КАРПОВ Андрей Валентинович
Охота на медведя
Скрип двери и шёпот входящего в зимовьё отца: «Медведь!» мгновенно заставил меня вскочить с жёстких нар и забыть о разболевшейся голове.
— Где?
— Вон там вышел, — спокойно произносит отец, показывая рукой на противоположный берег и вслушиваясь в гомон лаек.
— А где собаки?
— Вулкан переплыл, остальные — не знаю.
Сомнения, конечно, есть. Если косолапый видел человека и хватил чутьём людского духу, то его никакой сворой не остановить, а бегать за ним по тайге — занятие неблагодарное.
Но накатывающийся собачий лай не умолкал.
Мысли — чётко и быстро: «В магазине карабина пять патронов. Всего пять! А вдруг?.. Ружьё отцу для подстраховки, «Белку» не берём — лучше двустволку двадцать восьмого».
Сдёрнул с гвоздя, переломил — пусто: «Чё-о-о-рт! Где патроны!?»
Прыжок к рюкзаку с боеприпасами.
Четыре пулевых из патронташа вон, два — в стволы, два — в карман, пачку карабинных — туда же. Готов!
Отец тоже — лодка уже на воде, он — с шестом.
Ширина речки пятнадцать метров — четыре толчка в полтечения опытной рукой. Зверь на острове, заросшем ивняком и ольховником. А за островом старица глубокая, сверху упирающаяся в огромный залом.
А собаки орут всё слышней, да не отрывисто и заливисто, как на собольку какого, а как в трубу, с придыханием, — на зверя лютого.
Ткнулись в гальку косы в начале острова. Режу кустами к залому, а тут деваться некуда — взбирайся на него и сотню метров скачи, аки гимнастка на бревне. И не слышно теперь лая — поток водяной всё заглушает.
Зато увидел: стоят себе Лайка со Шпаной, как на картинке, семейной парочкой, на косе повыше порога, рты, как в немом кино разевают и головами крутят. А сыночек их Загря мечется как угорелый по кромке воды, на рёв исходит.
А Вулкашкин-то-таракашкин каков? А? Держит косолапого так, как мало кто может. Он мишку специально до чистого места допустил, чтобы кусты да валежник не мешали, и только тут свою дикую пляску затеял. Он его не за штаны — не-ет! Он ему в морду лезет!
А медведю-то деться куда, когда бестия рыжая длинноногая так и норовит за кожанку носа хапнуть?
Метров с четырёх начинает, на полных ногах ещё. Но чем ближе к зверю, тем ниже задние лапы подгибаются, а как к морде, так уж ползёт, припав и на передние ноги. Не выдерживают мишкины нервы — как врежет лапой когтистой, но в пустоту только — нет уж там никого. Летит в тот миг кобель хвостом вперёд, как пробка из бутылки в Новый год. Приземлится и снова на приступ. В иной раз всё, кажется, достал его медведь, но нет — живой, бродяга.
Нет времени на собак смотреть — всё вниманье залому. Здесь, под ногами, главная опасность. Краем глаза уловил, что Загря прыгнул в воду, его чёрная голова мелькает в кипи порога — то появится, то исчезнет.
Мне ему не помочь, но есть шанс, что пронесёт его мимо залома и ниже на косу выкинет.
Ближе к концу залома, где самая стремнина с пеной вбивает в него летящую воду, вынырнула Загрина голова, и он с ходу лапами ловится за склизлое бревно. Но поток такой бурный, что добычу свою просто не выпустит — он собаку под бревна тянет — топит, топит, в пучину засасывает. И видно, что из последних сил кобель держится. Долго-долго не видно Загри, сердце уж сжалось от безвозвратной потери. Но вынырнул вдруг, появился чуть ближе, с ходу цепляется лапами за бревно, подтягивается, как заправский гимнаст, и в секунду уже наверху. Рванул, семеня, — с бревна на бревно, на ходу пытаясь сбросить с себя лишнюю воду. Молодец! Вот сейчас начнётся настоящий концерт! Теперь они спляшут-споют дуэтом так, что мишке мало не покажется!
Загря тоже солист, каких поискать, но партия у него своя, от вулкановской отличная. Он зверю в морду не лезет, он у всех... промежность рвёт! Шкурка там у зверя мягонькая, волосатость низкая — он этим и пользуется. С ним одна лишь проблема была — позволял себе нажраться до отвала тем, кого положит.
Почти конец залома — лишь два бревна впереди. Кинул взгляд вдоль берега туда, где идёт первобытный танец в исполнении одного медведя и двух собак.
Подскакивая на дыбы, сотрясая жирным студенисто трясущимся телом, с разворотом то в одну, то в другую стороны, в попытке поймать хоть одного из кобелей, крутился огромный медведь, размером с небольшого бегемота.
Вот он загнал свой зад в кусты, защищаясь только против рыжего Вулкана и бросая быстрые взгляды в сторону Загри, ловящего удобный для атаки момент.
Но вдруг увидел медведь основного противника, стоящего с карабином на бревне, — меня увидел. И вмиг собаки превратились для него лишь в назойливых мух, надоедающих своим жужжанием. «Стреляй! Сейчас пойдёт — собаки не остановят!» — это главный мой рассудочный голос.
Но только башку одну видно, а лоб не прошибёшь! Нету тела, нету — деревьями и кустами закрыто.
Хоть бы палку для упора! С руки — самый сложный выстрел! Ну да ладно!
Бах! — толчок отдачи заслоняет стволом мишень, но медлить нельзя и быстро передёргиваю затвор. Медведь голову поднял и вверх её тянет, в самое небо.
Бах! — пуля уходит в то место, где долю секунды назад было ухо зверя.
Бегу через кусты и слышу, что рвут собаки его, бедного. Без лая, с одним звериным рычанием, от которого мороз по коже. С умопомешательством, присущим лайкам.
Подскочил, ещё остерегаясь, с готовым к выстрелу карабином у плеча.
Лежит Топтыгин на спине, лапы с чесалками мощными в разные стороны разбросав. Чёрный между задних ног у него — морда и манишка белая уже в крови вся, а рыжий шею разгрызает, шерстью отплёвывается.
— Фу-у-у! Нельзя-а-а!!!— но плевать им на меня — это их добыча.
— Пошёл отсюда! — откидываю обезумевшего Загрю сапогом и замахиваюсь на него прикладом. Но всегда послушный и ласковый пёс, не обращая на меня внимания, вновь со звериным рыком вгрызается в медвежью плоть.
Что делать? Как их остановить? — палками по хребтам у нас не принято!
Положив карабин, хватаю Загрю одной рукой за шкирку, другой сгребаю шкуру у крестца и в два прыжка — к ближайшей яме с водой. Вскидываю его над собой — и в воду, с полного размаха — брызги в разные стороны. Но не повлияло это на него — рванул он между ног опять к медведю.
Ловлю его и снова в воду — теперь уже топлю, удерживая сапогом.
Он бьётся, бедный, под ногой, но мне его надо в чувство привести.
Выдернув из воды, глянул в глаза — добрыми стали, такими как всегда. Потрепал за ухом, похлопал по боку и отпустил.
Теперь ко второму — ванну от бешенства устроить! Но с этим сложнее, у него характер такой, что и хапнуть в этом состоянии может.
Но ничего! Справимся!
Уже выкупал Вулкана, когда заметил подходившего с ружьём наизготовку отца.
— О! Так он добрый, а мне показался небольшим, — говорит отец, обходя добычу.
Я тоже начинаю внимательно разглядывать поверженного хозяина тайги. И замечаю, что грудная клетка у него ходит! От дыхания ходит!
— Папа, дай нож.
— Нож? — растерянно спохватывается отец, — а я не взял! Топор вот.
Грех-то какой! Грех! — щемит сердце от того, что сразу зверя не добил, хотя и понимаю, что душа его давно уже на небесах.
— Ружьё, — протягиваю руку к отцу, беру у него ружьё, спускаю предохранитель, прикладываюсь и стреляю в ещё спокойно бьющееся сердце.
После выстрела собаки замолкают, отходят, устраивают себе лёжки и как ни в чём не бывало, принимаются себя вылизывать.
Отец подходит к голове медведя, поворачивает её носком сапога и начинает внимательно что-то разглядывать. Потом ставит ногу на голову как на мяч, с усилием её перекатывает и только после этого произносит:
— Ладно ударил — точно между глаз. Пуля срикошетила, но череп хрустит — развалился.
Подхожу к медведю, встаю перед ним на одно колено и, похлопывая его по груди, прошу и за собак, и за себя:
— Прости нас, дедушка Амикан!
Вулкан
— Чего это они там? — с напряжением в голосе, вслушиваясь в странный лай собак, спрашивает подошедший сзади отец.
— Сам не пойму! — лихорадочно пытаясь сообразить, что там произошло, отвечаю я.
Все лаи собак в тайге тебе известны и давно изучены — опытом наработаны. Их, в общем-то, и немного, но все разные, как разные и сами собаки с их манерами облаивать зверя.
Наших мы понимаем без переводчика: взлаяла собачка коротко раз или два, считай, что на рябчиков напоролась; начинает редко лаять — отдельными гавками, а потом колокольчиком беззлобно зазвенела — считай бельчонку нюхтит, бегая от дерева к дереву, от посорки к посорке и наконец увидела; лают «у чёрта на куличках» — скорее всего соболь, хотя тут от собачки зависит, от её пристрастий. Сучки, бывает, такое вытворяют: вроде за соболем пошла, — бежишь за ней километра три, а она белочку лает. И не знаешь, бить её этой белкой или миловать. На следующий день то же самое — голосит лайка в горе, где километр через гарь лезть надо. «Всё! — думаешь, — если там белка, издевательств её терпеть больше не буду!» Подходишь — соболь. Да такой котяра! «Ну, угодила, хорошая моя!» — радуешься до следующей белки, найденной на пределе слышимости.
Иные пишут и говорят: «А я вот точно по голосу различаю — белка там или соболь!» Но лукавят они, думаю, для форсу больше болтают. Скольких собак-пушников слышал-переслышал, — различий до сих пор не понимаю. Может, конечно, мне и не дано.
Вот глухаришек лаять — это наука особая и далеко не всем собакам доступная. Глухари, как чувствуют, вроде, под какой собакой сидеть, а от какой срываться. Иная всего пару раз «гав» скажет, а он уже полетел. Другая беснуется внизу, дерево грызёт, запрыгнуть на него пытается, а глухарь лишь внимательно за ней наблюдает и обязательно тебя дождётся. Лучше всех у нас Вулкан их лаял, да так, что думаешь: «Это больше, чем природа! Тут интеллектом попахивает!» Он глухаришку найдёт, сядет под другое дерево, метрах в пятнадцати-двадцати от того, где тот сидит, и орёт как придурок, да длинно так: «Га-аф!», секунд через десять снова «Га-аф!», потом снова... Идёшь к нему и думаешь, что он просто спятил. Да и не ты один, — другие собаки прибегут, издаля на него посмотрят — только что пальцем у виска не крутят и дальше подадутся. А ты всё же усомнишься в своём диагнозе и давай поверху глазеть. Взглядом на птичку наткнешься, так сам обалдеешь. Но это только первый раз — потом привыкнешь.
Копытные — это статья особая. К ним и отношение разных собак разное. Есть такие, для которых и нет вроде ни лосей, ни оленей. Таким собачкам на пушной охоте цены нет, не отвлекает их ничего от основного занятия. Иной, бывает, хвастается:
— А вот у меня кобель зверовой — сохатого влёт берёт! Ничего ему больше не надо!
— Ну, раз ничего другого не надо, так ты сохатых одних и гоняй, что толку его по соболю пускать? — ответишь.
На соболёвке с такой собакой маята одна. Ты пару раз из-под неё зверя возьмешь и, если ей понравилось это занятие, то, считай, собаку будешь только ради лосей и кормить. Пропала она теперь для соболёвки. Тут как не крути, одно её ждёт — смерть на рогах или под копытами любимого объекта, либо от руки хозяина, которому надоест постоянно терять работника и от него зависеть.
В тайге ведь жизнь выбора тебе почти не оставляет. И сантименты там неуместны, поскольку всё бытиё направлено в сторону жёсткого рационализма, где та же собака, пусть она друг и товарищ твой, подлежит неизбежной ликвидации, если её поведение противоречит промысловому уставу. И вина за потерю хорошей собаки чаще лежит не на ней самой, а на её владельце из-за того, что это он не просчитал возможных последствий от каких-либо собачьих деяний. Не очень часто встретишь собачку, составляющую единое целое со своим хозяином, когда не ты под неё подстраиваешься, а она под тебя. Когда она, как добрая жена или мать, чувствует, что тебе в тот или иной момент надо — то ли мясо добывать, то ли соболюшек гонять. И этого никаким битьём добиться нельзя — одной лишь любовью к ней, за которую она тебя возблагодарит во сто крат своей работой.
Чаще всего встречу с копытным слышишь только собачьим взрёвом «Ававававав!», а дальше последует молчаливая гонка, продолжительность которой зависит как от собаки, так и от зверя. Обычно от лайки срывается любой зверь, а дальше всё зависит от того, что у него на уме. Согжои, лосихи с тарагаями и косули по лесостепным местам идут от собак безостановочно, а изюбришки да кабарожки, где они есть, — те могут на отстой заскочить, если имеется он поблизости.
Встают бесстрашно под собакой в основном только быки — сохатые, которые силу за собой чувствуют и собака для них вроде как и не угроза вовсе. Этот смело в бой вступит и кто из них ту битву выиграет, никто не ведает. Чем больше агрессия зверя, тем больше агрессия собак. Иная не только на хребет запрыгнет, но и на носу у сохатого повиснет, но такие долго не живут. Хороша собачка та, которая заигрывает со зверем, вроде как балуется. Чуть потявкает, приближаясь, и отбежит, с другого боку зайдёт и снова потявкает. Да если она ещё и масти светленькой, а не черна как голяшка, так под такой собачкой любой зверь встать может — поиграться. И лай всегда по зверю характерный, не ровный, а переменчивый и злости разной, без которой здесь не обходится.
По медведю лай другой, от всех отличный. Тут сразу поймёшь, на кого товарищи собаки напоролись. На него и не лай, вроде, а вой какой-то нутряной, у-ух! — неприятный. Правда для иных собак, таких как мой Шпана, их как и копытных, не существовало. Так, разве что, побрехать в ту сторону, за компанию с другими собаками.
Я это, конечно, только о своих собачках толкую, — с вашими, может быть, всё по-другому.
Лай действительно был странным. Вначале взревел Вулкан — пронзительно и азартно, как по видимому зверю, но вскоре к нему присоединился Шпана, и тон лая заметно возрос, перейдя в визгливую, задыхающуюся от задора фазу. Потом он вдруг резко замолк, выждал какое-то время и возродился звуками драки.
— Это живой соболь в капкане! — почти одновременно озвучиваем мы свою догадку. Эта мысль срывает нас с места и заставляет бежать к собакам.
И я уже точно знаю, в каком капкане соболюшка: на той стороне Дикой, на угоре, — высокий капкан. Потому они сразу и не смогли до него добраться. И мне жалко этого соболя, жалко. Не из-за потери добычи, а из-за бестолковой утраты живого существа. Я злюсь на собак из-за того, что они живодёры и сволочи, хотя и осознаю, что не будь они такими, не видать бы нам соболей вообще.
Уже поднялся на террасу и вышел на лыжню чудницы, когда драка, судя по звукам, была завершена, и мне навстречу, из-за поворота, появляется Шпана с видом нашкодившего, но осознающего свою вину собачьего субъекта, держа в зубах заднюю половинку соболя. Отлично понимая, чем может ему грозить наша встреча, он загодя благоразумно сходит с лыжни и, поджав хвост, вжимаясь всем телом в снег, лишь бросая в мою сторону косые взгляды, начинает по склону меня обегать. Мой замах на него таяком и вырвавшаяся тирада о том, что я думаю конкретно о нём и о собаках вообще, придаёт ему заметное ускорение. Обежав меня, Шпана вновь выскакивает на лыжню и спешит к приближающемуся отцу. Но, не добегая до него десяти шагов, аккуратно, как бы с поклоном, кладёт перед ним остатки соболя, выслушивая заодно и его тираду, из которой можно различить только «...гад такой!..», и скрывается с наших глаз.
Вулкашкин же, как ни в чём не бывало, со спокойным выражением на морде, лежит чуть поодаль от ловушки и нагло жрёт сойку, когда-то подвешенную под капкан в качестве дополнительной наживки. И всё его обличье говорит нам о том, что он тут товарищ сторонний, он, вот де, только мимо пробегал и увидел валяющуюся внизу под капканом птичку и, дабы добру не пропадать, решил её съесть; что он не имеет никакого отношения к оставшейся в капкане лопатке соболя, а про весь истолченный в округе снег, забрызганный кровью, он и знать не знает и ведать не ведает. Не особо обращая внимание на наши высказывания, он дожёвывает свою нечаянную добычу и, отойдя чуть поодаль, усаживается и принимается внимательно наблюдать за своими двуногими коллегами.
А мы приступаем сначала к хаотичным, а потом планомерным поискам второй половинки соболя, перерывая снятыми лыжами весь снег в тех местах, где нынче ступала нога собаки. Но это занятие нам успеха не приносит, и вскоре мне становится ясно, что ничего мы здесь не найдём. Об этом же говорит хитренькое лукавство в глазах Вулкана, который, по-моему, скоро должен начать ухмыляться, приговаривая: «Ищите, ищите! Авось обрящете!»
— Ну, он же не должен его съесть?! — негодует отец, и я прошу его уйти в зимовьё и увести с собой собак.
Увидев, что поиски прекратились и мы намерены тронуться в путь, Вулкан с радостью победителя срывается с места и исчезает по путику в сторону зимовья. А я вновь осматриваю всё в округе и, не найдя вблизи ловушки ничего подозрительного, с чувством обманутого человека разворачиваю лыжи домой, вглядываясь по сторонам в надежде разгадать собачий подвох.
Вскоре замечаю чуть потревоженный снег на кусте, вплотную примыкающему к большому кедру и отстоящему в трёх метрах от лыжни. Перед кустом и за ним никаких следов нет, но я смело разворачиваюсь к нему и уже через два шага замечаю, что в створе кедра тянется ровненькая цепочка собачьих следов, уходящая в глубь леса. Понять, в какую сторону шла собака, по ним невозможно, но догадываюсь, что этот хитрец прошел здесь след в след туда и обратно, выдав себя только тем, что во время прыжка сбил кухту на кусте, за который прыгнул прямо с лыжни.
Найти его захоронку под поваленным деревом труда не составило, и вскоре я подхожу уже к зимовью.
— Ну, что? Нашёл? — из открытой двери зимовья доносится голос отца, растапливающего печку.
— Нашёл! — отвечаю я и начинаю снимать с себя лыжи, ружьё и котомку.
Собаки радостно крутятся возле ног и только один Вулкан подозрительно поглядывает на меня из тамбура, понимая, что обмануть ему меня не удалось.
Шпана
— Стреляй его, гада! Стреляй! Надоел своими выходками, сволота! — кричит сзади отец.
Это он о кобеле своём любимом, при общении с которым у него добротой и нежностью начинают лучиться глаза; о том, кто весь сезонный план по соболям, бывало, делал, кто четыре соболя в день, бывало, загонял, кто его на себе в перевал в упряжке вытаскивал и кто прародитель всех наших собак.
То, что он «сволота», я согласен, но стрелять его не собираюсь, лихорадочно обдумывая, что же предпринять...
* * *
Шпана — он и есть шпана. Это же, известное дело — как собаку назовёшь, такой она и будет. Кличку ему не отец давал, а мужики — сенокосчики, что в Деревне летовали. Он его им оставил, когда с рыбалки возвращался, где на речке Панушке у бича Петюрина щенка и приобрёл.
Они с Алексеичем там и приставать-то не собирались, но куда деться, если вышел Петюрин на берег, услыхав мотор, и махнул рукой. Места тут от жилухи далёкие, сотнями вёрст меряются, так что игнорировать никакого человека нельзя — закон тайги ещё никто не отменял. Может помощь какая нужна, а может с людьми, а не с собаками просто поболтать хочется.
А у Петюрина свора ого-го какая! Сохатого сами ставят и сами же положат — хозяину пай для себя отбирать приходится.
В тот раз Петюрин съестного припасу попросил — крупы, там, чаю, сахару — что лишнего есть, а взамен свежей сохатиной побаловал. Понятно, что пропала бы она по лету у него, — холодильников-то в тайге нету, а тут Лексеич с Петровичем на счастье мимо проезжали, так что подфартило ему продуктишек приобресть.
Пока чаи гоняли да мен вели, заприметил отец щенка, из кустов вылезшего. Понравился он ему тем уже, что родова у него знатная, хоть с виду и неказистый.
— Ну что, — сказал, — заберу щенка-то? Вон у тебя их сколько! Пузырь, ну два пусть — будет, с кем-нибудь отправлю.
— Четвертной! Да у меня собаки...! — и полилась хвальба на все четыре стороны.
— Акстись, — сказали мужики, — ты тут в безлюдье умом, видать, двинул. Где это видано, чтобы такие деньги за щенка паршивого отдавать!? Бутылка — красная цена!
— Четвертной! — упёрся хозяин.
— Да ты от нас продукты, считай, даром получил, всё равно прокис бы твой сохатый! — взбеленился Алексеич.
Отец же, прерывая спор, достал деньги и отдал требуемую сумму.
— Чтоб ты сдох! — на прощание сплюнул отцовый напарник.
Сдох Петюрин года через два и собаки его съели — лишь ступню в сапоге оставили.
Всё лето жил щен в деревне, Шпаной, по малолетству, прозванный. Кормёжка у него там знатная была, мужики каждый день собакам варили, да ещё кишочками рыбьими сдабривали. Для щенка отец вертолётом из посёлка мешок крупы передал.
К осени Шпана начал уже собаку напоминать: в холке не шибко чтоб большеват, хвост серпом, башка велика и черна, с белой полосой от лба до носа, грудь широкая, как у бульдога, а зад узковат.
В общем, экстерьер такой, что поглядит на него эксперт какой собачий, — плюнет только и разотрёт. Но понимал Шпана охоту — куда с добром! Тот четвертной в первый же сезон оправдал, загнав шестнадцать соболей. Вот их он только и любил. Бельчонку там какую — тоже найдёт, если любимых нету, а глухаришек лаять не умел, но тут наука особая — не всем собакам доступная.
Копытных на дух не признавал — напорется на след, морду в него сунет — нюхает-нюхает, потом фыркнет и дальше побежал. Медведя лаял, когда других собак поддерживал, а иногда и бросит это занятие — по своим делам подастся. Характер его хулиганистый так на всю жизнь и остался. Забияка был знатный.
Как в Деревню идёшь, так за три версты слыхать, что прибежал уже собачий хозяин Деревни на малую родину, нынешних обитателей её из племени своего строить по ранжиру.
Место там низкое и широкое — далеко слыхать. Мужики-зимовщики уже знают — Петрович идёт! — давай печку подтапливать, еду греть, чаю побольше кипятить. Друзей ни среди собак, ни среди людей у него не было — одна лишь преданность отцу беззаветная и доверие к нему безграничное, которое и любовью-то назвать, кажется, нельзя.
Но придурь у него тоже была! И придурь немалая. Иногда на него находило и он хватал сбитую тобой белку или рябчика и начинал их поедать прямо у тебя на глазах.
— Фу, сволочь! Стой, гад! Нельзя! — на него не действовало. Он спокойно и, не особо таясь, отбегал подальше, ложился и начинал не спеша хрустеть костями, удерживая добычу лапами. Бежать за ним было бесполезно и ты в лучшем случае плевал, матерясь в его сторону, а в худшем запускал в него палкой, подвернувшейся под руку.
После этого Шпана исчезал с глаз совершенно. На путике в этот день он не появлялся, лишь у зимовья можно было его увидеть и то вдалеке, где он делал себе лёжку и лежал, каждый раз пригибая голову, если кто-то смотрел в его сторону. Не подходил к оставленной для него еде и не откликался даже на зов отца.
Наутро, так и не встав за ночь с лёжки, он дожидался, когда охотники отправлялись по чуднице, и стремительно исчезал в том же направлении. Бывало, что убегал он и раньше, и тогда возникала угроза его потерять. Приходилось идти, закрывать в зимовье других собак и определять направление, куда он подался. А он уходил реабилитировать себя в глазах хозяев посредством нахождения соболя. И находил его в этот день! Из-под земли доставал!
Заслышав подходящего к его полайке человека, он с бешеным азартом и радостью кричал на соболюшку, подпрыгивая от чувств и бросая весёлые взгляды, словно говоря:
— Вон он! Вон! Я нашёл его для тебя! Нашёл! Нашёл! — чего с ним в других случаях никогда не бывало.
Он не хватал сбитого соболя, лишь подскочив к нему, внимательно следил, чтобы тот не убежал. Аккуратно, как воспитанная собака, слизывал кровь с головки подсунутой ему для этого добычи и начинал искручиваться-подлизываться, вилять хвостом, умильно крутить головой, преданно глядя в твои глаза, всем своим видом показывая:
— Вот видишь, какой я хороший! Не ругай меня!
И ты склонялся к нему, трепал по загривку и удовлетворённо говорил:
— Молодец! Молодец, сволочь такая!
* * *
— Стреляй! Всё равно старый уже! Ну его на хрен, сторожить нечем, а тут!.. — настойчиво повторяет подошедший отец, но я точно знаю, что в Шпану не выстрелю.
Сторожить ловушки действительно нечем. Тайга в этом году пустая: рябчики прошлой зимой погибли под снегом из-за перепада температур, белки совсем нет и даже кедровки лишь иногда нарушают тишину тайги.
И вот подфартило — добыли из-под Вулкана глухаря, но Шпана его вытащил на лёд реки, на который сейчас выходить опасно, и в двадцати метрах от нас лежит и пытается его жрать.
«Сорок наживок! Сорок!» — бьётся у меня в голове.
Щёлк! — ложится пулька перед носом Шпаны, выбивая лёд, и его брызги осыпают ему голову, но он только жмурится, поглядывая на нас и продолжает своё занятие.
Щёлк! — так, чтобы лёд забил ему ноздри. И он пугается, вскакивает, внимательно всматривается в то место, куда легла пуля, смотрит в нашу сторону — мы начинаем на него кричать и от наших криков он бросает глухаря и скрывается в лесу на той стороне речки.
Я подзываю лежащего невдалеке Вулкана, показываю ему добычу и он приносит её нам так, как будто его всю жизнь учили приносить поноску.
Прощальный подарок Загре
Малоснежное начало зимы к декабрю обрушилось на тайгу большими снегопадами, враз остановившими всю охоту с собаками. А те, избегавшиеся и уставшие в беспрестанной работе, зримо исхудавшие, истёршие в кровь тыльные стороны голеней ног, вдруг заметно погрустнели. Снег остановил их — не давал больше ходу.
Они лениво выбирались из зимовья, чуть отойдя от него, сладко потягивались, широко разинув пасть и высунув длинный язык, издавали негромкий зевотный рык, отряхивались и убегали по лыжне. Размявшись, возвращались и просились обратно в тепло.
Большой снег изменил и саму тайгу. Она укрылась снежным покрывалом, распухла в своем зимнем одеянии, обросла шубами и шапками, пригнула ветви и кусты, сгладила толстым ковром все неровности на земле, скрыв под ним валежник.
Жизнь в ней сделалась смиренной и потаённой, — по-зимнему тихо начали щебетать синички, в молчании — без цвиков, обследовал кору деревьев поползень, работа дятлов стала глухой и слышимой только вблизи, и даже неугомонные в своём крике кедровки успокоились и приумолкли.
Наступала пора постоянных снегопадов — самого тяжёлого времени в тайге, когда лыжня, раздавленная новым снегом, тонула в нём, напоминая о себе только еле видимым непрерывным приямком, и основным занятием промысловиков становилось ежедневное, тягостно-изматывающее прокладывание лыжни по путикам.
Это тяжело. Очень тяжело! Нет более изнурительного труда в тайге, чем бить лыжню в глубоком снегу.
Ты перемещаешь тело вперёд, одновременно поднимая и полностью распрямляя колено, на манер парадного воинского шага. Как солдат, тянешь носочек ступни с подвешенной снизу лыжей и, опуская сгибаемую ногу, начинаешь, со всё возрастающей силой, втрамбовывать её в снег. Твоё тело перекачивается в сторону поставленной ноги, но вперёд выходит уже вторая и, качнувшись в другую сторону, ты делаешь следующий шаг.
Твои собаки, привыкшие бежать всегда впереди, а не тащиться сзади, толпятся за тобой и, постоянно наступая на лыжи, сдерживают тебя, а ты вынужден прямо на ходу горизонтально махать позади себя таяком, отпугивая их.
Мы собрались все позавчера, как и договаривались, в зимовье на Светлой, а сегодня уже второй день бьём дорогу к своей верхней базе. С неё надо проводить брата к перевалу, — ему пора выходить на работу. Он уведёт собак, а мы с отцом останемся и сделаем ещё один круг перед своим выходом.
Вчерашний ход был тяжёлым, очень тяжёлым, — мы с трудом преодолели треть пути и, бросив рюкзаки, вернулись обратно в зимовьё. Ночью заметно похолодало, но, несмотря на мороз, который перевалил за сорок, с утра отправились в путь все втроём, в сопровождении наших собак — беременной Умки, Вулканчика и Загри.
Всё идёт по давно отработанной схеме — мы с братом прокладываем дорогу, а отец движется следом по готовому пути и поправляет ловушки, сбрасывая с крыш снег, выгребая его под капканами, вынимает из них добычу, заряжает их и подвешивает дополнительную приманку.
Мы уже пообедали, короткий день клонится к вечеру и до зимовья остаётся совсем немного. Чудница всё выше и выше, втягивается в гольцовую зону, но, несмотря на заметный подъём и всё большую глубину снега, идти становится легче. Мы проваливаемся всё меньше, и скоро плотность снега становится такой, что он начинает держать собак, и они убегают вперёд.
Такое редко встречающееся в наших краях явление, особенно в первой половине зимы, радует и нас, и собак. Однако по такому снегу может передвигаться не всякая собака, а только та, которая способна, обуздав свои эмоции, мягко семенить ногами, не делая резких движений, от коих она мгновенно уходит под снег.
Лающего где-то впереди Загрю мы услышали издалека. Он гавкал размеренно и спокойно, вызывая в нас чувство внутреннего удовлетворения от того, что и в таких тяжелых условиях собаки способны ещё кого-то находить. Наши движения ускорились, а разум подсказывал, что он мог найти либо глухаря — тогда надо спешить, либо белку — тогда спешить не обязательно. По характеру лая мог быть ещё и соболь, но по такому большому снегу его догнать невозможно — даже застигнутый на дереве соболь старается прыгнуть и удрать, прекрасно осознавая, что тяжелая собака в таких условиях бежать не может.
Собачьи следы тянутся точно по путику, и мы, доверяя им, безостановочно доходим до того места, где к полайке можно подойти ближе всего, и стягиваем с плеч груз. Судя по следам, Умка с Вулканчиком ушли к зимовью, а Загря развернулся в гору по ночному соболиному следу. Но это для нас ничего не значит, поскольку такое бывает часто, — собака уходит за соболем, и, понимая, что не сможет его догнать, по пути находит белку и начинает облаивать её.
Ещё не доходя до Загри, замечаем, что он лает на огромную, заваленную снегом ель и, не теряя времени даром, с разных сторон, по чистому снегу обходим её, замыкая круг, чтобы определить, кого же он всё-таки нашёл. К нашему удивлению, обнаруживаем, что выходного следа нет, и Загря лает на соболя! Мы не верим ему, по опыту зная, что так не бывает, что соболя сейчас, в такой мороз, на дереве быть не может, что все они, сходив на ночную охоту, лежат в своих тёплых убежищах. А в этой ядрёной ёлке вверху дупла быть никак не должно!
Мы ходим вокруг ели, стараясь что-то разглядеть, но кухта и густые ветви не дают нам этого сделать.
— Смотри, я стреляю! — громко говорит брат и поднимает свою «Белку».
— Давай! — отвечаю я, прикладываясь к своему, готовому к выстрелу ружью, стараясь взглядом охватить всё дерево сразу.
Щёлк! — бьёт пулька по стволу в четверть от вершины и вниз падают перебитые веточки, хвоя и снег.
— Не видно?
— Нет!
— Ну, я ещё раз!
Щёлк! — ложится пулька в самой вершине, но я вновь не вижу никакого шевеления.
— Давай теперь я! Смотри! — кричу брату и, прицелившись по стволу в одну треть от вершины, нажимаю на спуск.
Щёлк!
— Падает! — кричит брат.
А я не понимаю, что там может падать, если я стрелял по веткам и стволу, чтобы просто выпугнуть зверька! И, не убирая ружья от плеча, ловлю мушкой намеренного от нас сейчас сбежать соболя. Но он падает! Падает вниз головой, с раскинутыми в стороны лапками, спиной скользя по веткам и не проявляя признаков жизни. Ещё не доверяя случаю, я подбегаю к нему и вижу, что он угодил точно в вершинку торчащей из-под снега ёлочки и проскользнул между её веток куда-то вниз. Почти не сомневаясь в том, что соболь сейчас выскочит и побежит, я накрываю дырку в снегу своими лыжами.
Подозвав к себе Загрю, аккуратно убираю сначала одну, потом вторую лыжи. Кобель начинает копаться под ёлочкой и достаёт соболя. Обнюхав его и лизнув, он оставляет его мне, а сам отходит и садится в выжидательной позе.
Я поднимаю добычу, отряхиваю её от снега и начинаю внимательно осматривать, не находя повреждений. Соболь чист! Совершенно чист! На нём нет ни крови, ни дырок! Но сейчас разбираться некогда и, засунув добычу за пазуху, мы спешим к своим рюкзакам. Пулька, срикошетив от мёрзлого дерева, попала соболюшке точно в ухо и, повредив мозг, застряла в нёбе.
В зимовье мы с братом весь вечер обсуждаем этот невообразимый с точки зрения элементарной логики случай, пытаясь просчитать возможность такого попадания, даже без учёта того, что, по теории вероятности, соболя на том дереве, в такой мороз быть не могло. В тайге есть масса более тёплых, уютных и укромных мест, чем открытая ветка, на которой соболь лежал весь день в сорокаградусный мороз! И дело доходит до того, что отец начинает на нас ворчать, требуя, чтобы мы это обсуждение прекратили.
Мы ложимся спать, так и не остыв от случившегося, и уже перед самым сном я начинаю понимать, что это просто подарок Загре. Подарок от таёжного бога! Награда за все его труды!
Завтра он уйдёт отсюда, уйдёт навсегда и больше никогда не вернётся. Ему двенадцать лет и он честно отработал свои одиннадцать сезонов. Там, куда я его увезу, он ещё поработает загонщиком и доборщиком, но своих любимых соболей больше никогда не увидит.
Никогда! Это был его последний соболь! И он по праву его заслужил!
г. Иркутск