Бутурлин Сергей Александрович
I
Наш небольшой караван тащился медленно, несмотря на легкую поклажу. Изнуренные обычной весенней голодовкой собаки бежали рысцой по ровному плотному снегу, позволяя нам сидеть на нартах. Но там, где осенние штормы изломали ледяные поля Ледовитого моря и нагромоздили торосы причудливыми скалами или небольшими хребтами, дело шло хуже, и нам приходилось не только тащить вперед упирающихся усталых собак, но и самим перетаскивать нарты через глыбы льда.
Многодневная упорная пурга с воем и свистом несла с северо-востока, от Земли Врангеля, от Шелагского мыса и острова Айона тучи ледяной пыли. Снежные вихри застилали небо, кололи лицо, набивали снег за меховую одежду и основательно отравляли настроение всем спутникам — и двуногим, и четвероногим.
Правда, было тепло, всего десять-двенадцать градусов мороза, так как дело было весной — по тогдашнему счету десятого, по новому — двадцать третьего мая. Где-нибудь на юге, под Москвой, под Иркутском, уже распевали соловьи и варакушки в зеленеющих зарослях. Но здесь, в трехстах километрах за полярным кругом, стояла еще та ранняя белая весна, которая так похожа на зиму средней полосы России.
Тайга под Нижне-Колымском уже источала тот сильный, тонкий и удивительно нежный запах набухающих почек лиственницы, которого не знают лиственничные леса Забайкалья и Приамурья. Толстый речной лед еще стоял неколебимо, но на южных склонах бугров и долин кое-где уже показывались проталинки. Мелкие зайцы-беляки бойко праздновали свои свадьбы в еще совершенно белых костюмах. Прилетели куропатки, чечётки, пуночки, черные вороны, белохвостые орланы; передовые стайки лебедей околачивались на редких полыньях, гуси гоготали на проталинах.
Но здесь, на ледовитом побережье тундры, проталин почти не было, и только белые ночи с почти незакатным солнцем да одиночные белокрылые чайки говорили о весне. О весне же, всегда голодной северной весне говорила и чрезвычайная худоба наших превосходных однотипных, похожих на волков, индигирско-колымских ездовых лаек. Запасенная на зиму рыба была съедена, до нового промысла чира, омуля, сельдятки и других сигов было еще далеко, а весенний промысел нерпы, нередко появляющейся на Колымском взморье «как комар», задерживался упорными северо-восточными пургами и морозами. Голодали не только собаки, но и люди.
II
Еще вечером выехали мы вчетвером из Сухарного — самого северовосточного постоянного селения на материке Азии. Выбирая кратчайший путь к востоку, тундрой из Чаячьей бухты за Толстым Носом вышли к длинному и узкому Медвежьему мысу. Медвежью бухту пересекли с мыса на мыс по морскому льду и утром остановились на отдых у чукчи Аканюкват на мысе Каменка.
Дав собакам отдохнуть натощак часа три с половиной, двинулись опять по морскому льду, срезая таким образом еще более обширную бухту, в глубине которой, за речкой Малой Баранихой, лежит небольшой мыс Малый Баранов, за ним устье Двух Речек и далее, ближе к восточному берегу — поварня Ичатка.
На этих необозримых бездорожных пространствах Севера с незапамятных времен торговые люди ставили по определенным путям на каждые пятьдесят-шестьдесят километров небольшие срубы с очагом посередине. Здесь можно было переждать пургу, отдохнуть, изготовить горячий обед, обсушиться.
Пурга слепила глаза, мешала дышать, мешала идти. Наши лайки то и дело заворачивали назад, высказывая совершенно разумное, но отнюдь не устраивающее нас намерение подставить воющей метели зад вместо морды. Даже закурить не давала пурга, что было безразлично только для меня.
Протащившись часа четыре и миновав траверс мыса Малый Баранов, мы, голодные и усталые, стали искать глазами на отдаленном побережье бухты ближайшую поварню — Ичатку. Но даже цейссовский бинокль не облегчил нам поиски. За обширным пространством покрытой льдом бухты поднимались темно-серые скалистые обрывы; голые тундры, вздыбившись невысокими хребтами, уходили к горизонту. Ни поварни, ни сложенного в кучи плавучего выкидного леса для топлива, ни островерхой урасы кочевого ламута, ни округлой чукотской яранги, — никаких признаков человека. Только лед, снег и скалы.
Мой каюр (ямщик) Зиновий, сидя гранитным монументом у меня на ноющих коленях, мрачным голосом делал предположения, что в этой несносной пурге мы давно миновали поварню и быть может едем уже другой бухтой. Каюр второй нарты, Иннокентий, не соглашался с этим. Он утверждал, что Зиновий любит «блудить» (блуждает, теряет путь); он же, Иннокентий, несмотря на свои семьдесят с лишком лет и на то, что он не был здесь уже лет пятнадцать, отлично узнал мыс Малый Баранов, мимо которого мы недавно проехали, по приметной округлой горке позади него. Тем не менее Иннокентий также высказывал не менее безотрадное предположение, что чукчи давным-давно уничтожили ичатскую поварню.
Обоих ямщиков опровергал мой переводчик, пятидесятник якутского казачьего полка Степан Расторгуев — умный, на редкость талантливый человек и прирожденный исследователь. Он указывал «блудливому» Зиновию не только на мыс Малый Баранов, но и на разрыв в линии берегового обрыва — устье Двух Речек — и уверял Иннокентия, что два года назад, сопровождая американского журналиста Гарри де-Винта в Аляску, он видел поварню Ичатку и что уничтожать поварню не станет и самый дикий чукча.
А пурга все билась и ревела, пронизывая до костей сквозь тройные одежды, изрезывая лицо и слепя глаза. Тогда мы решили пойти на некоторое удлинение пути: от открытого моря повернули внутрь бухты, чтобы, приблизившись на несколько километров к берегу, облегчить поиски поварни.
III
Лишь около полудня заметили мы какой-то бугорок под снегом близ берега, круто свернули туда и, подъезжая, убедились, что это и в самом деле долгожданная поварня Ичатка — но в каком виде! От четырех стен остались только две смежные, уцелевшая часть крыши лежала одним концом на земле. Поварни в безлесной тундре, понятно, всегда строятся маленькими и то, что оставалось в наличности, годилось самое большее на довольно просторную конуру для одной собаки. Вдобавок остатки поварни были глубоко занесены девственно чистым снегом.
Ясно было, что о варке чая нечего и думать. Но в конуре этой можно было закурить, да и от ветра она все-таки несколько защищала. Поэтому мы вбили в сугроб приколы, которыми погоняют собак и тормозят нарты, и привязали к ним усталые упряжки. Затем разгребли снег стой стороны, где упавшая крыша образовала проход, и проползли внутрь поварни. Здесь мы стали полулежа вытряхивать набившийся за воротник и в рукава снег, протирать глаза и усы, доставать кремни и огнива, табак, продукты, — словом устраиваться по-домашнему.
Через несколько минут глаза привыкли к полумраку этого логовища — и с неописуемым изумлением мы увидели, что нас пятеро.
В дальнем, самом просторном углу, в нескольких шагах от нас сидела молодая женщина. Появление ее было так неожиданно, так непонятно в пустынной бухте, в руинах поварни, окруженной многокилометровыми пространствами девственно неприкосновенного снега, что наши суеверные каюры съежились и осторожно полезли ко мне и Расторгуеву за спины.
Молодая, лет восемнадцати, миловидная женщина была одета в обычный, довольно смешной для непривычного глаза, женский костюм оленных чукчей, своего рода меховую «комбинацию» — широкие шаровары до колен, наглухо соединенные с меховой же блузой, с единственным разрезом у горла. Мех берется двойной — и внутрь и наружу волосом, никакой юбки не полагается, и женщины, особенно старые толстые чукчанки, напоминают в этом костюме медвежонка.
Женщина сидела на корточках, и ее густые и длинные волосы, видимо, с детства не знавшие ни гребня, ни прически, причудливым кустом косматились на голове. Ни постели, ни хозяйственной утвари или посуды, ни следов провианта — лишь утоптанный снег и несколько полуобгорелых досок окружали неподвижную женскую фигуру.
Чукчанка с каменным спокойствием выдерживала хороший тон тундры, — она и бровью не повела при появлении словно с неба свалившихся четырех белых людей. Оправившись от первого изумления, товарищи мои раскурили трубки и стали обмениваться разными предположениями о неожиданном событии. Дым листовой махорки постепенно наполнил нашу конуру — и тогда молодая чукчанка, не выдержав искушения, подползла к нам на корточках.
Зиновий любезно сунул ей в рот мундштук своей трубки, чукчанка с наслаждением сделала несколько глубоких затяжек, а затем, выпростав из рукава внутрь одежды правую руку, извлекла из недр шаровар свою собственную пустую трубку. Широкие шаровары женской чукотской комбинации служат ее владелице как бы подвижным складом для самого разнообразного имущества, начиная с трубки и кончая куском сырого оленьего мяса. Чукчанки не рискуют этим что-нибудь запачкать кроме своей и оленьей кожи — никакого белья они не носят. Запачкаться же самой чукчанке тем безразличнее, что все равно она никогда не моется. Ведь в тундре зимой нет воды, а чтобы растопить снег — надо израсходовать драгоценное топливо. До ближайших лесов надо ехать сотни километров, а на берегу не везде есть плавник и не всегда его добудешь из-под сугробов. Поэтому лишь самые отчаянные кокетки изредка умывают лицо материалом очень сподручным, но которого я не хочу называть, не зная степени брезгливости моих читателей.
IV
После того, как мы набили чукчанке ее трубку и она покурила всласть, начались взаимные расспросы, и товарищи перевели мне ее историю — такую простую, обыденную тундровую историю.
Многооленная чукотская семья кочевала в горной тундре, перегоняя с пастбища на пастбище громадное стадо в тысячу приблизительно голов. Летом началась копытница, и от этой повальной болезни в несколько дней погибло все стадо до последнего оленя. Богатая семья стала нищей, заброшенная в глушь и пустыни безлесных хребтов. Не только разорение само по себе, но и явно проявившийся в нем гнев местных богов так огорчил старшее поколение семьи, что и отец и мать зарезались, оставив девушку вдвоем с младшим братом.
Лишенные оленей, молодые чукчи вынуждены были бросить не только родную ярангу, но и почти все имущество, ставшее вдруг недвижимым. Они взяли лишь то, что девушке под силу было везти по горам, бесснежным в это время года, на маленькой нарточке: зимняя одежда, запас ремней, немного чаю и табаку, котелок, доска для добывания огня, — вот и все. Ружья у них вовсе не было: семья была чисто оленеводческая, не охотничья. Брат, вооруженный копьем и ножом, быстро шел впереди, собирая яйца, птенцов, грибы, улиток, выкапывая мышей и сусликов. Девушка медленно тащила по его следам нарточки, и у обозначенного кучкою камней привала ожидала, отдыхая, чтобы вместе закусить собранной братом добычей.
Так они прошли к северу километров сто или полтораста, стремясь к морю, надежному кормильцу сделавшихся оседлыми чукчей-оленеводов. Здесь молодые люди поселились в поварне Ичатка, значительную часть которой, однако, понемножку сожгли за недостатком изредка выбрасываемого морем плавника.
Из ремней брат сделал небольшую сеть и ловил ею рыбу, забрасывая сеть в море на длинном шесте с берега. Ловили линяющих и потому беспомощных уток, гусей, гаг. Делали из собственных волос силки на зайцев, горных сурков, белых куропаток. Били камнями и палками куликов, пеструшек и прочую мелочь. Разумеется, отнюдь не пренебрегали всякими «плодами моря», по выражению итальянцев, то есть всевозможными морскими ракушками и всякою беспозвоночной тварью. Жили сытно и даже навялили на зиму запас рыбы и мяса. К тому же в начале зимы брату удалось заколоть белого медведя. Медвежатины хватило надолго, а за шкуру выменяли у проезжих чукчей сеть для ловли нерп и немного чаю, табаку и сахару.
Однако за долгую зиму все было съедено, выпито и выкурено, а весна затягивалась, морозы и пурги не прекращались, массового прилета птиц все не было, нерпа не ловилась. Съев последнюю добытую нерпу, брат и сестра голодали дня три, терпеливо пережидая неистовую пургу.
Наконец муки голода стали нестерпимы. Поэтому, несмотря на непрекращающийся северо-восточный шторм, брат положил на Нарточку сеть и котелок, и с мужеством отчаяния отправился промышлять нерпу в белый туман воющей и слепящей глаза пурги.
Нерпа в прибрежное мелководье почти не заходит. Для промысла надо уйти от берега в море километров на двадцать и пересечь несколько рядов торосов — ледяных хребтов из хаотически нагроможденных льдин, образующихся в результате столкновения ледяных полей.
Трудно представить себе что-нибудь мучительнее ходьбы по торосно-му льду. Вообразите, что из невиданных размеров ящика высыпаны беспорядочной кучей куски битого льда — по пяти, десяти, по пятидесяти, по ста кубических метров каждый. Везде, коварно прикрытые тонкой пеленой снега, торчат острые углы и ребра этого битого льда, зияют засыпанные снегом щели, ямы и наполненные водой колодцы. Когда спустишься в ледяной овраг между двумя торосами, то горизонт исчезает — прямо перед глазами торчат крутые, иногда отвесные стены льда, через которые, пользуясь малейшими карнизами и выступами льда, надо перебираться самому и перетаскивать собак и нарту.
Продвижение по торосам сопряжено с ежеминутным риском поломать кости или порвать сухожилия. Ноги скользят по гладкой поверхности льда, проваливаются в трещины, прикрытые снегом, и под тяжестью тела заклиниваются как в тисках между скользкими, сходящимися углом стенками трещин. Иногда охотник проваливается в сугроб с головой и, одолевши эту чертову мостовую, выходит на более ровные ледяные поля вдали от берега усталый, избитый и весь мокрый.
Охоту начинает собака: она отыскивает под снегом те отдушины во льду, через которые время от времени выныривает нерпа, чтобы подышать воздухом. В отдушину опускается ременная сеть площадью в восемь квадратных метров, натянутая на четырех деревянных палках, свободно связанных между собою. Сеть, стремясь всплыть, плотно прилегает к нижней поверхности льда и мешает тюленю вылезти из воды. Тюленя это не останавливает: палок и сети он не боится и, торопясь перевести дыхание, нетерпеливо просовывает голову в сравнительно узкую щель между свободно висящим крайним ремнем и деревянной рамой сети и пролезает в отдушину. Набрав запас воздуха, тюлень, как всегда, бултыхается в воду сквозь отдушину головой вниз и, попав в центр сети, начинает биться, запутывается головой и ластами и в конце концов задыхается, захлебнувшись.
Но каждый тюлень имеет в определенном районе довольно много отдушин. Дело случая, попадет ли он именно в ту отдушину, куда поставлена сеть. А если после установки сети отдушина недостаточно аккуратно приведена в прежний вид, то есть прикрыта снегом, то зверь может и вовсе туда не пойти. Вот почему, опустив свою сеть, голодный и замерзающий молодой чукча должен был целыми сутками лежать на льду под беспрерывной метелью в ожидании либо поимки тюленя, либо мучительной смерти от голода и холода. Лежать без пищи и огня, зная, что такая же голодная и замерзающая сестра сидит одна в разрушенной поварне и ждет — вернется ли брат накормить ее тюленьим мясом или не вернется никогда!..
VI
Когда мы, четверо белых людей, неожиданно попали в поварню, молодая женщина голодала уже пятый день. Она сидела неподвижно в своем темном уголке, изредка утоляя жажду снегом, прислушиваясь к злобному вою пурги. Может быть метель уже засыпала брата, сломавшего ногу между торосами или обессилевшего от голода и холода на льду!
Чукчанка говорила совершенно спокойно и просто — без слез, без жалоб, без просьб. Смертельная борьба человека с природой — самая простая и обыденная вещь на полярном побережье Ледовитого моря.
Наши запасы провианта были на исходе, дичь еще не появлялась, а двадцать пять человечьих и собачьих желудков каравана лежали на моей ответственности. Я дал молодой чукчанке четверть кирпичика чаю, десяток сухарей, коробку спичек и обещал сообщить первым встречным чукчам о ее положении. Отдохнув в поварне, мы двинулись от Ичатки далее к востоку и, миновав еще две большие бухты, добрались к вечеру до мыса, носящего несколько названий: Столовый мыс, Обедающие Люди и Отдельный Камень.
Все эти названия очень удачны. Перед мысом действительно высится «отпрядыш» — отдельная скала, выступающая из моря. На самом мысу имеется много «кекуров» — гранитных столбов от десяти до сорока метров высотой и разной толщины. Одна группа кекуров чрезвычайно походит на стол, уставленный посудой. За столом сидят два человека, несколько человек подносят кушания. Надо подойти близко, чтобы убедиться, что это не гигантская скульптура, а произведение солнца, мороза и дождей.
Близ этого мыса, в яранге чукчи Райтыргина, мы сделали привал, промыслили несколько нерп и сытно накормили собак. Был конец мая, ветер задул с юга. Зная, что это означает тепло, которое могло отрезать возвращение к базе, мы торопливо двинулись в обратный путь, безостановочно срезая по прямой все бухты и не заходя на Ичатку.
VII
В напряженной работе незаметно пролетело лето. Тщательно упакованы, обшиты кожей и отосланы через Нижне-Колымск на средне-колымскую почту две с половиной сотни ящиков зоологических, ботанических и иных коллекций. В один из последних дней сентября рано утром я разбирал в своей избушке только что принесенную с охоты добычу — полтора десятка белых куропаток в более или менее полных зимних нарядах. Вдруг отворилась дверь и вошла оживленная, сияющая здоровым смуглым лицом молодая чукчанка. Когда она откинула меховой капор, я сразу узнал отшельницу Ичатки.
Я налил гостье чаю и угостил мучными лепешками, а она долго и весело что-то мне рассказывала. Зная по-чукотски одно лишь слово «мечинки» (хорошо), я довольно слабо поддерживал беседу, но это не стесняло девушку. Выпив несколько кружек чаю, она, наконец, обычным жестом чукчанок сунула руку в свое вещехранилище, — складку шаровар между своей и оленьей кожей, — извлекла оттуда сырой олений язык и с любезнейшей улыбкой поднесла его мне. Я сразу понял, что это отдарок за нашу скудную помощь, оказанную весной на Ичатке, и попытался в свою очередь отдарить куском кирпичного чая. Чукчанка, однако, категорически, хотя и смеясь, отвергла всякую плату и вскоре ушла. От других, видевших отшельницу Ичатки, я узнал, что она мне рассказывала. Девушка, оказывается, голодала еще два дня, подкрепляясь данными нами сухариками; лишь на третий день, когда ослабел и переменился ветер, ее брату удалось поймать и привезти нерпу. Затем вскоре пошли и рыба, и дичь.
Четверть века прошло с тех пор. Небывалая пурга стали и огня, крови и разорения обвеяла лицо старого мира, потрясла его до корней — и чудесно неожиданно приблизила расцвет нового и лучшего будущего: новая жизнь всегда рождается в крови и в слезах. Но и до сих пор нередко вспоминаю я молодую чукчанку с буйным кустом густых черных косм на голове, неподвижно застывшую в темном углу разрушенной поварни, среди снежного неистовства полярной метели. День проходит за днем. Одна, голодная и застывающая от холода, без слез, полная достоинства, встречает девушка чужих неожиданных людей — и опять остается одна.
Попался в сеть тюлень — и чукчанка весела и счастлива. Не попался бы вовремя — и она также упрямо, покойно и тихо застыла бы навсегда в засыпанной снегом поварне. И думается мне, что это не тупое равнодушие, не бессмысленная неподвижность, а что-то совсем другое. Смелого, гордого, никогда никем не покоренного чукчу трудно обвинить в тупой неподвижности. Это — спокойная и уверенная сила, выдержка, взращенная тысячелетиями борьбы с суровой природой.
Вековой мертвящий гнет, лежавший на народах нашей страны, сброшен и не вернется никогда. Народы Севера призваны к новой, свободной, самостоятельной жизни. Плоды современной культуры становятся им доступными. Но и в новой жизни чукчи сохранят и в новые условия быта вольют ту непоколебимую мужественную выдержку природных охотников, которая так ярко воплотилась для меня в спокойном облике одинокой молодой женщины в развалившейся поварне Ичатки среди снежной пустыни Ледовитого побережья.