Астафьев Виктор Петрович
Лес Аденауэра
Раз уж меня занесло в Германию, тем более в Западную, не могу не рассказать о том, как я там ходил на охоту...
Был я в ФРГ по приглашению международного общества «Интернационале», не очень большого, небогатого, но внимательного и по-немецки пунктуального заведения.
Составляя программу моего двухнедельного пребывания в Германии, немцы, узнав из книг, что я из таежной Сибири, часто пишу про охоту, значит, и сам охотник, решили потешить меня охотой, да не просто охотой, но охотой, как ее прежде в России называли — «соколиничьей». Только вместо соколов немцы держали ястребов или «коршунов», как у нас, на Руси, всех подряд хищников кличут.
Сборы охотников назначены были на пригородной станции, и я думал, что мы поедем куда-то дальше, в леса, в горы. Но оказалось, что охота будет происходить в пригороде.
Нас с переводчицей Кристиной, очень долговязой, очень курящей, великовозрастной студенткой какого-то международного института, где она изучала русский и польский языки, встретила компания охотников. Привычного оружия при них не было, но снаряжены они были чинно и эффектно: все в шляпах с перьями, ножами на поясах, значками своего общества, с какими-то аксельбантами, шнурами, подвесками, с заплечными замшевыми сумками — для дичи, подумал я, и почудилось мне, что в сумках уже что-то шевелится. Сумка заплечная и кожаный ягдташ весь в эмблемах, кожаных кисточках, медных, серебряных, позолоченных украшениях, на которых стояли даты такой почтительной давности, что, воспринявши спервоначала всю эту сряду за маленький спектакль, я почтительно и молча следовал за живописной компанией, слушая оживленные рассказы о том, какие знатные бывали охоты в Германии. Убедиться в этом легко, заглянув в национальный музей-парк, а что касается ястребиной охоты, то общество пернатых уцелело не только в Германии, но и, кажется, в Европе, единственное — кельнское.
Как и положено охотникам, они немножко хвастались достоинствами своих птиц, предметов снаряжения, доставшегося еще от прадедов, а то и от прапрадедов, ведь в древних замках, более всего в предгорьях Альп, у баронов и графьев были такие охоты-ы! Но немцы есть немцы, в рале особо не входили, не напивались заранее и если привирали, так в меру.
Однако не птицы, не охотники, не охотничьи атрибуты заняли мое внимание, а рассказ о том лесе, по которому мы шли и который почтительно назывался «лесом доктора Аденауэра». Уроженец Кельна, Аденауэр еще до войны был бургомистром родного города, но с приходом нацистов к власти от общественной и политической деятельности отошел, всю войну прожил на своей вилле, в стороне от кровавых событий. После войны его вновь избрали бургомистром в прах разбитого английской и американской авиацией города Кельна. Он был уже в почтенном возрасте, когда стал главой нового, побежденного, полуразрушенного государства, населенного перепуганным и присмирелым народом.
Стоит ли сейчас говорить, как немцы во главе с Аденауэром работали, восстанавливая свое хозяйство,— Западная Германия уже продолжительное время имеет самый высокий уровень жизни в Европе? Меня занимало совсем другое — когда у нас Кукрыниксы рисовали Аденауэра с окровавленным топором в руках, своего же усатого вождя, отца и учителя — с ребенком на руках, что не мешало «отцу» держать в лагерях смерти миллионы соотечественников, сиротить миллионы детей, а его выкормышам — опустошать землю, уничтожать основу государства — русскую деревню, старичок Аденауэр в свободное от работы время брал заступ на плечо и следовал на развалины. Естественно, жители Кельна, Бонна, близлежащих городков и селений не могли оставить своего вождя в одиночестве — ворча и поругиваясь, устало следовали за ним и по доброй воле, но не под ружьем, разбирали развалины, очищали землю, садили леса.
Пятидесятикилометровая полоса леса вокруг Кельна и зовется лесом доктора Аденауэра. Вот памятник, достойный человека, почитающего Господа, любящего свою Родину и желающего добра и светлого будущего своему народу. Памятник, состоящий в основном из кленов, ясеней, бука, акаций, диких яблонь и груш, подсвеченный по опушкам, впадинам и ручьям лещиной, кустарниками барбариса, бузины, боярышника и дудочника. Лес сомкнулся над головой, качался, шелестел ветвями, хлопался неопавшей, кое-где уцелевшей нарядной листвой. По нему летали голуби, уркали горлинки, где-то заливался зяблик и перекликались синицы. Местами, в особенности ближе к станции, лес был подзасорен. Охотники осудительно качали головами, ругали отдыхающих нерях, соображали насчет воскресника, который возглавит охотобщество пернатых, и они же наконец-то не выдержат и обратятся в Бундестаг с предложением внести на обсуждение закон о порядке в лесах Германии, о строжайших мерах по их санитарному содержанию.
Немцы в отличие от нас разговорами не ограничиваются, пустопорожней болтовней дела не заменяют — в предгорий Альп есть у них Шнеллингерово озеро — этакий альпийский Байкал, глубокий, светлый, незамерзающий. В нем давно, со времен баронов, владельцев этих земель, велся рыбий промысел, охота на водоплавающую дичь, здесь зимующую. Артист Мюнхенского оперного театра, знаменитый тенор, имел странное хобби — маленький рыболовный заводик, и разводили в нем знаменитую севанскую форель, которая в самом армянском озере Севан водится ли ныне — не ведаю. Заводик тенор завещал государству, вместо баронов здесь рыбачили несколько здешних семей, реализуя рыбу живьем в своих маленьких, удобных лавках на берегу озера.
Однажды по озеру поплыла мертвая рыба, поредели косяки птиц — фекальные отходы, химические удобрения и прочий перегруз обрушился на озеро, берега которого сплошь и плотно заселены виллами и крестьянскими хозяйствами. Решено было на правительственном уровне заняться экологическим бедствием. Во спасение альпийской жемчужины — Шнеллингерова озера — народом быстро была сделана обводная канализация вокруг него, вышло запрещение пользоваться крестьянам химическими удобрениями, а тем, кто не захотел перейти на удобрения органические, предложены были земли под сельское хозяйство вдали от озера. Да что там озеро? Случился аварийный выброс на кельнском нефтеперерабатывающем заводе, и «зеленые» тут же потребовали на специальном заседании правительства принять меры, иначе, пригрозили: они на свои деньги наймут бульдозеры, а денег у них на десяток бульдозеров достанет, и за одну ночь скопают это вредное предприятие...
Я видел тот комбинат уже модернизированным, преображенным — белехонек стоит, красными и зелеными красками по белому крашен, ни одна труба не дымится, и на смене обслуживают его всего восемьдесят пять человек — вот вам и догнивающий капитализм!
Немцы-охотники расшумелись, заспорили о чем-то, растревожили «коршунов», сидящих в гнездах подставок на вытянутой правой руке хозяина. Птицы вертели головами, у одного «коршуна», прошу прощения, у ястреба, купленного за большие деньги в Испании или в России, я не расчухал, имеющего медали еще царского достоинства, вспыхнули, зафосфоресцировали глаза, сделались похожи на кругляки светофоров, хищник нервно задергался, поднял перья на хребте, вытянул шею, вдруг сорвался с руки и молча полетел над землею, вихляясь меж стволов деревьев. Хозяин метнулся за ним, вся артель охотников загалдела, и я без перевода понял: охота на кроликов началась, «коршун» гонял и уже, наверное, «взял».
Но ястреб никого не взял и брал ли — понять было невозможно. Зато он не хотел возвращаться к хозяину, и тот бегал по лесу, свистел в свисток, издавал какие-то звуки, звал, требовал, чтоб хищник возвращался на место. Птица, однако, летала себе вольно по лесу, присаживалась на ветку, барственно поправляла на себе какое-то перо и глядела сверху на потного хозяина, впавшего в неистовство. Раза два владелец пернатой твари употребил крепкие ругательства, среди которых было и наше родимое: «Билять такая!»
И другие «коршуны», сорвавшись с рук охотников, вели себя по-партизански — мятежно, и, пока не налетались вволю, никакой охоты не получилось.
Бегая вместе с охотниками за птицами, потерявши где-то двух птиц и хозяев вместе с ними, мы с Кристиной и приземистым седым немцем при пере в шляпе, при ноже, свистках и украшениях, но без птицы, как оказалось, ответственным за охотничье мероприятие и за нас — гостей редкостного охотобщества, углубились в сырое овражистое место, где было много мхом обросших камней, при ближайшем рассмотрении оказавшихся бетонными глыбами дотов. Здесь-то, в развалинах укреплений, и было скопище дичи. Впрочем, не очень густое. В Германии, как и во всей Европе, появилось много желающих поохотиться на кроликов. Но мор на них нападает часто — эта зима как раз и была отмечена падением кролика, и, если бы не гость из далекой Сибири, никакой охоты никто не разрешил бы.
Я забыл сказать, что уже в лесу из кожаных и замшевых мешков были вытащены хорьки и пересажены в форсистые сумки, похожие на ягдташи. Шустрые мордочки зверьков с круглыми ушами и зоркими глазками торчали наружу. Время от времени хорек выскакивал на землю, углублялся в норы, шарился в кореньях, желтеньким лоскутком мелькая там и сям, порой казалось, уж хорьков-разведчиков орудует не один, а целый десяток. Вот зверек еще шустрее засуетился, запрыгал, занырял и из расщелины дота выпугнул кролика величиной чуть больше белки. С руки молодого, но уже бородатого охотника сорвался ястреб, мгновенно настиг и закогтил по-детски заверещавшего кролика. Охотник деловито пересек лощину, достал ножик со специальным шилом, вонзил его в затылочную кость кролика, отчего тот смертно закричал пронзительным голосом ребенка, и тут же все смолкло. Ястреб уселся на руку хозяина, глаза его все еще яростно сверкали. Держа за задние лапы зверька, охотник дождался, когда кровь стечет с головы кролика, и аккуратно уложил добычу в сумку. После этого он вытер руки фланелевым полотенчиком, отстегнул с пояса фляжку, изготовленную из коричневого дерева, налил в пробку-стаканчик походного коньяку: первую — Кристине, вторую — мне, третью — нашему командиру, налил и себе напиток, поклонился лесу и произнес: — «Данке!» — выпил еще и добавил: «Дай Бог, не последнюю добычу!» — и протянул нам в разжатой горсти жестяную, нарядную коробочку, в которой на выбор были зернышки жареного миндаля, монпансье и ореховые конфетки. Мы закусили ароматными сердечками миндаля, и я сказал руководителю, что всем весьма доволен, видел, как происходит редкостная охота в Европе, но нам пора в Кельн, на встречу с авторами рок-оперы «Иуда и Христос».
Проводив нас до станции, пожилой немец-руководитель купил всем по стакану пива, искрящегося, свежего, нутро не просто освежающего, но прожигающего благодатью. Пили пиво, неторопливо разговаривая.
Немец этот был на Восточном фронте командиром роты, воевал в Белоруссии, долго и с большими потерями отступал, сдал остатки роты и себя американцам — все с ним обошлось более или менее благополучно, но...
Немец достал замшевый кошелек с золотой застежкой, купил «айн коньяк», чокнулся со мной, с Кристиной и безо всякого торжества, с налетом неподдельной грусти произнес:
— Давайте, бывший солдат, выпьем за то, чтоб никогда и никаких войн не было. O-o-o! — Он отпил глоток.— Я заметил, как неприятно было вам, фрау, видеть кровь кролика, как вы содрогнулись, когда охотник колол зверька гнилом!.. Н-но, разве это кровь?..— Он посмотрел выше вокзала, на лес, на небо, куда-то далеко-далеко посмотрел и тихо добавил: — Мы такую кровь повидали!.. Не дай вам Бог...
Весь седой-седой, несмотря на бравые охотничьи доспехи, очень усталый и грустный человек проводил нас до электрички. Мы обнялись с ним. Он как-то отрешенно, показалось мне — покаянно и дружески, как человек, хорошо понимающий и чувствующий другого человека, похлопал, даже не похлопал, а тряхнул меня за плечо и быстро пошел от нас.
Мы ехали молча в электричке. Переводчица устало курила. Я смотрел в окно, за которым все тянулся лес, благодарно названный именем человека, прожившего достойную жизнь и оставившего по себе достойную память.
...А личный заступ старикашки Конрада Аденауэра хранится в национальном музее Германии.
Крик в тайге
Жили мы в охотничьей обустроенной избушке на берегу чудной реки Сым. Жили среди дивной природы: река вся в белых песках, сахарными дюнами наплывшими на каждый мысок, загогулину, поворот, остров. Бело сверкает пространство над водою, текущей плавно и быстро, но вдруг взрывающейся на перекатах, воронками заваливающейся в омутах и сердито, даже вздыбленно налетающей на частые подмоины с упавшим в воду лесом. Вспененно, взлохмачено, сердито кружась, вылетает из теснин и завалов смятая река, чтобы через несколько сажен упокоиться и побежать, побежать к далекому батюшке — Енисею, припасть к нему, зарыться в его мягкую, упругую воду истосковавшимся лицом, притихнуть на его бугристой груди, успокоиться в нем...
И над всей этой благодатью — теплое солнце, погожие дни, полыхающие низкою рябиной, сплетеньями краснотала, пестрядью яркого листа кустарников, хороводной листвой березняка, осин и черемух. Чуть выше, чуть отстраненней, табачного цвета лиственник, уже тронутый первой, тихой красотой увядания.
Не перестает сердце радоваться, глаз — внимать и волгнуть от умильных слез: есть еще, есть красота и покой на земле! И пусть где-то там, за этой рекой, за горами, за долами, суета, голодная, злобная толкотня, говорильня о перестройке — у нас здесь даже радио нет! Нас не достанешь!..
Хозяин колет дрова, кашевар варит рябчиков и жарит рыбу, художник рисует и на всю округу орет что-то радостное, бессмысленное. Я сижу на берегу и, забыв о проблемах соцреализма, глазею за реку, щелкаю орешки, слушаю рябчика, беззаботно свистящего неподалеку, который надул меня утром, ушел, улетел, и думаю, что, однако, скоро все же и я его надую, подманю — быть ему в ощипе.
И вдруг, здесь-то, именно здесь-то и вдруг! Загудели моторы на реке, из-за речного мыса вырвались две лодки и, очумело рыча, дымясь, мчались на нас и скоро гулко ударились в берег, чуть не сбив мольберт художника, и раздался хриплый глас народа, изъеденного комарами, закопченного у костров, заляпанного рыбьей чешуею и возгрями:
— Мужики-ы-ы-ы! Закури-ить!
Мы с художником переглянулись и пожали плечами. Гости, недоуменно посмотрев на нас и поняв, что городские эти придурки — некурящие, ринулись на яр, к стану, но хозяин наш и кашевар были тоже некурящие. Трое гостей, хозяин и кашевар порылись в избушке, все там перевернули — на полках, на нарах, в шкафчике, даже пол хотели поднять — не завалился ли в щели какой окурок. Нигде ничего не было. Над столом висел портрет киноактрисы Удовиченко, и один гость, на нее указывая, убито сказал:
— Вот она небось курит, а вы б...., здоровье бережете!
Долго ругали нас гости распоследними словами, потом Советскую власть ругали, потом Горбачева с его перестройкой материли, потом поели с нами горячей пищи, перед этим выпив подношения нашего — водочки. Немного осоловев, гости вздохнули, подергали моху из пазов избушки и, как мы в детстве учились курить на этаком «табаке», подымили, покашляли, еще раз поматерили Горбачева и перестройку, потом широко улеглись спать на полу. А я, как представитель советской интеллигенции, — на нары. И начались разговоры таежников, те бесценные, редкие уже рассказы, из которых можно составить несколько томов, и все будет интересно и занимательно.
Горела жаркая печка, по стенам мелькали и колыхались отсветы огня, выхватывая иногда отблеском портрет киноактрисы в позе и с улыбкой Моны Лизы; рассказчики один по одному отключились, огласив приветливую таежную избушку пробным храпом.
Проснувшись утром, я обнаружил аккуратно свернутую палатку и одежонки, засунутые под нары, шипящий соском чайник со свежей заваркой.
На столе, среди раздвинутой посуды, ножом придавлена нацарапанная моей ручкой на обратной стороне консервной наклейки записка: «Ребята! Спасибо за ночлег, и простите нас за выраженья — уж шибко курить хотелось».
Знак милости
На далеком-далеком берегу озера Хантайки, под тупо срезанными вершинами Путорана, там, где уже кончается земля и нет никакого населения, живут молодые парни. Они ушли от этого оголтелого и усталого мира на природу, первозданную, мало еще побитую и не испорченную. Они ловят рыбу, добывают зверьков — ровно столько, чтоб хватило на нехитрое пропитание и одежду.
Сюда, в эти красивые и суровые края, тоже достает рука браконьера, чаще всего высоковельможного, владеющего воздушной и водяной техникой. Парни не дают браконьерить никому, в том числе и современным вельможам. Те стращают снять их с берега, вытурить из лесов и потихоньку, но умело — опыт-то по изводу честных людей в нашей доблестной державе, особенно в этих местах, каков! — выживают их с Хантайки.
Но пока еще не выжили...
По берегу, по плодоносному песку или дресвянику, в крошеве камешника растут яркие крупные цветы, россыпью — черничник, голубика и дивная ягода севера — княженика. Эта неженка, цветущая неброским розовым цветком, растет всюду островками, загорожена тонкими жердочками и ветвями, над нетолстым пеньком стоят связанные треугольником жердочки. Бывали тут разные людишки, секли тут реденький, стойкий лесок бездумно — что поближе, что топору сподручней, оголили мыс, но природа не сдается. В раскоренье пеньков, которые часто не толще человеческого кулака, вдруг зашевелится куропашечьим птенчиком, задрожит пушком побег лиственницы — основного здесь дерева, годного на стройматериалы, на топливо, на дрова, на жерди, на плахи для ловушек, и погибнуть тому росточку, что и птенцу лесотундры, суждено чаще, чем выжить.
Парни-первопоселенцы над каждым росточком поставили треугольники: смотри, человек и зверь, не наступи на лесного младенца, не растопчи его — в нем будущая жизнь планеты.
«Добрый знак жизни — их так мало осталось и еще меньше появляется вновь,— глядя на те жердяные треугольники, под которыми растут малые деревца, подумал я.— Сделать бы их экологическим знаком нашего сибирского края, может, и всей страны, может, и всего мира».
Меж тем парней-то дотаптывают, потихоньку с места сживают, перестали принимать у них рыбу, грозятся на пушнину договор не заключать. Парни подумывают в Канаду махнуть, там обжить таежное или тундряное место, их — кто молча, кто зло, кто одобрительно и сочувственно — в спину подталкивают:
— Вот и поезжайте подале, не раздражайте наш люд бескорыстием своим и самостоятельностью этой — не по сердцу она нам.
— И не по уму! — добавлю я от себя.