, по-нашему. Или — прости, простите? Если так, то за всю Вологду не скажем, а мы тебя, Борис, прощаем.