портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Конфетка

ДРИЯНСКИЙ Егор (Георгий) Эдуардович

Был у меня товарищ, то есть не такой товарищ, какие бывают у человека, преданного занятиям учёным, служебным, или у особы, занимающейся по преимуществу душеспасительною системой винных откупов, подрядов и поставок на казну и т. п., а товарищ-охотник, охотник рьяный до самозабвения, увлекающийся до безрассудства, одним словом, человек, на взгляд мудрецов, не понимающий страстей человеческих, пустой, безалаберный: товарищ этот — Лука Лукич Бацов. Теперь для более полного очерка этой замечательной личности я намерен сказать несколько слов. По внешности своей Лука Лукич был весьма счастливо создан; он был высок ростом, стройно сложён, сухощав, гибок, быстр в приёмах, развязен и ловок. Лицо у него было продолговатое, правильное, постоянно бледное, но не с тем оттенком нежной и просвечивающей белизны, которая есть явный признак болезненного бессилия, изнеженности, истощения, а со свежей, здоровой белизной, соответствующей цвету его темно-каштановых волос и голубых глаз, с открытым, весёлым и прямодушным взглядом. Не носи Лука Лукич постоянно летом тёмно-серого, неказистого на вид охотничьего казакина, перепоясанного простым ремнём, с одною серебряною пряжкой, а в зазимье простого дублёного полушубка как необходимой принадлежности постоянного кочевья по дебрям и болотам, а облекись в щегольской кавалерийский мундир или оденься к лицу в изящный сюртучок, он с его ловкой осанкой был бы вполне красавец.

Эта привлекательная внешность нисколько не разнилась с его внутренними качествами и теми достоинствами, которые трудно было заметить, не вглядевшись в него глубже и пристальнее; сам же он высказываться не любил, да и трудно было бы ему сделать это намеренно, по случаю его решительного неумения рисоваться. Бацов вообще не был склонен к представительности и разглагольствованию и потому избегал парадных съездов и сборищ по случаю именинных дней или храмовых праздников <...…>. Надо сказать, что в кругу множества своих знакомых, состоявших из дворян почти целой губернии, за редким между ними исключением, Лука Лукич слыл за человека до крайности неразвитого, почти безграмотного, ни к чему не способного, и вообще за одну из тех жалких личностей, о которых при всяком удобном случае повторялось: «Малый добрый, а пороху не выдумает!» Причина этой незавидной аттестации заключалась в самом Бацове; от природы он не был речист и не терпел фразерства, а по усвоенной издавна привычке выражался коротко, сжато и как-то отрывками. Случалось мне, хотя очень редко, видеть его спорящим: Лука Лукич выражал свое мнение быстро, без разглагольствия, доводов и пояснений, как-то полусловами, намёком, под точками, а между тем до крайности ясно, последовательно, логично, так что, слушая его, становилось досадно за его лень говорить. А что он был далеко образованнее и сведущее всей, вместе взятой, коллекции своих ценовщиков, то была не тайна для людей, знавших его короче, а больше для тех, к кому он относился с полным вниманием и доверием, но из этих последних многие, говоря о Бацове, утверждали, что Лука «напустил на себя блажь!».

Отец Луки Лукича был человек с весьма строгим воззрением насчёт подготовления единственного своего сына к гражданскому поприщу. Сам он служил несколько сроков бессменно по выборам дворянства и умер в должности председателя одной из палат, заслужив себе от всех доброе имя и безупречную память. Следствием этой новейшей служебной манеры было то, что старик Бацов из пятисот родовых душ успел уберечь для сына от продажи за долги только половину имения; но лучшее наследство заботливый отец старался оставить ему в тщательной обработке его природных наклонностей и умственных способностей.

Лука Лукич до восемнадцати лет не выезжал из родительского дома, продолжая на глазах отца с помощью учителей местной гимназии свое умственное образование, начатое в малолетстве под руководством старого гувернера. Говоря очень правильно и бегло по-французски, зная основательно немецкий язык, математику и прочие науки, соответствовавшие полному гимназическому курсу, Лука Лукич по собственному выбору и желанию отправился в Петербург, и через две недели мсье Трюшо, сопровождавший своего питомца до места, донёс старику Бацову, что его сын выдержал экзамен для поступления в инженерный корпус.

По выходе оттуда Бацов послужил немного в инженерах, перешёл потом в кавалерию, наконец вышел в отставку и вернулся на родину, расставшись навсегда со своим тревожным поприщем, и грустно преклонил колени перед могилою отца, которого уже ему не суждено было увидеть.

Помимо этой нерадостной встречи Лука Лукич в первые дни как-то смутно поглядывал на предлежавшую ему тишь да гладь и мертвящее однообразие этой жизни, с её полнейшею бездеятельностью, незаметным отупением и неизбежным ожирением как неотвязными спутниками общего прозябания, переполненного всякого рода довольством и произвольным употреблением некупленного материала — времени... С другой стороны, он не без удовольствия поглядывал на свою полную свободу и независимость; вся эта прошлая картина его тревожной служебной деятельности с её выпуклыми представителями в образе Выжиг, Рядчиков, Зудовых, Фонов и Баронов, дополненная впоследствии недавно минувшими боевыми тревогами, представлялась ему в виде горячечного сна, и он смотрел на всё его окружавшее как человек пробудившийся с хмельной и одурелой головой после отчаянной попойки. Раздумывая об этом сам с собою, Лука Лукич не без удовольствия пошептывал втихомолку: «Пустяки, теперь они меня ни за что не втянут в служебные отношения! Служить и без меня найдётся пропасть охотников». <…...>

Дом стариков Бацовых слыл в городе и в уезде как самый тёплый и хлебосольный приют для званых и незваных, и поэтому знакомство у них было обширное. Поселившись навсегда в Панине, глядевшем издали просторной и красивой усадьбой, Бацов поместился одиноко в небольшом флигельке, врезавшемся тремя стенами в старинный сад, самый же дом, отделанный отцом его со всеми удобствами и возможным комфортом, он предоставил в полное распоряжение матери, не изменив ни во внешней обстановке его, ни в штате прислуги ничего, что бы могло напоминать ей о грустной потере и перемене к худшему. Сыновняя заботливость его простиралась до последних мелочей, но вместе с тем Лука Лукич сумел так ловко поставить себя в стороне от всей своей полноправности и роли главного распорядителя в доме, что казался как будто человеком посторонним и во всем зависевшим от воли матери. Вся эта деликатность со стороны сына была постоянным предметом неистощимых рассказов умной, прозорливой и несколько щекотливой по характеру старушки. Единственный пункт постоянного разногласия и упорного неповиновения Луки Лукича против всех просьб и домогательства матери был тот, что вскоре после отъезда Вронских в Петербург она, соскучась одиночеством, начала не шутя приступать к сыну с советами насчёт женитьбы.

— Да помогите хоть вы, — говаривала мне часто старушка, сидя в летний вечер на своей любимой террасе, густо обставленной лианами и рододендронами, куда мы сходились пить чай, — посоветуйте ему, авось вас послушает... Помилуйте, ну что моя за жизнь теперь одной, в стольких комнатах, точно рекрут в пустой казарме!.. Те там себе в Питере, а этот тут, как молодой месяц, блеснёт да закатится! То ли бы дело, если б Бог благословил доброй да любящей подругой, да тут бы эти крикунцы завелись, да я и не знаю, кажется, двадцать лет с костей бы долой... Верите ли, начну думать об этом теперь, так и то чувствуется, будто вдруг помолодела...

— Ну что вы говорите? — возражал тот в свою очередь. — Ну на каком чёрте я тут должен жениться для наполнения этой казармы!

— Ах, греховодник, да разве тебе чёрта навязывают, прости Господи моё согрешение... Да разве мало у нас девиц и с воспитанием, и с приданым хорошим? Господь с тобой! Как же так-то оставаться век бобылём?

— А какие это достойные, где они?

— Да вот, не далеко поедем: хоть бы Юлинька Горожанинова, чем тебе не пара?..

— Пустяки... Да если на ней Карая женить, и тот очумеет через три дня после свадьбы.

— Что ты, что ты! Можно ли так относиться о девушке... Да кто тебе её навязывает? Это так, к слову, к примеру; а ты обыщи-ка сам по мыслям, да возьми хоть бедную, хоть сироту какую, не знатную, да чтоб была она тебе подругой истинной, любила бы тебя да покоила... Вот бы ты тогда и узнал жизнь настоящую, а я бы поглядела на вас... а то...

Старушка грустно качнула головой и умолкла.

— Уж и не знаю, в кого он выдался? — добавила она ко мне после лёгкого раздумья. — Эдакой вышел сухмень да нелюдим; покойник отец семейную жизнь ставил выше всего: уж доказательно то, тридцать четыре года прожили, а, ручаюсь, пяти суток не жили врозь...

И тут уже пошла у неё часа на два целая история этой прожитой жизни с полным перечнем случаев, пояснявших различные доказательства супружеской нежности покойника.

— Ну, маминька, — повершил Бацов, перебивая говорунью, — за этим следует сцена с доктором, которому батюшка подарил золотую табакерку.

— А ты почему знаешь?

— Помилуйте, я уж это вызубрил наизусть тогда, как Трюшо меня начинял Лафонтеном, — отвечал тот, подходя проститься.

Старушка долго крестила его и всё-таки грозила, что велит удалить Карая (которому тут же сунула в рот сдобный крендель), если Лука Лукич к зиме не женится.

— Пожалуйста, подговаривайте его, — шептала она мне при прощанье.

Должность Бацова на два года поукротила сватью, но по переезде его в деревню на постоянное домоседство советы и упрашивания начались снова.

Но и без этой ещё сносной докуки Лука Лукич начинал заметно хмуриться и терять всю свою прежнюю подвижность; притупляющее бездействие невидимо охватывало его своим мягким, эластическим свивальником. Это была одна из тех натур, для которых жизнь сидячая, растительная, окореняющая, без простора и движения, без увлечений и тревог была та же смерть. Его жизнь, недавно прошлая, была тревожна и досадительна: он метался из конца в конец уезда, он сердился, волновался и спешил, зато поспевал всюду, торопился и действовал твёрдо и настойчиво, зато успевал во всем, перегрызался с ближайшим начальством и достигал через то полнейшего самодовольствия, истрачивал всю свою прыть и энергию и добывал себе несколько дней и часов самого целебного и усладительного отдыха. Всё это была жизнь, и жизнь пригодная Луке Лукичу, как дождевая туча пересохшей ниве. Теперь он сел...

Много толкуют о занятиях хозяйственных как о бремени, поглощающем все часы и минуты пресловутых тружеников... Вздор! Летом для хозяина благоразумного, опытного и радеющего одинаково о своей и крестьянской пользе, действительно, заботы больше и занятия его сложнее и разнообразнее, но если он не алтынник, не скаред, беснующийся от всякого вздора и сбивающий всё и всех с пути и толка, а хозяин рациональный, приказчик умный и распорядительный, он без траты времени на пустяки и без изнурения тех, кто для него трудится, останется всё-таки без дела на целые три четверти его агрономического года. Лука Лукич на первых порах горячо взялся за приведение в порядок некоторых отделов по хозяйству, за исправление, переделку и поправку всего, что видимо требовало поддержки и улучшения; как порядочный технолог и подготовленный наукою мастер строительного искусства, он славно принялся за дело: всё починил и перестроил лучшим и удобнейшим способом, перепрудил речку и основал на ней по правилам науки такую плотину, на которую многие приезжали издалека любоваться и подивиться смелой его затее и искусству, с каким она была выполнена. На всё это по виду сложное занятие он употребил только одно лето и, поконча его, остался всё-таки без дела. Остальное хозяйство его, устроенное по однажды принятой и узаконенной многими опытами трёхпольной системе без всяких плодопеременных затей, шло до того удовлетворительно, что ему, как главному учредителю державшегося порядка, доставляло слишком мало развлечения и забот.

Наставала осень со всеми гримасами замирающей природы и неотразимым позывом к зевоте и сну; что делать человеку мыслящему, одинокому и лишённому по его натуре завидного дара подражания суркам и лягушкам? И Лука Лукич начал заседлывать коня, вначале с целью освежиться, промять и порасправить свои немеющие члены, а после уже с некоторым позывом и влечением погарцевать до усталости и выработать для себя несколько часов приятного и освежающего отдыха; таким образом, вначале по крайней необходимости, а впоследствии по невольному увлечению он стал настоящим, заповедным охотником. О силе этого увлечения в нем я уже имел случай сказать. Многие смотрят свысока и судят строго подобное увлечение в человеке, и на языке их слово «охотник» звучит чем-то вроде осуждения и брани; но будьте же милостивы, господа, и внимательны к горькой доле тех из братии вашей, которые по натуре наклонны относиться ко всему не иначе как с высокою правдой, и готовы поработить себя первому призраку кажущегося им искупления от тоски и апатии, и следуют за ним уже как опьянелые... Приберегите же жало вашего сарказма на пользование бессовестного афериста, подлого сутяги, бесчестного банкомета, пьяницы от безделья, но пощадите охотника: в правах его на ваше уважение, может быть, отыщутся два-три пункта таких, которых вы ещё не читывали...

Что касается до Бацова, мне эта страсть казалась в нём преобладающею. Вся его натура для меня уяснялась постепенно, но сверх всего, что я понял и вычитал в нём, одно соображение ставило меня в тупик: это какая-то ледяная холодность его, полнейшее невнимание, постоянное отчуждение от женского пола, что всё, взятое вместе, откликалось в нём заметным презрением ко всякой женщине; человек этот был в полных силах, с цветущим здоровьем, с натурою, как казалось, слишком страстною, подвижною, можно сказать, кипучею, и при всём том в продолжение многих лет не только примера, даже признака его увлечения какою-нибудь женщиной никто за ним не замечал. Он не мог даже переносить хладнокровно весьма обыкновенного между молодежью балясничества об этом частенько попадающем на зубок предмете.

— Да скажите, пожалуйста, — говаривали ему многие, — что ты каменный, что ли? Или уж и впрямь в тебе щучья кровь?

— Э, отвяжитесь; охота толковать о пустяках! — был постоянный ответ Луки Лукича.

— Нет, господа, я подозреваю, что наш Лука принадлежит к какой-нибудь секте. Шуточное дело, бежать от всякой юбки, как воробей от пугала! — говаривал граф Атукаев.

Зато мне куда какое способное житьё было с этим безалаберным на вкус многих господ соседом и сотоварищем. Впоследствии мы повели одну породу собак, и в обеих наших сворах рыскали почти все однокорытники, следовательно, между нами как рьяными охотниками не было ни вздорного хвастовства, ни зависти. Жили мы друг от друга довольно далеко, но видались часто. По лету за накоплявшимися у каждого лишними заботами бывали друг у друга реже и на короткий срок, зато вплоть от уборки хлебов до самых поздних порош и первых настов мы были почти неразлучны. Отправив, бывало, старушку-мать в Петербург погостить у Вронских, Лука Лукич оставлял своё Панино на весь срок её отсутствия и перебирался в свою любимую Бацовку, отстоявшую от меня версты на четыре и смежную по дачам. Тут уж волею-неволею приходилось мне расставаться с привычным лежанием на одном боку и вялым перелистыванием какой-нибудь давно перечитанной книги. Бывало, вернувшись с поля, с жадностью накинешься на какой-нибудь новый номер только что полученного с почты журнала и не расстанешься с ним часов до трёх за полночь, уснёшь крепко, но не прошло и двух-трёх часов, как, пробуженный страшным треском и громом, вскочишь как шальной и бросишься босиком к окну: на дворе чуть развиднелось, на часах без четверти шесть, а Лука Лукич гарцует уже под окном в полной походной амуниции и неистово барабанит кнутовищем или кулаком в раму так, что едва стекла выдерживают.

— Что ты, очумел, что ли? Куда собрался ни свет ни заря? — крикнешь ему сквозь окно, протирая кулаком заспанные веки.

— За тобой, одевайся, выходи; уж твои заседланы. Вон черкеса подводят к крыльцу.

— Помилуй, да кто ж им приказал? Я ведь нынче не еду никуда. Ты сам хотел домовничать. Да и погода, смотри, как насупило; того и гляди, польёт суточный без перемежки.

— Пустяки, одевайся; едем в твои завалы, там вчера перевидели лису с молодыми. Теперь поддымки, надо спешить, а то понорятся.

— Какие поддымки? Еще шестой час. Да взойди, по крайней мере, хоть до хаты, выпьем по стакану чая; ты видишь, я ещё и халата в рукава не надел.

— Пустяки, я тебя напою таким чаем, что ты и век его не запросишь.

И Лука Лукич ввалится в комнату таким всё опрокидывающим ураганом, от которого в пять минут в целом доме всё повернётся вверх дном, заторопит и разошлёт невесть куда прислугу, сам притащит вместо умывальника ковш воды и учнёт тебя окачивать, перебуровит весь гардероб, надвинет мне на плечи казакин, потом примется за укладку сигар, и после всей этой суеты и прыти, через каких-нибудь полчаса, мы уже колесим в молчаливой наездке по завалам, выискивая и высматривая воображаемый лисий выводок, и, проплутав битых три часа по месту, не найдя лакомой добычи, с горя начинаем зорко порскать и охлопывать межи и кусты, травя вплоть до сумерек несчастных русаков. Так день за день, с утра до вечера, и будто дело делаешь, и будто след тебе кувыркаться через голову и окунаться по уши, скача прямиком через затоны и колдобины; а весело на душе и чуется, как прибывает в тебе розвязи и силы и выветриваются из тебя, словно табачный дым, все эти головные приливы и ревматический зуд в залежавшихся костях...

Раз как-то, ещё до своего исправничества, в сумерки Бацов явился ко мне в своей походной брешеванке, наполненной сворными собаками, и с пристёгнутыми к ней оседланными заводными лошадьми.

— Едем, — заговорил он, скидая бурку с плеч. — Вели с вечера собирать своих.

— Куда и зачем? — спросил я, предчувствуя дальний поход. — Мне надолго нельзя.

— Пустяки, можно. Всего на два поля. В пятницу по домам.

— Да ты куда направился? Нынче вторник, значит, три дня...

— Пустяки, что за расчёты... Нынче ночуем у тебя, завтра в Рожновской, на другой день езда полная, в пятницу назад. Вели скорее самовар, ужинать и спать.

Возражений на это с моей стороны, конечно, быть не могло. Весь вечер Лука Лукич протолковал о назьмах и лисьих выводках и предрекал бездну удовольствий.

— Помилуй, — возразил я, сомневаясь в успехе, — Рожновку и Лыткино я знаю хорошо и не чаю там ровно ничего для нас путного.

— Почему?

— Туда не с нашей охотой соваться, а надо вести стаю. Место уймистое, глухое, травля короткая, бугры, буераки...

— Пустяки, потравим и внаездку.

— Где ж ночлег?

— У Петра Панфилова, на Беспуте. Он был у меня. Охотник сам старинный; укажет нам все отнорки.

— Знаю я Петра Панфилова; да ведь у него теперь и собачьего хвоста на дворе не найдёшь. Он уж лет десять, я полагаю, в стремя ноги не вкладывал. Легко ли, какого помещика нашёл! Наврёт он тебе три короба кошелей, а ты прыгай по оврагам...

— Пустяки, едем, — закончил горячий охотник.

На другой день, после раннего чая, рассадив собак и нагрузившись полным продовольствием, мы с четырьмя охотниками и заводными лошадьми отправились на двух тройках вёрст за тридцать, на границу Рыбоплясовского уезда. После тошнейшей езды то мягкою трусцой, то томительным шажком для сбережения верховых мы часам к трём за полдень прибыли к речке Беспуте или, лучше сказать, к мелкому ручью, быстро бегущему между отвесных берегов по широкой ложбине, устланной мелким хрящем. Этот ничтожный во время засухи ручеек после большого дождя принимает вид грозной мутной реки, подрывающей свои глинистые берега, затопляющей прибрежные поля и луговины и выворачивающей с корнем вековые деревья; в эту сердитую пору он становится недоступным и невозможным для переправ. Вся окружающая его местность, состоя из разорванных покатостей к обоим его берегам, была изрыта глубокими промоинами.

Пересевши на верховых лошадей и подобрав на своры собак, мы отправили экипажи вперед, на место ночлега, и, проплутав часа два в безуспешных поисках вдоль и поперёк различных оврагов и оставя в стороне самое село Рожновку, широко раскинутое на нескольких холмах, с тёмными расселинами и светящимся издалека белым шпилем колокольни, повернули к Рожновской мельнице, дающей о себе знать слышным издалека шипучим падением той же Беспуты. Всё это журчало и всплёскивало там, внизу, под защитою глубоко подмытого берега, на виду же у нас красовался новенький домик под крашеною тесовой крышей с зелёными ставнями; возле него стояло несколько холостых строений, таких же новеньких и порядочных; всё это было обнесено тоненькой побеленной решёткой, ютилось под тень берёзовой рощицы и выглядывало на свет Божий каким-то смеющимся ландшафтом.

Не доезжая полуверсты до этого весёленького на вид посёлка, мы были встречены тремя девушками, которые в эту пору, не заметив нашего поезда, только что вышли из мелколесья и направились вдоль опушки к хуторку; две из них несли лукошки с грибами и были погодки, простые крестьянские девочки, лет по тринадцати каждая, но третья не могла не привлечь на себя нашего общего внимания: стройная, высокая, с грациозной выработанной походкой, в коричневом пальто, перепоясанном в талии, в синем полутерновом платьице, с шелковым платочком внакидку на голове, в маленьких резиновых калошах поверх ботинок, надетых на такую узкую и стройную ножку, которая, казалось, была создана для одних только ковров и паркета. Увидя нас, девушки пустились ускоренным шагом вдоль дороги, придерживаясь опушки кустарника, но мы вскоре поравнялись с незнакомкой, которая, видя невозможность уйти от нас, приостановила своих маленьких спутниц и остановилась сама, чтоб пропустить наш поезд. Тут, встретив мелькнувший на мне взгляд девушки, я увидел такие глаза, от которых всем нам, окаянным грешникам, приходится зачастую вертеть подушку под бессонной головой; даже спутник мой при всём своём нерасположении заниматься подобными предметами, взглянув в её необыкновенное личико, дышащее молодостью и всеми дарами совершеннейшей красоты, проговорил:

— Ого, какая! Таких не много увидишь!

— Да, — отвечал я, порываясь ещё разок взглянуть на красавицу, — и видно по всему, что особа от алой крови.

— Пустяки, — возразил Лука Лукич, — поповна какая-нибудь!..

Разговор об этом не мог продолжаться потому, что мы уже раскланивались с любезнейшим Петром Панфилычем, который вышел далеко от дома к нам навстречу.

Это был мужчина лет под шестьдесят, одетый, по случаю нашего приезда, в парадный, тонкого сукна сюртук, застёгнутый вплоть до горла, повязанного высоким белым жабо с бантом; мужчина плотный, массивный, с полным, открытым, правильным и весьма красивым лицом, с умным и мыслящим взглядом карих глаз; но всего более гармонировала со всеми этими приметами и шла ко всему облику старика его белая лоснящаяся плешина, идущая от высокого лба вплоть до затылка, откуда наступали к вискам две ровные пряди редких и шелковистых, ещё не совсем поседевших тёмно-русых волос.

— Милости просим, милости просим, сударь, — говорил старик Бацову, сняв издалека картуз и отвешивая при каждом шаге по поклону. — Насилу дожил чести принять вас, мой благодетель, в своем котухе.

— Здравствуй, здравствуй, Петр Панфилыч, — вот и мы к тебе, — говорил между тем мой спутник, сдавая лошадь стремянному и направляясь к старику.

Тот начал похватывать его руку, но Бацов отдёрнул её, наскоро обнял и поцеловал старика в обе щеки; последний всё-таки прильнул к его плечу и чмокнул ещё раза три в сукно казакина.

— А меня-то вы, Петр Панфилыч, уж и за гостя не считаете? — сказал я, слезая с лошади.

Старик подбежал ко мне и повторил тот же маневр и с моей рукой, но мы расцеловались по-братски.

— Ах, сударь, вас-то уж никак не ожидал, благодарю, не побрезговали...

— Хороши же твои лисички, — начал Лука Лукич, направляясь к дому. — Мы в целой Палестине и беляка не подбудили.

— Помилуйте-с, как не найти; завтра вот зададим им трезвон, — говорил бодрый старик, подобострастно и с искренним радушием приглашая нас «пожаловать и располагаться у него в доме, как лучше и спокойнее», и вслед за тем пошло у нас длинное рассуждение о назьмах и лисицах.

Минуя эту, не для всех интересную беседу, я займусь более необходимым для сведения читателя предметом.

Хозяин наш, с его облагороженными манерами, усвоенным навыком к деликатному обращению и по его вальяжному виду, мог бы всюду разыграть роль весьма почтенного мелкопоместного дворянина; в сущности же он был просто вольноотпущенный дворовый человек помещицы и генеральши Ненасытиной. Он был из числа тех дворовых, которые с помощью природного ума, ловкости и находчивости, зачастую пользуясь безграничным доверием своих господ, прибирают их самих под конец в лапы и ворочают ими по произволу. О Скалдине я слышал общий отзыв, что он был человек умный, способный к управлению имением, но честный и не способный к интригам; поэтому, бывши вначале в большом фаворе у своей госпожи, впоследствии подпал в немилость. История его долговременной опалы была отчасти мне известна, но настоящей её причины никто хорошо не знал и о ней говорить ещё не время. Теперь же, избавясь от «лютой напасти» и сделавшись по милости наследников своей гонительницы вполне свободным, он пришёл к искомому знаменателю в жизни, то есть поселившись на собственной земле близ Рожновской мельницы, снял её по контракту на арендное содержание и тем живёт.

Направо из сеней, пройдя маленькую переднюю, мы очутились в таком покое, в котором всюду и на всём, начиная с пола до потолка, виднелись вопросительные знаки для того, кто, зная всю прошлую и настоящую жизнь старого холостяка, нечаянно попал бы в его обиталище. На первом плане надо поставить необыкновенную чистоту и опрятность, с какою оно было содержимо; далее, не заглядывая даже в отворенную настежь дверь из соседней комнаты, в которой стоял очень изящный дамский туалет с двумя горками редких тропических растений, комната, в которой мы находились, способна была измучить догадками самого сметливого наблюдателя. Тут всё откликалось присутствием женщины, и не какой-нибудь поповны, способной болтать возмутительный вздор и начинять с притворным радушием желудки дорогих гостей неизбежною яичницей, а женщины с развитым вкусом и многосторонним образованием: между множеством содержимых с редкою заботливостью цветов на всех окнах, между необходимой домашней мебелью тут стояли против одного окна закрытые пяльцы с канвовым узором; неподалёку от них, у внутренней стены, открыто фортепьяно, по виду весьма ценное; у простенка между двух окон на покрытом чайною скатертью ломберном столе лежала опрокинутая корешком вверх раскрытая книга, а подле неё другая.

Поддерживая кое-как текущий разговор, я прежде всего пристроился поближе к столу и начал потихоньку наводить справки: во-первых, накинулся я на вернейшую аттестацию умственного развития потребительницы, то есть на книги; оказалось, что раскрытой на средине был второй том сочинений Шатобриана, а соседка его — путешествия Ж. Араго с политипажами. Не удовлетворясь этим первым свидетельством, я начал ходить по комнате, подобрался к пачке нот, лежавших на фортепьяно, и начал их просматривать; тут я встретил и Шопена, и Бетховена, и Глинку с Дюбюком, и даже всеми забытого старичка Генделя. Оперы «Севильский цирюльник» и «Фрейшюц» лежали в стороне, вероятно, их недавно разыгрывали. Любопытство моё всё-таки не удовлетворялось.

— Да будет уж вам толковать об этих прошлых временах и травлях, скажите-ка мне лучше, Пётр Панфилыч, кто это у вас читает эти книги и разыгрывает эту музыку?

— А, это моя Конфетка, — отвечал старик, спохватившись и вставая наскоро. — Уж извините, заговорился и забыл, что надо... — Он сначала притворил дверь в соседнюю комнату с туалетом и поспешно вышел в сени.

— Да скажи, пожалуйста, что за Конфетка такая? — спросил я Бацова.

— Не знаю; я тут первый раз, — отвечал тот, рассеянно подойдя к столу и развёртывая путешествия Араго. — Ого! Зачем этот враль попал сюда?.. И фортепьяно, и пяльцы тут!.. — Лука Лукич только теперь их и заметил. Он зашагал по комнате, раздумывая, наверное, о завтрашней потехе.

— Извините, гости дорогие, сейчас вот чайку не угодно ли... а уж покушать вам и не придумаю что; у нас пища простая, деревенская... Вот жду, не подвезут ли стерлядок, послал в Залужное...

— Напрасно, — заговорили мы в два голоса. — Нам ничего не нужно.

Вскоре дюжая и чопорная работница, принаряженная по случаю нашего приезда в праздничный сарафан, вошла как-то неловко, переступая с ноги на ногу. Краснея и застенчиво ужимаясь, она принялась с помощью своего хозяина приготовлять стол и всё нужное к чаю. С появлением кипящего самовара Петр Панфилыч пошёл к притворенной двери и, окликнув какую-то «душечку Наташу», объявил ей, что самовар подан. В ответ послышалось из третьей уже комнаты: «Сейчас, дедушка», и после явственного для слуха отодвигания комодного ящика и шелеста шелковой материи к нам вошла встреченная незадолго красавица в том же синем полутерновом платьице, поверх которого вместо прежнего пальто была накинута чёрная шелковая мантилья и свеженький воротничок.

Боже мой, что это было за прекрасное, мыслящее и полное симпатии лицо! Девушка принесла с собой чайный ящик и, ставя его на стол, поклонилась нам с такою грацией и достоинством, в которых для опытного глаза уже выработалось всё. Старик в это время как-то тревожно лепетал нам:

— Моя Конфетка... моя внучка... недавно приехала...

После этого довольно надолго водворилось между нами какое-то тупое молчание: не знаю, что думали другие, а я только упорно следил за тем, как девушка заваривала чай и ставила чайник на конфорку; после этого я взглянул на своего товарища и заметил, как он, крутя ус и раскрыв широко глаза, пытливо и устойчиво смотрел на тот же предмет таким озадаченным взглядом, как будто перед его носом за минуту до этого разорвалась бомба.

Старик Скалдин первый подал голос: он как-то мягко и любовно проговорил:

— Что, матушка, грибков набрали-таки?..

— Немного, — отвечала девушка. — Мы не долго ходили. Росно.

— А вы любите это занятие? — спросил я, придравшись к слову.

— Прежде, как была я маленькая, это меня занимало; а теперь не знаю, как сказать... Удовольствия мало. Может быть, и потому, что мои спутницы не так настроены, чтоб составить более интересную прогулку.

С этих первых слов завязался у нас не умолкавший ни на минуту разговор, и впоследствии он сделался общим; Лука Лукич, на диво мне, собственно, тоже развязал язык. Чем дальше в лес, говорит пословица, тем больше дров. Так было и с нашей беседой; чем шире раздвигалась рама, закрывавшая от нас личное значение и всё прошлое нашей собеседницы, тем больший интерес пробуждал в нас каждый косвенный намёк её о том, что относилось прямо к ней самой. С первого раза уже было ясно, что эта умная и многосторонне образованная девушка обладала самыми светлыми понятиями даже о таких предметах, которые далеко не служат потребностью и никакими путями не входят в орбиту умственных принадлежностей более обыкновенных женских натур. Говоря о любви своей к цветам, девушка вычитывала мне целый курс ботаники, вовсе не с целью озадачить меня своею специальностью, а только рассказывая о способе выдержки того или другого растения; вот, например, говорила она, показывая на растение, эта Splendida argenta, судя по местной широте её родины, кажется, ни за что бы не могла у нас ужиться без искусственных способов, а напротив, растёт себе на холодном окне и окореняется, как наша капуста, — и вслед за тем вступал в ход анализ свойств растений, однородных с нею, и т. д.

Прослушав молча целую историю об азалиях, вигониях, драценах и им подобных представителях тропической флоры, Бацов почему-то расщедрился на слова и вопросы; перелистывая Шатобриана, он заговорил по-французски; девушка отвечала ему таким льющимся чисто парижским наречием, что я не утерпел, чтобы ей этого не заметить.

— Я прежде очень настойчиво упражнялась в этом языке, — отвечала она, — а окончательно усвоила все его тайны в Париже.

— Вы там были? — спросили мы оба враз.

— Да, я прожила там почти полтора года...

Одним словом, об изящных искусствах, о музыке и литературе эта внучка Петра Панфилыча заявляла нам самые многосторонние сведения и самые светлые понятия. Часов пять кряду шёл у нас не смолкавший ни на одну минуту самый интересный и в высшей степени оживлённый разговор, пока старик, исхлопотав к ужину стерляжью уху, не разлучил нас этим прозаическим способом с нашею милой собеседницей.

Трудно теперь мне припомнить все подробности этой неожиданной встречи, имевшей впоследствии такое роковое влияние на... кого? О том скажу после.

Проживши почти два дня у Скалдина в обществе его необыкновенной внучки, мы вовсе не тужили о том, что, несмотря на все старание и хлопоты старика, мы не затравили ни одной лисицы и вернулись домой с пустыми тороками.

Месяца через два после этого товарища моего выбаллотировали насильно в исправники и он переселился на житье в город. <...…> В продолжение всей службы он был у меня не больше пяти или шести раз, и то мимоездом; раза два заезжал на ночлег, и тут, в разговоре о разных разностях, я как-то напомнил ему о поездке нашей на Беспуту, и Лука Лукич сообщил мне как-то вскользь, что внучка Петра Панфилыча живёт теперь в гувернантках у тёщи графа Атукаева, баронессы Штокфиш, где он встречает её часто, заезжая туда по делам службы; после этого раза, при новых с ним встречах, вспоминать об этом как-то уже не приходилось.

Наконец он вернулся к своим пенатам, и мы стали видеться чаще и на более долгие сроки; собирались, дождавшись осени, снова по-прежнему начать рыскать по полям. Время близилось уже к окончательной уборке хлебов; старушка, мать Луки Лукича, по случаю беременности дочери, уезжала в Петербург на всё лето, сам же он был озабочен своими постройками, но, к удивлению моему, отлучался из дома весьма часто, так что, приезжая к нему раз до трёх, я постоянно не заставал его дома. Куда уезжал он и где пропадал так аккуратно, люди не могли мне объяснить. Рискуя снова не застать хозяина, я сам перестал ездить в Панино, как вдруг нежданно-негаданно, идучи в полдень с каких-то работ, я увидел скачущий по дороге экипаж: это была щёгольская коляска с фордеком, запряжённая четвернёю статных лошадей; распознать лошадей и кучера в лицо за пылью было невозможно, но я видел отчётливо, как, обогнув выгон, экипаж въехал ко мне на двор и остановился у крыльца. Поспешая свидеться скорее с гостем, я пошёл ближайшею тропинкой через сад, чтобы иметь возможность, войдя незаметно в дом, переодеть своё парусинное затасканное пальто, если окажется, что приехал кто-нибудь из чванных и церемонных господ с так называемым визитом. Но на деле оказалось, что все мои предосторожности были излишними; подойдя к самому дому, я расслышал голос Луки Лукича, который допытывался у человека о месте моего нахождения и торопил мальчика скорее меня разыскать.

— Незачем, — сказал я, входя прямо в балконную дверь. — Я уж тут.

Лука Лукич, разодетый щёголем, приглаженный, припомаженный и видимо помолодевший, с давно уже невиданною в нём прытью кинулся обнимать меня и по давнишней привычке постукивать по загорбку.

— Погоди, постой, — взмолился я, — дай хоть немножко оправиться и разглядеть, уж ты ли это передо мной стоишь? Да что за новые декорации? Там коляска, тут этот пиджак, прюнель на ногах, одна перчатка на руке, а другая где ж? Ба! Вон и соломенная шляпа вдобавок! На бабий вкус, ты теперь хоть куда молодец, трефовый валет, как есть настоящий. Да скажи, пожалуйста, что ты вздумал? Так, пошутить над собой, подурачиться или пустился поприударить за каким-нибудь двуногим зверьком? Последнее, кажись, не по твоей части...

— Ха, ха, ха! Пустяки! А немножко не угадал... Вот что, садись, едем со мной, и захвати фрак.

— Да скажи, пожалуйста, для чего всё это нужно?

— Нет... пойдём сюда, — сказал Лука Лукич, таща меня за руку в другую комнату.

Мы сели рядышком на диван.

— Я хочу просить тебя вот об чём, — сказал он уже серьёзно. — Пожертвуй для меня двумя днями. Ты мне нужен. Нынче поедем в одно место; там узнаешь зачем... а завтра, вместе, ко мне в Панино, встретить матушку; я выслал нынче подставных; завтра, часам к трём, жду её домой. Идёт?

Обсудив сразу, что я действительно на что-то нужен, я отвечал не мешкая:

— Идёт!

— Ну, спасибо, — проговорил Лука Лукич, обняв меня вдругорядь.

— Однако ж, не евши, я не намерен с тобой путаться по неизвестной для меня юдоли; надо спросить, чем нас будут нынче угощать.

— Нет, не хлопочи для меня; я не буду есть; а вот что, голубчик, вели-ка людям поднести вина и накормить, а лошади между тем подхватят по четвёртке овса, и едем.

— Ладно, ладно, — отвечал я, уходя, чтоб распорядиться всем как надо.

Через два часа после этого, захватив с собой фрачную пару, я уже скакал с Бацовым в его коляске, недоумевая, что такое предстоит нам впереди. Расспрашивать об этом раньше я считал неуместным, соображаясь с намеренным молчанием Луки Лукича, который во всю дорогу как-то рассеянно посматривал по сторонам, редко со мной заговаривал, и то о каких-нибудь мелочах. Соображась с направлением нашего поезда, я никак не мог наверное определить, куда именно мы скачем сломя голову, потому что с нашей дороги было впереди пропасть поворотов в обе стороны, и только под конец езды угадал, что мы повернули прямо к Беспуте. Ровно в пять часов подъехали мы к тому месту, где два года назад встретили внучку старика Скалдина. В эту минуту кучер без всякого приказания остановил лошадей; Бацов выглянул вперед и почти вскрикнул:

— Вот она! Вылезай, пойдём!

Я полез степенно из экипажа вслед за прытким товарищем, который уже ушёл далеко от меня.

В десяти шагах от него поспешали к нам навстречу старик Скалдин и его внучка. Я шёл вперёд, недоумевая, что будет дальше, но... тут же нашёл на меня столбняк: брося руку старика, девушка прытко подалась навстречу к Бацову, и Лука Лукич заключил её в объятия; губы их слились в сладком и долгом поцелуе... Мы уже успели поздороваться со стариком, но они всё ещё стояли, не разнимая рук, и молча глядели друг другу в глаза с такой страстной, горячей любовью...

— Ну, брат, вот моя невеста, а завтра — жена, — сказал Лука Лукич, опомнившись от своего упоения, и начал здороваться со стариком.

Девушка крепко пожала мою руку и стыдливо улыбнулась.

— Мы вас нашли вместе, — сказал я, обменявшись с нею несколькими приветствиями, — один из нас поведёт вас завтра к алтарю, позвольте же другому нынче подвести вас хоть к крыльцу вашего дома.

— В таком случае, — отвечала она, подавая мне руку, — позвольте и мне, называя его мужем, иметь право считать вас своим другом.

— Если сумею только поддержать это лестное титло, отчего ж, рад стараться, — заключил я, переходя сразу к шутке.

У меня как-то вдруг прояснело всё в глазах и стало весело на душе. Уж и тошно же было Луке Лукичу во весь остальной вечер от этого веселья, которое вскоре сделалось общим. Я чуть не поссорил его с невестой, рассказывая о его обидных отношениях ко всем остальным женщинам; но это было уже гораздо после, когда мы со стариком вернулись от священника.

— Пустяки, мой почтеннейший, — заговорил Бацов, подлетев к нам сбоку, — дружба дружбой, а служба службой. Будь-ка сначала у неё шафером; вот что...

— Ага! Взмолился наконец. Что ж ты мне прежде не объявил этого? Может быть, я и не согласился бы? А?

— Неужели он не сказал вам, зачем сюда едет? — спросила Наталья Александровна.

— Помилуйте, да добьёшься ли от этаких господ чего-нибудь, чтобы хоть немного походило на доверие и расположение? Я не знаю, отчего это вам вдруг пришла охота выйти за него замуж; будь я на вашем месте, право, подумал бы...

— Слышите, Лука Лукич? — подхватила девушка, доверчиво и дружески кладя ему руку на плечо и оборачиваясь грациозно на его сторону.

— Пустяки, — отвечал тот, — теперь он в ударе; послушай только, он тебе наболтает того, что и в десять лет во сне не привидится.

С этого и началось у нас. Мы не заметили, как дошли до дома и уселись за самовар.

Напившись чаю, я пошёл с Петром Панфилычем пешком в Рожновку подписывать обыск и условиться со священником о времени венчанья. По всем расчётам, к двенадцати часам нам следовало уже быть на пути в Панине, чтобы встретить старушку. Дело с причетниками не замедлилось; поконча всю комиссию, мы при закате солнца отправились обратно.

— Ну, слава тебе, Господи! — сказал старик после легкого раздумья, когда мы вышли из села.

— А что? — спросил я, раскуривая сигару.

— Да как же, милостивец мой, посудите сами: ну чаял ли я дожить до такой радости! Ведь Конфетка-то моя за всё своё сиротство и бездолье, руководимая Его святым промыслом, незримо для наших грешных очей подведена к своей настоящей доле... из ничтожества, можно сказать, получает вдруг такое значение. Да возможно ли было нам помышлять даже об этом? Ведь покойный родитель Луки Лукича были, я вам доложу, в свойстве с нашими... Лицо первостепенное в целой губернии; особа высокого значения был покойник...

— Что вы, Петр Панфилыч! Это сопоставление нисколько нейдёт сюда. Наталья Александровна — девушка с такими достоинствами, что это дело весьма сбыточное, — перебил я старика. — А вот что, скажите-ка мне лучше, почему вы называете её Конфеткой?

— Да так... — отвечал Скалдин, запинаясь и раздумывая. — Причина, я вам доложу, есть; а больше того, её мать-покойница, умираючи, так назвала; мне уж невесть с чего и вспало на язык; так, знаете, лучше было подкликать её маленькую к себе на руки: скажешь, бывало, Наташа! — не поймёт, а кликнешь — Конфетка! — и затропотит к тебе, протягивая ручонки. С тех пор вошло в привычку: Конфетка да Конфетка! Теперь уже привыкаю звать её по имени, особенно при посторонних...

— А я полагал, что слово «конфетка» выражает какую-нибудь резкую случайность, имевшую прямое влияние на ее судьбу, — заметил я, желая подвинуть разговор об этом дальше.

— Это вы справедливо изволили заметить; Конфетка в действительности натворила нам бед великих, то есть не она — душка ангельская, ребенок невинный, а конфетка настоящая, как и есть сахарная; из-за неё, можно сказать, погибло целое семейство. Мы двое только и остались...

— Однако ж это интересно знать; если это не ваша семейная тайна и не стесняет вас, я бы желал...

— Тайна-то она была действительно в своё время, да теперь уже дело прошлое и говорить о нём можно, особенно если вам желательно знать...

— Пожалуйста, если это вас не затруднит; тем больше, что мне уже давно известны гонения, какие вам пришлось потерпеть; только всё это как-то неясно для меня.

— Да, можно сказать, вытерпел, — проговорил старик, подумав о своём прошлом. — Не чаял вынести...

Рассказав вначале, как сам он с двумя младшими сестрами, оставшись круглым сиротой, был взят во дворню, поступил вначале в музыканты, потом был камердинером при самом генерале и после его смерти видным человеком в доме, был отличаем и пользовался доверием своей госпожи, он продолжал:

— Нравная была особа покойница наша генеральша, и сердце, можно сказать, не женское, а звериное в себе имела; к милости и ласковому обращению с человеком, видимо, не было у неё наклонности никакой. Много видывал я на своем веку господ капризных и своеобычливых, но подходящего к ней не встречал. В себе самой она не имела ничего, окромя одной спеси, упрямства да причуд, уму невообразимых; говаривали старики, что вся вышла в покойника своего батюшку; я того не знал... Зла, я вам доложу, много натворила она не только нам, рабам своим и подвластным, об нас-то и толковать бы не след, а семейству своему кровному, можно сказать, врагом истинным была, и мужа-покойника (человек был на радость) со свету сжила, видимо, век его укоротила... Ну да суди ее Бог! Не нам, грешным, теперь уж судить об этом.

Должности, я вам доложу, по смерти покойного генерала не нёс я никакой, окромя того, что быть всегда налицо, на случай спросить. Кликнет, бывало, за всякой малостью; сама любила всё ходя говорить: заложит эдак руки назад и учнёт с тобой разговор вести: какие цены там стоят на такой-то и такой предмет; ревизором тоже, бывало, тюсылывала меня — книги сверять, хлеб перемеривать, старост учитывать; жалобы разбирал между народа и начальников; только и дела было.

Детей у них было всего двое, и те-то бедные ласку настоящую видели только что от отца, от неё же, окромя строгости, придирок и гонения, ничего не испытывали. Барышня, Авдотья Гавриловна (тем годом вышла за князя Крутоверхова; в Неглинске предводителем служил), воспитывалась при ней, гувернанток держала англичанок и всяких, а сын, обучась на дому, офицером был уже, в гвардии служил, да недолго. Раз как-то приказала явиться: сама такая развесёлая, ходит прытко, письмо держит в руке между пальчиков эдак — потряхивает им... Стою у порога, жду, что будет... Большую науку, можно сказать, произошёл я по этой части: одно слово, коли весела, значит, жди чего-нибудь, приударит так, что не опомнишься! Сколько через это веселье погибло нашего брата, Богу одному известно... Ну да об нас что и толковать, а если порассказать вам, сударь, всё это — не поверите... Нынешние господа, на мой сгад, как всмотрелся я в них, словно из другой купели вышли: известно, понятия пошли не те...

— Да, — заметил я, — это совершенно верно.

— Извините, отклонился в сторону... Вот она прошлась эдак ещё разика четыре по комнате, подравнялась ко мне, взглянула.

— Мне с тобой нужно потолковать. Сколько ты, — говорит, — получаешь жалованья?

— Шестьдесят рублей, — говорю, — по вашей милости.

— С первого числа, — говорит, — я назначила тебе триста; отсыпное станешь получать вдвойне.

Вижу, на милость пошло; отлегло от сердца, язык помягче стал.

— Помилуйте, — говорю, — ваше превосходительство, я и прежний оклад заедал, можно сказать, на боку лежа; восьмой год состою без должности; послуги от меня никакой.

— Не твое дело, я тобой довольна и занятие тебе нашла.

— Слушаю-с.

— Саша, — говорит, — вышел в отставку; я так хотела; на днях приедет сюда. Ты будешь при нём находиться. Я на тебя располагаю в этом случае больше, чем на других. Только прошу помнить одно, — тут уж она заговорила по-своему. — Ты будешь повиноваться ему во всём, исполнять все его желания, доставлять ему всякие удовольствия и развлечения. Помни же, что я должна буду знать от тебя всю подноготную: каждый шаг, каждая мысль и намерение его должны быть тебе известны, но сфальшивить, утаить, скрыть от меня что-нибудь не советую... Понял ты меня?

Что делать?

— Понял, — отвечаю, а у самого ноги подкашиваются... Подставь ко мне кто-нибудь зеркало, кажется бы, ни за что не взглянул в него. Помилуйте, да как же это вдруг человек стал Иудою, предателем. Ну да что тут — велено! Не переменишь...

Барчонка нашего, Александра Гаврилыча, знал я коротко: из себя красавец был, ума, заметно, небольшого, шаловлив, а добродушен. К покойному генералу расположение питал истинное, сыновнее как есть, а её ненавидел; даже за глаза бывало матерью не назовёт. Ко мне был ласков. Нечего и понимать о том, как он приехал к нам; как у них с маменькой пошло сначала всё на мирную стать, а там, спустя месяца три-четыре, дошло прямо чуть не до поножовщины; и Господь её ведает, что это была за женщина, в кого она выродилась такая, и от кого переняла всю эту манеру, и чего она доискивалась в своём родном детище. И каких она закорючек не прицепляла к каждому его слову, чтоб только был у неё претест прицепиться к нему и наделать ему всяких обид и неприятностей. А моё-то положение между них, можете представить, какое было? И теперь всего припомнить не могу без содрогания и передать-то его не сумею ни за что; одно слово, в ину пору приходилось так, что готов бы, не будь греха, руки на себя наложить. Александр Гаврилыч, я вам доложу, и прежде не слишком-то ей поддавался, а тут, поживши на свободе, между людьми, позапасся свеженьким душком и к нам явился совсем не таким, каким отъехал. Пошло у них всё наперекоски. Явишься, бывало, к ней с рапортом: зараз руки назад и учнёт ходить да выспрашивать. Тут уж, я вам доложу, норовишь, бывало, не то чтоб дело округлить как ни на есть между них, а чтоб себя только выгородить из него... Так — день за день, не чаешь, бывало, дождаться вечера и молишься ложась, как матрос на потопающем судне посреди бурь и волнения... Да нет, не спасла и молитва; выпала и на мою грешную долю такая поруха, что стал за всё в ответе, сделался, можно сказать, без вины виноват!

Я уже упоминал о том, что было у меня две сестры: старшая при мне жила, замуж выходить не пожелала; богомольна была, так монастырём и кончила, а меньшую покойник генерал ещё при себе изволил выдать за своего отпущенника; человек удался смирный, смышлёный, капиталец небольшой имел; приписался в мещане и снял у господ на года вот эту самую мельницу. Детей у них всего-то и было, что одна дочка; в первый год их замужества родилась, я же её и окрестил. В приезд Александра Гавриловича из полку она была по шестнадцатому году; девочка вышла на загляденье: вот как теперь гляжу на Конфетку, только что пониже её ростом и на лицо как будто посмуглей немножко была. Езжали они частенько ко мне о праздниках и так, когда по лету, как мельница бывало застаивает. В Петров день, год почитай спустя по приезде Александра Гавриловича, был я именинник. Сестра с зятем и с крестницей, кой-кто из посторонних собрались у меня; сидим себе, пируем, отворя окна в сад. Между разговора мы и не заметили, как барин опёрся эдак локтями в подоконник, глядит на нашу компанию и улыбается. После того взошёл к нам в комнату; с зятем, с сестрой, со всеми поговорил так ласково, чайку стаканчик выкушал и пошёл опять гулять по саду. Из всего этого, кажись, что бы могло выйти такое, особенное? А вышла прямая беда! Стали мы после этого ездить с ним на охоту; с ружьями ли, с собаками, куда ни направимся, бывало, а всё приладим так, что очутимся на Беспуте. Смекнул я этим делом и говорю сестре, что дремлешь, мол, девка в поре, пора о женихе подумать; а ей самой строго-настрого заказал пуще всего беречи себя и на барчонка не заглядываться. Любил я её, как дитя родное; да и было за что: девочка кроме всей красоты своей доброту необычайную имела; сердце у неё широкое было на всё...

На ту беду вскоре как-то пришлось мне заболеть сильно; не чаяли, что жив останусь, недель пять без памяти вылежал и после того месяца с три, пока оправился, никуда, почитай, из комнаты не выходил. Барин мой в это время то и дело что на Беспуту поталкивался, да и крестница-то частенько навещала меня, чтоб присмотреть за больным; тут-то за ними углядеть было и трудно, да и то сказать, едва ли отыщется где-нибудь такой мастер, чтоб смог соследить за девичьей повадкой. Нашли было ей и жениха; старикам он пришёл сильно по мыслям, и человек был по всему подходящий, так нет, куда тебе, и по имени не называй! Заартачилась девка... а сама видимо стала хиреть да тосковать: тут уже не задолжилось, и дело вышло всё начистоту. Присмотрелся и я к своему Александру Гавриловичу, и этот, вижу, стал совсем не тот, что прежде, от меня стал скрытен и молчалив, а тут, как прослышал, что отец понасел на Катюшу, дескать, связать да отдать, призвал меня и говорит: посоветуй, говорит, своим с племянницей повременить. Этот жених, говорит, ей не пара; я ей жених, я, говорит, жить не могу без неё. Сказываю я вам всё это наскоро, по верхам, а что было тогда, трудно представить; много, можно сказать, в то время крови у меня поиспортилось; точно ножом он пырнул меня в сердце... Что ж, говорю, сударь, коли вы решились уже раз из-за своей прихоти обесславить девушку, так не поверю я, чтоб у вас хватило совести поправить это дело. Да и невозможно тому статься, чтоб она сделалась вашей женой; потому, говорю, что вы болтаете так, одни слова, а ещё и потому, что вас никто не допустит... я сейчас же обязан доложить маменьке о вашем намерении.

Взмолился он, чуть руки у меня не целует, сам плачет и просит недельки три погодить: в будущем месяце она уедет к сестре, а я тем временем обделаю, говорит, своё дело. Так, говорит, объяви своему зятю и сестре, а Катя уж это знает прежде вас. Помутил, я вам доложу, он меня совсем: и по нём вижу, что он просит не из боязни какой-нибудь, мать-то он в грош не ставил, и промолчать боюсь, знаю, что должен погибнуть сам... Стою, руки врозь; не придумаю, что начать и на что лучше решиться...

Да и раздумывать-то было уже поздно. Тем же вечером приехала ко мне сестра; взглянуть на неё было страшно: изменилась вся, осунулась, заплыли от слёз глаза, в порядке слова не вымолвит. Едва успела порог переступить, взглянула на меня, и пошло её ломать да корчить... Что ты, говорю, Бог с тобой, что случилось? Опомнись, перестань! Её-то унимаю, а у самого душа не на месте: ну, думаю, началось! «Катюшка, — лепечет, — Катюшка» — а дальше и не придумает, что сказать... «Ну, что Катюшка, что она? Где она? Умерла, что ли?» — «Ох, кабы умерла, легче б было... В Хрусловку свезли, у повитушки лежит, девочку родила, тебя кличет Христом-Богом, видеть желает...» Огорошила она меня сразу! Схватился я за голову и не опомнюсь... «Кто ж это? — говорю. — Как это там у вас... Кто такой?..» — «Вот, — говорит, — ваш злодей, обошёл её льстивыми речами да посулами... конфеткой какой-то прикормил и обложил её стыдом, опозорил наши головы...»

Что делать! Угомонил кой-как сестру, оседлал коня и поскакал в ночь в Хрусловку, прямо к бабке-повитушке. Как ни слаба была бедная, а почуяла, что приехал. Ну... взошёл к ней, вижу, лежит, чуть дышит; ребёнок подле неё сбоку попискивает, из рожка сосёт... Тут уж будь камень, я вам доложу, а не человек, и тот, кажется, помягчает. Схватила мою руку, прижала к груди, сколько сил хватало в ней: «Согрешила, — говорит, — я, дядюшка и крёстный отец, перед Богом и перед вами; простите меня... только того и жду, чтоб услышать ваше ласковое слово...» — «Бог с тобой», — говорю. Перекрестил её, поцеловал: вижу, возврата нет ей, по лицу заметно, что догорает... Подсел, знаете, к ней, заговорил ласково, любовно, вижу, прояснела, улыбнулась... «Ну, я теперь, — говорит, — совсем... Вот вам, — говорит, — вместо меня останется — конфетка, Натальей зовут. Будьте ей отцом и матерью. Вам поручаю, никому...» Только и вымолвила... Тут же послал за священником, а сам сел на лошадь и поскакал, чтоб быть на месте к десяти часам, пока господа не просыпались. Сестра встретилась мне на дороге: наказал ей настрого подыскать кормилицу на мой счёт да племянницу похоронить как должно.

Вернулся я домой ещё до срока, а мой-то уж давно на ногах, люди сказали, что поднялся ещё на рассвете и всё по саду ходил. Чуть заслышал мою походку, зараз кинулся ко мне с расспросом: где был? «На похоронах, — говорю. — Племянница приказала вам долго жить да радоваться!» Словно обухом я огрел его: упал ничком на диван, час битый пролежал не шевелясь, а там... поднялся и запил... Так с этого раза и не переставал. Года через два, без меня уже, сказывают, от запоя ума рехнулся; в чужие края возили излечать — не помогло; с тем и скончался.

Что делать, как не вертись, а с докладом идти следовало. Господи! Что было тогда на сердце у меня, представить не могу... тоска, тоска, так вот и гложет тебя поминутно; ноги передвигаешь, словно пудовики волочишь за собой... А как быть? Явился, стою, душа ноет... Сидит в креслах, ко мне спиной, пишет что-то: взглянула на меня эдак вполглаза... «Пришлось доложить, — говорю, — Александр Гаврилыч нынче немножко под хмельком изволят находиться». — «Знаю», — говорит. И только! С тем и вышел.

Два дня прошло после этого, и не принимает, и сама не шлёт за мной: хожу, как в тумане, не придумаю, за что взяться; а бедой вокруг меня, слышу, пахнет. Затем Степанида Яковлевна стала навещать нас, значит, недаром; поглядит молча и уйдёт молча: разведки пошли! Да и как тут упастись, коли наперсница взялась за дело? Слухом же, говорят, земля полнится; Хрусловка же не за горами... Так и вышло. Под вечер, на третьи сутки, вдруг приказ — явиться... Вижу, развесёлое лицо! Ходит шибко, улыбка такая, не приведи-то Бог встречать... так тебя и окачивает с головы до пяток, словно шубу изо льда на голое тело примеряешь; а глаза, я вам доложу, теперь вот вижу я их перед собой, да и не забыть мне их вовек. Стою, знаете, молчу да молитву мысленно читаю. «Высоко же, — говорит, — подняться захотел сразу; вот я тебя поспущу ниже, покойней будет, твёрже на ногах будешь стоять». Пошла к столу и позвонила в колокольчик... И отправили меня в Ольховку: степная деревня наша, вёрст двести отсюда, куда ссылались наши дворовые, прогневившие госпожу.

Поступил я в помощники к пастуху стеречи барскую скотину. Староста Ольховский был мужик, я вам доложу, из каторги такого не добудешь: родной братец нашей Степаниды Яковлевны, угодник госпоже первостатейный. Донял же он меня в эти семь лет, особенно на первых порах, пока деньгами не стал отплачиваться. По счастью, запасец был у меня и хранился в верных руках, у Ивана Харламыча Чистоклетова (вы его изволите знать), купец честнейший; во всем Рыбоплясове нашем не найдёшь такого человека. Бывало, как ни скопишь рубликов пятьдесят, и тащишь к нему с поклоном. «Ладно, — скажет, — паренёк, в вашем быту чёрных деньков не покупать-стать!» Так и скопилось у меня рубликов четыреста с лишком; а без этого, я вам доложу, пропала бы моя Конфетка: как, скажете, ребёнка малого в её возрасте на мякинном хлебе продержать? Одежонка тоже нужна, а где пастуху добыть её, откуда?

Вскоре по приезде в Ольховку получил я известие, что у зятя моего отобрали скот, описали, опечатали все имущество и прогнали с мельницы долой, в силу того, будто бы накопилось на нём много недоплат. Сестра померла, году не доживя, а об зяте не знаю и теперь, жив ли и где находится. Слух был также, что гонительница наша доискивалась прихватить к себе ребёнка; уж не знаю, на какую потребу он ей понадобился, да кормилица, спасибо, баба бойкая, не далась в обман и, откормивши грудью, сама привезла девочку ко мне; тут она и жила со мной вплоть до шестилетнего возраста. Для меня, я вам доложу, большую отраду доставляла она; стала, знаете, в понятие входить, привязалась крепко, часу без меня не пробудет: дедуся да дедуся, и конец делу. Летом в поле брал её с собой: бараночек там, лакомства какого-нибудь захватишь, она и бегает тут округ тебя; цветочек где ни увидит, уж это не устоит он на месте; а там умается и приляжет ко мне на колени; а вечером скотину вгоним, чайком её попою, и ляжет с Богом почивать; наутро вскочит такая бодрая, весёленькая, и опять в поле со мной, ни за что не отстанет... Так вот мы и прожили с ней: Бог послал, здоровенькая девочка задалась; оспу привили ещё у грудной, а у меня только корь перенесла; с детства была такая кругленькая, пухленькая, думал, что матери не перерастёт, а она, вишь, какая вытянулась, с коломенскую версту! — добавил шутливо старик, показывая вдаль на идущих к нам навстречу жениха с невестой.

— Однако ж, вы не всё досказали, — добавил я, спеша воспользоваться остающимся временем, пока те были ещё далеко от нас. — Как же устроилась эта счастливая перемена в вашей судьбе?

— По милости общей благодетельницы нашей, княгини Авдотьи Гавриловны, как раз всё покончилось! И не успел опомниться порядком, как всё из горя в радость обратилось: Бог послал по душу моей гонительницы, внезапно скончаться изволила! Уж подлинно, и жизнию своей дивила она всех, да и по смерти не обошлась без того, чтоб не наделать всякого труса и смятения... Без покаяния померла, и похороны-то были, сказывают, настоящая свадьба...

— Как это так?

— Да, вот изволите видеть, утром встала она здоровёхонькая, начала кофе кушать и велела при себе девку наказывать, только вдруг за второй чашкой хлестнула у неё кровь горлом, таза четыре, говорят, вытекло; через час и на столе очутилась; Степанидка только да дворовые и хлопотали около неё, ни лекаря, ни священника не успели добыть. Тут, говорят, как положили её на стол, у дворовых и на селе поднялась такая пляска, как будто сорок свадеб разом празднуют: одна Степанида Яковлевна только и хныкала при теле. Во время похорон, я вам доложу, окромя дворовой челяди да духовенства, из дворянского сословия души ни одной не было; из своих кровных тоже: Александр Гаврилыч скончался прежде её в Москве, на излечении там находился, а княгиня с мужем отлучились в то время в Петербург.

— Значит, вы вскоре переселились сюда? — спросил я, чтоб поймать остальное время.

— В тот же час, можно сказать. Пока дошла к нам в Ольховку весть о смерти старухи, не успели, можно сказать, опомниться все от этой радости, как тут же нарочный гонец с приказанием к старосте: немедленно снарядить, как можно покойнее, и выслать Скалдина с внучкой к её сиятельству налицо. Дней через пять я уже целовал её ножки; добрая она у нас, дай Бог ей здоровья! Знала же она меня коротко и всю мою историю изволила прослушать, вот, как и вы, я вижу, с крайним любопытством, инда слезы на глазки навёртывались. Тут же изволила вручить мне отпускную, одарила и успокоила на всю мою остальную жизнь: тридцать пять десятин вот этой пустоши, лесу на стройку, пятьсот рублей деньгами на обзаведение велела выдать из конторы. А её-то, мою крошку, посадила на колени к себе, гладит по головке и говорит: «Ну уж с Конфеткой простись; я её отниму у тебя: это память брата; я её воспитаю наравне со своими детьми». Любит она её очень, — добавил старик уже шёпотом, потому что мы очутились в трёх шагах от влюблённой парочки.

На другой день с восьми часов начались у нас сборы к венчанью. Лука Лукич, крутя ус, ходил из угла в угол, побрякивая саблей. Я поглядывал в окно, ожидая посланца с ответом от священника. Наконец коляска наша подъехала к крыльцу, и я пошёл через сени в отделение невесты уведомить старика, что нас ждут уже в церкви. Наталья Александровна, бледная и тревожная, в белом платье, с блондовой вуалью на голове, встретила меня у порога и молча пожала мне руку; старик, в своём парадном, давно памятном мне сюртуке, с неизменным жабо на шее, сидел, опустя задумчиво голову, в креслах, подле стола, на котором лежал приготовленный для благословения образ.

— Что ж, пора, — сказал я, — десятого семь минут; пока доедем, будет как раз.

Девушка подошла к старику. Тот как будто пробудился, встал и взял в руки образ. Трепеща и закрыв глаза платком, девушка стала перед ним на колени с наклонённой головой. Петр Панфилыч молча осенил её три раза образом и передал его мне.

— Благослови тебя Бог на всё доброе, — чуть смог проговорить старик, крестя и прижимая свою любимицу к груди, и вслед за тем зарыдал как ребёнок.

Так, плачущего, мы и посадили его с собой в коляску.

В половине двенадцатого мы уже вернулись из церкви с молодыми супругами и, не отпуская экипажа от крыльца, выпив наскоро по стакану чая и захватив с собой старика Скалдина, помчались стремглав ко мне в деревню, где, сменивши также наскоро измученных лошадей на свежих, в половине пятого приехали в Панино. К удивлению моему, вместо ожидаемой старушки, мы встретили там Стерлядкина и графа Атукаева, ожидавших нас уже больше часа; оба они были одеты просто, в охотничьи казакины, и в свою очередь дивились немало, когда Лука Лукич начал их знакомить со своей женой.

— Какой же ты чудак, — твердили оба, извиняясь перед дамой за свой неподходящий к случаю наряд. — Мы, по крайней мере, надели бы хоть сюртуки... а пишет, торопит, по необходимому делу; мы так и положили, что у вас подготовлена травля где-нибудь поблизости.

— Пустяки, нечего церемониться; я и сам сейчас полезу в казакин, — отвечал Бацов.

Тут доложили, что ожидаемую нами старушку везут.

— Ну и прекрасно, — заговорил Лука Лукич, — приготовьте мне казакин; надо переодеться, а то заподозрит, увидевши меня в параде. Вы оставайтесь тут; сидите, ни гугу, а мы пойдём встретим.

Скалдин с внучкой и я остались втроём в гостиной; те трое вышли встречать петербургскую гостью.

Передавая наскоро Наталье Александровне о желании матери её мужа видеть скорее сына женатым, я услышал стук подъехавшего к крыльцу экипажа, а вскоре за тем в зале раздались голоса вошедших. Старушка, не подозревая ничего, очень подробно передавала своим спутникам весь процесс утомительного переезда по просёлкам и жаловалась на усталость. Между тем заметно было, что она направлялась к нам в гостиную.

— Постойте, маменька, — сказал Бацов, загораживая ей вход, — я вас дальше не пущу до тех пор, пока вы не благословите меня жениться на той девушке, которая будет любить и покоить вас лучше всякой дочери.

— Да что ты, ополоумел, что ли? — возразила шутливо старушка, ударив его дорожным капором по голове. — Представьте, уж он и в Петербург писал ко мне об этом... точно дразнит... Да женись хоть сейчас; я сорок молебнов с акафистами отслужу... Вложи тебе Господь эту мысль и желание, да я бы, кажется...

— О! Так вы не шутите? Хотите, сейчас женюсь, вот, не выходя из комнаты.

— Да что ты? Что ты? — лепетала старушка, недоумевая, что сказать ему.

— Стойте ж тут, пока я вернусь к вам.

Бацов поспешно вошел к нам, взял жену за руку и, подведя её к матери, стал перед нею на колени.

— Маменька, — сказал он, — благословите нас на счастливую и согласную жизнь и полюбите вашу невестку.

Я вышел вслед за ним и видел, как старушка, озадаченная этой неожиданностью, растерялась до того, что не могла долго опомниться. Видя перед собой сына на коленях и глядя то на всех на нас, то на красавицу, стоявшую перед ней с поникшей головой, она, видимо, путалась в соображениях; потом вдруг лицо её сделалось крайне серьёзным, во взгляде стала заметна какая-то строгость ко всему, на что она ни взглядывала; положа руку на голову сына, она спросила только:

— Вы венчаны?

— Да, — было ответом.

— Встань, — сказала она Луке Лукичу. — Вас уже Бог сочетал и благословил, значит, и я...

Не конча начатой фразы, она стремительно схватила невестку за руку, подвела её к окну, посадила на стул, села сама и начала пытливо и настойчиво смотреть ей в глаза; старушка словно удостоверялась, точно ли перед ней сидит та желанная, тот светоч и обновление семьи, которого она так долго доискивалась на радость себе, на счастье сыну, о котором так много мечтала наяву и, может, не один раз грезила во сне.

Вслед за тем, как будто почуяв отклик молодой души своей новой дочери, она стремительно прижала ее к груди и начала жадно и крепко целовать глаза, лоб, щеки, волосы красавицы.

— О, ты добрая, вижу, вижу... А ты люби его, люби, — приговаривала она, закрепляя почти каждое слово новыми поцелуями, — он ведь не такой, как кажется, он добрый, добрый; я ведь мать, я знаю... Это он так, только сверху кажется такой сухой да чёрствый; а ты полюби его, правдиво, сердцем, он тогда тебе скажется... тогда ты его поймёшь и ещё более полюбишь... и будешь благословлять свою судьбу... А ты сама, вижу я, ты добрая, в тебе душа голубиная... Ну, я...

Не конча, старушка вскочила и отправилась к себе в образную; вскоре она вернулась оттуда с образом.

— Идите сюда, — сказала она супругам.

Те подошли и стали оба перед нею на колени.

— Этим образом благословила меня матушка. Я жила с мужем долго, согласно и счастливо; живите и вы так... Да будет над вами Его святая воля!..

Тут снова пошли у них горячие, долгие, радостные до слёз поцелуи. Боже мой, какая кутерьма поднялась у нас вслед за этим: общее поздравление и искреннее пожелание долгоденствия и счастья новобрачным, громкое «ура!» и чоканье бокалами. Старушка, забыв всю свою усталость, вертелась между нами, можно сказать, как юла, то целуя одного, то расспрашивая другого о подробностях радостного для неё события. Мне доставалось пуще всех, я должен был докладывать ей по пунктам о всех мелочах: изложив вначале краткую историю первой встречи новобрачных, я не отделался тем от длинных пояснений, как мы поехали, в чём ехали, куда и когда приехали, когда и где венчали чету, даже какие венцы были на головах, и т. п.

Наконец, видя сиротливость старика Скалдина, который как-то робел и ужимался в новом для него обществе, старушка завладела им и окружила его знаками своего внимания; мы все поочередно старались как можно явственнее доказать ему всю простоту, бесцеремонность и полнейшее отсутствие во всех нас спеси, давящей своим гнетом людей нравственных и достойных, но не имеющих счастия титуловаться благородием. Усаживаясь за обеденный стол, старушка посадила его с собой рядком, к полному и заметному удовольствию милой своей невестки, разговаривала преимущественно с ним, приветливо и дружески, и постоянно чокалась с любезным «сватом» бокалами; но это последнее дело у них как-то не спорилось: после двух-трёх бокалов шампанского у старика, век свой не употреблявшего хмельного, раскраснелись уши, и он стыдливо сознавался, что уже хмелён. Зато мы, как опытные уже бойцы в бутылочной схватке, поработали за остальных, принимая весь груз этой ноши на свои рамена. Одним словом, без музыки и танцев, без всякой чопорности и кривлянья мы прошумели часов до двенадцати, как шаловливая и дружная семья, и, пожелав новобрачным покойной ночи, разбрелись по местам. На другой день после обеда Скалдина я захватил с собой, и после ночлега у меня он отправился к себе на Беспуту, благословляя искренне выпавший ему под конец века добрый жребий.

Через неделю после этого случилось мне быть в гостях в одном доме, то есть в таком, куда едешь по крайней необходимости, собственно, во избежание упреков <...…>, состоящих в единственной, но преядовитой фразе: «Вы нас совсем позабыли! А мы, кажется, старались вам доказать...» В доме, говорю, откуда, исполнив эту необходимость, я постоянно уезжал с упрёком уже собственного изделия: дескать, зачем меня чёрт сюда носит? Владетель этого дома — один из ближайших моих соседей и родоначальник целого табуна дщерей, с придачею полудюжины племянниц, приезжал ко мне часто и пренавязчиво звал каждый раз к себе на пирог, утверждая нагло, что в окружности на сто вёрст нигде не пекут таких пирогов, как у него. Другая диковинка в придачу к пирогам, обиловавшим в постные дни страшным количеством лука, была та, что все дщери и племянницы моего соседа при кавалерах и приезжих вообще иначе не изъяснялись, как на французском диалекте, и все владели удивительной способностью сообщать друг другу каждый час по нескольку секретов. Так-таки вот скажет сестра сестре: экутэ ма шер (Послушай, дорогая. — фр.)., и вдруг на ушко, словно она только что вернулась откуда-нибудь и привезла самую свежую новость, между тем как все они жили от рождения безвыездно в деревне и безвыходно в доме родительском. Впрочем, Бог с ними, лучше перестать... Да и не в том совсем дело.

Сущность в том, что, поев вначале пирога и усевшись после пульки за длинный обеденный стол в обществе всего семейства и человек четырёх гостей, прибывших по приглашению на тот же пирог, хозяйка дома крикнула ко мне с другого конца сквозь шеренгу дщерей и племянниц:

— En bien (Хорошо. — фр.), мсье Заволгин, скажите, не слыхали ли вы чего-нибудь о Бацове?

— Вчера был от него посланный; ничего, он, по обыкновению, здоров и благополучен.

— Нет, я вас спрашиваю насчёт перемены его судьбы: вы, верно, знаете?

— О, да это дело теперь уже прошлое, — отвечал я уклончиво.

— Говорят, он женился, — вступилась соседка хозяйки и почётная гостья, бессовестно отписывающая ремизы.

— Ах, ма шер, вы представить себе не можете, какую штуку выкинул... Не знаю, чем кончит этот странный человек.

— Что же?

— Сочетался узами, и всё не так, как люди. Всё у него идёт как-то шиворот-навыворот.

— На ком же он женился? — спросила другая гостья.

— Вот, спросите у мсье Заволгина, он, верно, знает, — отвечала хозяйка, предательски подкапываясь под меня.

— А я хотел было от вас осведомиться. Почему вы полагаете, что мне известны все похороны и свадьбы в околотке?

Ответа не последовало.

Между девицами пошло дружное перешёптыванье; маменька тоже не упаслась от этого фамильного греха и работала на обе стороны к соседкам, которые выслушивали её очень внимательно, покачивая с сожалением головами; потом обе язвительно засмеялись.

— Не постигаю, что нынче за мужчины; просто никакой в них амбиции... от порядочного общества отбились совсем, — сказала одна.

— Ну, что старушка, как все это приняла? Я полагаю, встреча эта для неё была в виде удара? — сказала другая.

И пошло, и пошло! Чем дальше, тем слаще.

Я слушал и молчал. Наконец не выдержал и сам хозяин.

— Охота тебе, мой друг, рассуждать об этом! — повершил он, обращаясь к жене. — Ведь уж известно всем, что за человек... ну где и что он сделал по-людски? Из военной службы вытурили; тут пристроился, тоже не уцелел; ну и женился, значит, по-своему...

После обеда я поспешил доиграть начатую пульку.

— Скажите, мсье Заволгин, — спросила почётная гостья, снимая у меня карты, — правда это, что Бацов женился на мельничихе?

— Правда, совершенная правда, — отвечал я, спеша скорее сдавать.

— Вы её видели?

 — Кого?

— Невесту.

— Как же, я у неё был шафером.

— Где их венчали?

— На мельнице.

— Не может быть! Людей венчают в церкви.

— Значит, вы сомневались в том, если спрашивали.

В таком роде шла у нас получасовая беседа об одном и том же предмете. Я не счёл нужным разубеждать кумушек в их пошлых мнениях насчёт «мельничихи», зная из многих опытов, что эти грубые и невежественные натуры ничем не вразумишь...

Я приплатил 90 копеек почётной гостье сверху своего выигрыша, потому что не стал его считать, и уехал оттуда, уже не вымышляя себе никакого упрёка, потому что решился никогда больше не отведывать пирогов моего соседа.

Года через полтора после этого пришлось мне расстаться с деревней на долгий и весьма неопределённый срок и, следовательно, оставить своих любимых собак на руках невнимательной челяди, а это гораздо хуже, чем решиться уничтожить разом их животы. В таком случае я рассудил и определил заранее подарить их любезному куму и неизменному товарищу наших прошлых потех Луке Лукичу и много утешался мыслью, с каким восторгом примет он этот неожиданный и дорогой для охотника подарок. Дождавшись дня его именин, я приказал отвести собак в Панино, а сам поехал так, чтобы прибыть туда получасом ранее.

Нет нужды упоминать о том, с каким радушием я был встречен самим именинником и всею его семьей. Пока Лука Лукич продолжал по старой привычке неизбежную мялку и колоченье по загорбку, старушка, поздоровавшись со мной наскоро, шмыгнула во внутренние комнаты и, кликнув оттуда кормилицу с ребёнком, показала мне его, приговаривая:

— Смотри-ка, крестный, какой слюнтяй! Пренесносный ребёнок, ночь не даёт уснуть... Измучил меня вконец!

— Ну что вы, сударыня, Бога-то гневите! — возразила кормилица. — Сами не знаете, чего хотите: спит ребёнок, вы к нему вскочите раз до пяти: что молчит, не захворал ли? А пикнет, вы тут же: что кричит, что непокоен, не болит ли что?

— Ну, вот, подите, — жаловалась старушка, — что ни скажу, всё не по них! И барыня тоже, обе на меня... хоть из дому беги...

— Вот видите, — сказал я, подмигнув Наталье Александровне, — были бы одни в этой казарме, тогда, любо-дорого, погуливай себе без забот...

— Да, да, поди-ка, на вот! Советник какой выискался! Проваливай-ка вон туда к столу, там тебя спрашивают... — старушка отвернулась к невестке и горячо чмокнула её в лоб.

Мы пошли в гостиную.

Подстроив с помощью людей всё наилучшим образом и выждав благоприятное время, я подал знак, и дорогой подарок в образе двух свор породистых псов, подмытых, расчёсанных, побрякивая стальными ошейниками, вступил пред светлые очи заповедного охотника. Рассчитывая на полный эффект, я тут же, передавая Луке Лукичу первую свору, держал к нему приличную обстоятельствам речь... Но в какое должен был сам я прийти изумление, когда, приняв подарок, Бацов пожал мне крепко, но очень степенно руку, без малейшего признака ожидаемого мной восторга, без этого охотничьего пыла, который так часто я видал в нем. Гораздо больше восторга и внимания оказала жена; она начала гладить собак и оделять их вкусными подачками и так занялась этим делом, что я мог, пользуясь ее увлечением, обратиться к Луке Лукичу свободно.

— Ого, — сказал я, — видно, Конфетка слаще всего!

— А что?

— Да так, вижу ясно, уж в тебе пыл начал пропадать.

— Пустяки, брат, не угадал, — отвечал он, дружески хлопнув меня по плечу.

Через неделю после этого я уже был далеко от Панина и его мирных обитателей.

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru