Архангельский В. В.
— Когда же пойдем? — дергал я за рукав деда Семена. — Ну, скажи!
— Успеется, — невозмутимо отвечал он, размашисто водя рубанком по смолистой тесине. — Время... наше... не... ушло, — спокойно, тягуче, в такт взмахам тяжелой жилистой руки говорил он, и тонкие стружки с легким шуршанием холмиком вырастали у его ног.
В те дни я не знал еще, что значит для человека его любимая работа, и, конечно, не мог понять, почему дед целые дни пропадает на колхозном омшанике, вытирает ульи сухой тряпкой и что-то ласково говорит пчелам, когда слышится их гудение за тонкой деревянной стенкой.
Зимой мы часто беседовали о первом выходе на тетеревиный ток и с нетерпением ждали весны.
И вот она пришла!
Отшумели вешние воды. По реке, наполненной до краев мутной водой, днем и ночью плыли связанные плоты, и плотогоны, сидя у костра возле шалаша из елового лапника, пели песни, варили кашу или уху.
Потемневший снег остался лишь в глубоких лесных оврагах. Хлопотливый Пантелеич голосисто покрикивал на девчат, которые свозили последний снег для ледника на его ферме.
Девочки из пятого класса нанесли в школу лазоревых подснежников, — это ли не весна? По утрам и вечерам, как стадо баранов, блеяли в вышине бекасы, им отзывались из лесу булькающие тетерева.
Грачи надрывались на макушках берез, Ленька Стогов уже бегал босиком по пригорку, а дед еще не верил в весну, хотя все чаще и чаще поглядывал на ружье, которое висело у красного угла в чехольчике из старого брезентового фартука.
— Весна, брат, начинается с ольхи. Зацветет она в полную силу, значит, и весна пришла. А собраться не долго.
Так повторялось года три подряд, пока и я не научился узнавать весну по цветению деревьев.
Действительно, сезон открывала ольха. На голых ее ветвях вдруг оживали невзрачные, словно поникшие, сережки и выбрасывали от ветра облачка рыжеватой пыли. Потом на лесных опушках, припекаемых солнцем, обвешивался пурпурными кисточками орешник. За ним торопилась встретить весну ива: на сером фоне редкого леса всюду начинали ярко желтеть ее барашки, густо покрытые пряно пахнущей липкой пыльцой.
Толстыми, узловатыми пальцами дед отмечал этот день в большой потрепанной тетради, где хранилась летопись не одной весны. Потом он собирал со всей деревни ватагу подростков, ставил под яблонями гудящие ульи. И только после этого брал меня на первую весеннюю охоту.
Поднимались мы до зари, когда еще голубые звезды отражались в тонких дорожных льдинках, и уходили по замерзшей к утру тропинке в еловый шалаш на краю мохового болота.
Так вот и вспоминается мне весна моей жизни: цветущая ива в желтоватой дымке; первая пчела в летке, неуверенно расправляющая крылья перед вылетом; разбухшая от времени тетрадь деда с записями весенних наблюдений; волнующий крик тетерева в серых сумерках рассвета...
Как-то забрались мы в шалаш, поставленный дедом еще на исходе зимы, и тесно прижались друг к другу на холодном сене. Кругом было черно, и только на востоке, где очень ярко горела большая звезда, робко заалела узкая полоска.
Ждали мы не очень долго: ветром пронесло над головами, что-то зашумело в пожухшей траве и вдруг дерзко прошипело: «Чу-фы! Чу-фы!»
— Хозяин тока пожаловал, — дунул мне в ухо дед, слегка касаясь щеки жесткой бородой. — Этого никогда не стреляй, без него никакой драки не будет.
Я приник к колючим веткам шалаша, но долго ничего не видел. А потом глаза присмотрелись, и на темной земле показалось белое пятнышко: ходил петух, воинственно задрав хвост, опушенный снизу белыми перьями.
Петух захлопал крыльями, крикнул. Послышалось шуршанье крыльев в воздухе, падение тяжелых птиц на землю.
Сразу же во многих местах началось громкое бульканье: "Па-парлы-парлы-па-парла!» А затем: «Чу-фы! Чу-фы! Чуф-ф-ф! Чу-ф-ф-ф!» И все больше мелькало черных силуэтов с белыми опушинами.
Дед никогда не стрелял в первое утро тетеревиной охоты на току. Он подсчитывал птиц, отмечал, где они садятся, где жарче дерутся, куда улетают. А ружье брал. Иногда оно служило ему службу, пригодилось оно и в то утро, только позднее.
Заря разгоралась.
На небе появился густой красный мазок, потом золотой. Зарумянились верхушки голых деревьев, выкатило над ними солнце.
Теперь и я мог сосчитать птиц: их было больше двадцати. Но собирались они не в одном месте. Ближе к центру болота чуфыкал и рьяно бил крыльями старый токовик, но в драку не вступал. Молодые копошились ближе к опушке. Они трясли головами, сбивались грудь к груди и сваливались в крутящийся на месте комок, над которым веером взлетали перья.
Один петух вскочил на кочку и, часто потрясая краснобровой головой, долго рассматривал, как двое катались по земле перед его носом, и бормотал, бормотал, словно взывая о помощи.
Минуты не прошло, и вдруг все смолкло, как в оркестре, когда нужна пауза.
Потом токовик беспокойно покрутил головой и крикнул громко, тревожно. Драчуны, молча переминавшиеся с ноги на ногу, застыли на месте, превратившись в черные столбики.
На поляну выкатился зайчишка. Был он очень смешной, я хихикнул и толкнул деда. Зимняя шерсть у косого еще не сошла, и с правого бока, где она свалялась хлопьями, он казался очень толстым, а с левого — поджарым, тощим.
Зайчишка стал на дыбки, повел длинными ушами и вразвалку поплелся мимо птиц.
Там, где он пробирался, косачи отскакивали в сторону или невысоко взлетали, недовольно бормоча. Но ни один петух не улетел, и скоро на всем болоте возобновилось шумное игрище лесных «женихов».
Продолжалось оно не меньше часа, а затем снова наступила тревожная тишина.
Токовик нехотя взобрался на кочку и поглядел вправо. Я тоже глянул и от удивления схватился за дедов пиджак: из лесу медленно выходила лосиха с теленком. Поравнявшись с молодой осинкой, лоси задрали морды и стали глодать ветки. Лосиха иногда сдирала длинную полоску коры и не доедала сама, а оставляла лосенку. Он ухватывался за эту полоску и, размахивая горбоносой головой, отрывал ее от дерева.
Токовище снова оживилось, но петухи сходились нехотя, словно уже не было у них грозного боевого запала. Изредка они склевывали веточки брусники, трясли головами, иногда булькали, но в бой не бросались. Словно им стыдно было, что рассудительные лоси подсмотрели их драку.
А когда лоси шагнули в чащу, все тетерева загрохотали крыльями по земле и улетели.
Я с недоумением глянул на деда. Он погрозил мне пальцем, схватил ружье и просунул стволы между ветками лапника: возле опушки шевелилась трава, мелькала чья-то полосатая серая шубка.
— Филька, чертов сват! — прошептал дед.
— Что еще за Филька? — удивился я.
— Лесников кот, ворюга старый! И про токовище пронюхал, вишь, как по следам ползет, что твоя лиса. Ну, я ему спуску не дам!
Дед выцелил над Филькиной головой и нажал на спуск. Кот перекинулся через голову, жалобно мяукнул и так пошел по кустам, словно его ветром сдунуло.
— Что ж это ты? Мимо али нарочно? — не вытерпел я.
— Припугнул, чтоб в другой раз нам не мешал. Здорово пошел, хоть и говорят, что кошка хорошо бегает только до сеновала! — и дед озорно захохотал...
Домой мы возвращались по размокшей от солнца дороге. И когда сквозь редколесье показалась деревня, дед остановился и сказал:
— Сними варежки, похлопай по сапогам.
— Зачем это?
— Погляжу, выходит у тебя или нет? Охотник, брат, должен делать это не хуже тетерева. Начинай!
Я похлопал. Это далеко не походило на хлопанье токовика. Дед усмехнулся в бороду, снял рукавицы и, как барабанщик, звонко застучал широкими ладонями по резиновым голенищам. Потом вобрал воздух в легкие, и по всему лесу понеслось: «Ша-парлы-парлы-па-парла!» А потом: «Чу-фы! Чу-фы!» Да так здорово, словно рядом со мной стоял токовик и изо всех сил пел свою боевую весеннюю песню.
— Дома попробуй, это сгодится. Иной раз хорошо отзываются тетерева на такую простую штуку.
Дед нагнулся, чтобы взять ружье, затем шагнул через валежник к молодым березкам, сорвал синий цветок медуницы и сказал с теплой улыбкой:
— Вот и зацвела красавица! Надо председателю сказать — самая пора рассаду сеять. Это, внучок, настоящая весна...
Скоро мы были дома, а к вечеру все мои сверстники бегали по деревне, хлопали по коленям и кричали, как петухи, словно веселое токовище переместилось на колхозную улицу.
...Древний дед Семен давно уже не ходит на охоту. Но когда я весной приезжаю к нему в гости, всегда вспоминаю, как он держал цветок медуницы в руках и радовался ему, как ребенок. А вспоминая, читаю ему любимые строки о Садко, который томился по русской весне в роскошных чертогах водяного царя:
Теперь, чай, птица и всякая зверь
У нас на земле веселится;
Сквозь лист прошлогодний пробившись теперь
Синеет в лесу медуница.