Соколов-Микитов Иван Сергеевич
Весну объявили грачи.
Всю неделю, поблескивая на солнце вороным пером, вперевалку бродили они по утемневшим дорогам, белыми носами разбивали мерзлые колтыхи. Когда по дороге проезжал, завалясь в возок, подгулявший мужик в армяке, они, подпустив близко и присевши на тонких ногах, лениво взлетали над лохматой спиной лошаденки и опять опускались на дорогу.
Грачей встречали на полях галки, похожие на бедовых бабенок в серых платочках, Днем они гуляли с грачами, а вечером вместе садились на голые, звеневшие на весеннем ветру деревья.
На первой неделе поста негаданно воротилась зима: подул с холодного угла ветер, понесло пургой, неведомо куда пропали грачи, и опять по-вдовьему кликали над белою колокольнею галки.
Вернулась весна в апреле — хмельная, в зипуне нараспашку, прошлась по лугам, опростала из снегов кочки, отворила ручьи, синею водою налила овражки.
В день прошел на реке лед, поломало на ручьях мосты, залило водою ветродуя Ваську, жившего на краю деревни у брода, — зашла вода в Васькину печку. И на долгое время стало по дорогам ни пройти, ни проехать. В эти дни валом повалила над речкой Невестницей водяная и лесовая перелетная птица.
И в эти же дни впервые собрались кочановские охотники Хотей, Тит и ветродуй Васька в лес за Невестницу, на глухариный ток.
Из деревни они вышли под вечер, огородами, чтобы не дразнить деревенских собак. На выгоне под ногами их пробежал старый, с отмороженным гребнем и слежавшимся на сторону хвостом, ошалелый от весны петух. Носастая, освещенная закатным солнцем ворона, сидя на голой березе на огородах и глядя вниз на черный навоз, хрипела, качаясь на ветке и давясь:
— Калач! Калач! Калач!..
— Разоралась, стерва! — сказал Васька, перемахивая под березою через лужу, и деловито заметил: — Высоко ворона сидит — обязательно к тихой погоде.
Пройдя овины и перелезши высокий, нанесенный за зиму сугроб, охотники выбрались на дорогу, еще покрытую ледяной коркой, и молча пошли друг за дружкой к синевевшему впереди лесу. Тотчас, сорвавшись с межи, над ними запел, задрожал жаворонок и уже не отставал от них до самого леса. Высоко в небе, над лесом, легкою паутинкой прокликали журавли. Быстро, догоняя друг дружку, пронеслась над дорогой пара витютней, и жалобно-горько заныл над канавою чибис. В поле были места, где теплым дыханием дышала земля и охотников обдавало теплом, как из раскрывшейся пазухи.
Под старою угольницею мужики по жердочкам перешли набухший ручей и, остановившись, свернули цигарки. Синий дымившийся лес накрыл их просто и невидно, как свою родню.
По лесу они брели долго, срываясь на мерзлой лесовой дороге, иной раз по колено бредя в ледяной воде, громко шлепая по грязи лаптями. В болоте, погоревшем прошлое лето, лес густо лежал повалом; они брели узкой стежкой, еще зимой пробитой в повале. Справа и слева непролазно лежали вывернутые с корнем ели и сосны, одиноко стояли обгорелые снизу осины.
Место, куда они шли, звалось на деревне Грядою. Это был редкий, приземистый, тугорослый сосонник, пересекавшийся полосою черного леса. Еще недавно там водились медведи и рыси, всякий год жил, рос и кормился волчий выводок, и недавно последнего извели мужики лося. Там, где сосны были реже и выше, по осевшему вешнему снегу кругами шли тропы и стежки; от стежек разбегался звериный обледенелый след. Везде под деревьями червячками валялся на снегу свежий и перезимовавший глухариный помет.
На место они пришли под самый закат. Золотом полыхало над лесом небо, — сгорало и высоко таяло в небе одинокое, с огненными краями облако, сосны стояли как зажженные свечи. Охотники постояли, покурили и разошлись на «подслух».
Вечер в лесу подходил тихо. Пискнула, промелькнув от пенька на пенек, пропала под кореньями мышь. Щелкнуло где-то в лесу, упала, долго цепляясь по сучьям, сухая сосновая ветка.
Чуфистнул два раза, сорвался и забормотал далеко тетерев-полевик.
Первый над лесом протянул вальдшнеп, испуганно цвиркнул и, забирая крылами по золотому, повернул на болото.
В последний раз багрово вспыхнула над лесом вершина самой высокой сосны и погасла.
В эту минуту, неведомо откуда, большая черная птица быстро пролетела над лесом. Было слышно, как ухнуло по лесу, и далеко видно, как гомозилась она на вершине, усаживаясь и обрываясь. Так она сидела, прислушиваясь к лесной тишине, и на золотившемся небе четко и сторожко виднелась поднятая над макушей ее голова. Когда в небе первая зажглась звезда, она щелкнула, заворошилась, с шумом спустилась на нижний сук.
Охотники неслышно стояли, пока стемнело и рассыпались по небу звезды. Тогда они отошли в сторону, выбрали под елками место и, повесив на сучках ружья, отправились ломать для костра сушь. Огонь разжигал Васька. Лежа на снегу брюхом, он запалил спичку, дунул, и огонь осветил раздутые его ноздри. Поднявшись, он лаптем придавил разгоравшийся костер, и в небо, стреляя, посыпали искры.
— Славное дело! — сказал он, жмурясь, смеясь и отшатываясь от жарко взявшегося огня.
Охотники натаскали суши, наломали под себя пахнувших смолою вешек и, покряхтывая, расселись округ огня. Было слышно, как далеко за болотом тоненько пробрехала лисица, а на лядах жалобно гукнул заяц.
— Гуляет косой! — сказал, усаживаясь у огня, Тит. — Теперя им самая гульня.
Тит и Хотей разулись, расправили и повесили над огнем мокрые онучи. Васька, как был, в лаптях, завалился на еловые вешки, оскалил на огонь белые свои зубы.
— Гляди, копыта отвалятся, — сказал ему Тит.
— Мои привычные! — с хохотом отозвался ему Васька, постукивая лапоть о лапоть. — Мои сам черт не сгрызет.
Костер разгорался. Стреляли из огня искры и вместе с дымом улетали в звездное небо, колыхались над костром еловые лапы. Лисица пролаяла еще раз — теперь в другой стороне — и замолкла.
— Раньше зверя-птицы не в пример было,— стариковски строго заговорил Хотей. — По восьми глушаков за утро брали. Бывало, к одному бежишь, а пять обочь играют. Тогда, брат, охота была. Свалятся на земли драться, треск пойдет по лесу. На них глядевши, животики надорвешь...
— Большая уменья надо, — заметил Тит, большой, неладный, в лохматой овчинной шапке, закрывавшей его маленькие, блестевшие под овчинными кудлами глазки. — Не всякого, брат, возьмешь. Кто по лесу, как корова, ходит, тому век не взять. Играет — хучь с пушки пали, а замолчит — ни брясь, стой! Хитрая птица... Есть такой, самый старый, — играть не играет, только слухает — не идет ли охотник. Где такой заведется — лучше не суйся...
Жмурясь от дыма, он поправил костер, подкинул на огонь суши, сел и протянул к огню свои большие, с шевелившимися пальцами ноги.
— Так-то вот, — продолжал он, ниже надвигая на лицо шапку, — ходили мы в прежнее время с барином, с Иван Лексеичем, на самое это место под глушаков. Бывало, вешек ему навалю, огонь разведем, ляжет он и все на огонь смотрит. «Страшно, — скажет, — тебе, Тит, одному в лесу ночевать?» — «Почему страшно, мы к этому привычны, нам не страшно...» — «Расскажи, — скажет, — Тит, мне про что-нибудь, я не желаю спать...» — «Чего, говорю, рассказывать? Спите себе спокойно, а утро придет — глушачка забьешь!» Под утро, бывало, заспит, стану его будить — мычит, как теленок. Подниму его, пойдем вот так-то в лес. А глушаков в те времена было по этим местам массыя, наш брат тогда не ходил. Поставлю его: «Слышишь?» — «Нет, ничего, говорит, не слышу, окромя как ветерок по макушам ходит». — «Ладно, говорю, поспевай за мной!..» Стану под песню сигать, а он за мною. Слышу, играет — совсем даже явственно. «Ну, теперь слышите?» — «Нет, говорит, не слышу, только вроде как сорока на крыше чекочет...» — «Он самый и есть!» — говорю. Подскочили раз как-то под сосонку — так, разлапая сосонка, вижу — глухарь на суку, вижу — на зорьке борода трясется, и как начнет его забирать, весь сук ходуном ходит. Под песню показываю барину: «Видишь?» Крутит он головою: «Нет, мол, не вижу...» — «Эх, — думаю, — кочережка тебе под самый под хвост! Как не видишь? Да он вот он, бей скорее!..» Вижу, стал он прицеливаться, думаю, ну, готов, раскрывай, Тит, сумку! Ударил он — с сосны хмызник посыпался. А глушак помолчал, послухал и опять пошел. «Ну, — думаю, — обязательно мимо!» Опять под песню кричу. «Бей, — кричу, — целься!» Приложился он — бац! А глушак знай свое дует, потому под песню коло него хоть из орудиев бей. Такая мене досада взяла, прихватил я ружьишко, сматюгнулся, барину кулаком, — гляжу, на концу сука вешка колышется. «Эва, думаю, вона во что барин пулял!» Приложился — хрясь! Он с самой этой сосонки, как мешок, нам под ноги. «Ну что, — говорю, — Лексеич, что?» — «Понять, — говорит, — невозможно...» — «То-то понять, ты».
Тит замолчал, улыбнулся своему ведь в веху стрелял — пожди, говорю, походишь по лесу с наше, обучишься...» прошлому. Мужики молчали, грелись, сушили над огнем онучи. Хотей сидел неподвижно, подобрав ноги, и черными косившими лесовыми глазками неотрывно глядел в огонь. И, как всегда в глухом лесу в весеннюю ночь, жалобно задудукала на болоте в свою дудочку какая-то полночная птица. «Ду-ду-ду, ду-ду-ду!» — дудукала птица, и ниже под ее дудочку насунулась на огонь ночь, теснее обступили людей невидные в лесу деревья.
— Алдотик затрубил, — сказал Хотей. — Скоро полночь.
— Очень даже удивительно, — прислушиваясь и зевая, заметил Васька. — Летось я полное утро за ей бегал: подбегу, подбегу, вот она, вот; стану глядеть — ан нету, опять за три десятины дудит. Все утро зря прогонял. Никто этого алдотика не могет видеть...
Мужики молчали, слушали, смотрели на огонь, на падавшие и погасавшие над огнем искры. Над ними на еловых лапах неслышно колыхались черные тени. Далеко на лугах завыл, заплакал и замолчал волк. Васька поднялся, отошел в темноту и, приложив ковшиком руки, ответил по-волчьи. За Невестницей, в болоте, на Старом Бездоне ему откликнулись волчьи тоскливые голоса.
— Тут их до черта! — весело, словно радуясь, сказал Васька, возвращаясь к огню и садясь. — Подожди, вот лето придет — начнут наших овечек лупить.
Растревоженные волки гудели долго. Иногда казалось, что они приближаются, чудился в темноте их звериный шаг. Темнее и темнее опускалась над лесом ночь, жалостнее и глуше дудукал на болоте неугомонный алдотик.
Приближался тот торжественный полуночный час, когда ломается над землею ночь, на свой положенный срок затихает и молчит все, что живет, дышит и растет в лесу. Словно для того, чтобы подчеркнуть торжественность наступившей тишины, где-то близко сорвался и упал на землю легкий сучок. Люди примолкли, слушали, подчиняясь нахлынувшей тишине.
— В самую ночь-полночь никакая не поет птица и не матусится в лесу зверь, — строго сказал, подбираясь у огня, Хотей.
Мужики зашевелились, сняли просохшие, заскорузневшие онучи, размяли в руках и не торопясь обулись. Васька, скорчившись и накрывшись шубейкой, лег у огня, как зарезанный захрапел. Тит долго крутил над коленями и слюнил цигарку.
— Была со мною история, — заговорил он, закуривая, садясь и бросая в огонь горячую головешку. — Пошел так-то один за Невестницу, разложил огонек, сижу — и тоже алдотик дудит, и такая на мене, братец мой, напала тоска-страх. Подкинул я на огонь сучья, задремал, и только задремал — стоит надо мною человек, борода сивая. «Куды, говорит, подевал облячья?..» Спохватился я, стал — нет никого, огонюшко гаснет, и алдотик этот совсем над моей головой, близко. «Ну, думаю, — скоро свет, пойду...» Накинул ружьишко, подобрался и айда в лес. А ночь в лесу — темень, того и гляди, глаза выхлестнешь. Бегу и бегу. И слышу, братец мой: играет!.. Бегу и бегу, а он и дует, песня за песней. Слышу — тут, близко. Вижу — осина высокая. «Ну, — думаю, — обязательно на этой самой осине...» Подскочил я под осину, стою. А он надо мной так и жарит, слышно, как перья звенят, как помет сверху валится... А ночь темная, ни зги не видать. Сам себе: дай, думаю, обожду, рассветет — будет мой! Сел я под тую осинку, прихинулся, слухаю. И не то задремал, не то так: стоит опять надо мною человек тот с бородою: «Отдавай облячья!..» Опять я подхватился — свет, навроде как зорька над макушками займается... «Ну, -думаю, — пора! Стал я подверх смотреть: тут он, есть, большущий, и крылья по суку распустил. Приложилси я по нем — хлысь! — как он оттудова, как копна, как забьет по снегу крылами, мне под самые ноги, и вижу — брови у него красные, глаз такой едкий. «Стой, — думаю, — есть!» Только я к нему — цап! А он от меня под пенек, у меня в руках перо из хвоста, — и пошел по роженью скакать. Я, конечно, за ним по роженью, вот-вот на хвост наступлю, и такая мене досада берет. «Стой, — думаю, — не уйдешь, до вечера буду гоняться — не уйдешь!..» И какая, братец мой, штука, — тут-то и вышло самое это приключение. Так я и не пойму, как мы к тому месту вывернулись, где хлудовская сторожка стояла. Ты, дядя Хотей, знаешь. Колодец там от того времени остался, сруб сгнил, а яма и потеперь есть. И нужно такому делу — на все леса одна эта яма, снегом ее за зиму запорошило — глушак через, я за ним, да как ухну — шапка надо мной и поплыла. Хлопочу, значит, там внизу, — помогай господь!
Спасибо, ктой-то оставил с лета жердину, дно мерили — поймал я тую жердину да по ней и выбрался на божий свет. Вылез — давай одежу скидывать, разделся догола, голой на снегу стою, выжимаю, — огонь бы раскласть, да спички подмокли, И вот, веришь ли, слышу — шух-шух по снегу, гляжу — заяц сел так, на мене смотрит. «Эх, — сам себе думаю, — много я вас, косых, перевел, было бы и тебе то, да подмокло мое ружье...» Стою так, зубами стучу, вижу — другой, третий, десятка два зайцев собралось, скачут округ мене, бегают, друг дружку на снегу топчут. Оделся я кой-как, шугнул их, а к обеду чуть домой прибрел... Вот какая история! — заключил Тит, поглядывая на неподвижно-сидевшего над огнем и слушавшего его Хотея.
Договоривши, он встал, отошел от огня и, оправляясь, посмотрел на небо: звезды блестели ярко, синими зубцами поднимался в небо лес. Глубокая, таинственная, напряженная тишина накрыла и обняла его. Он взглянул на горевший огненным глазом костер, на сидевшего у огня Хотея, на освещенные, выступавшие из темноты стволы ближних елок и, громко хрустя лаптями по насту, отошел в сторону, на полянку. Две яркие звезды, одна над другою, горели над самым лесом. В последний раз далеко и глухо продудукал алдотик и смолк. Наступал торжественный, напряженный полуночный час. Тит стоял на поляне, окруженный лесом — свой в своем, — и долго слушал наступившую глубокую тишину. Долго ли, коротко совершался в лесу этот полуночный торжественный час, а когда совершился, Титу послышалось, что в самой глубине леса хряпнул и сломался тонкий сухой сучок, и тотчас высоко по макушам пробежал предутренний ветерок, звонче и веселее задудукал алдотик, и далеко на участках тонко пропел петух.
— Скоро свет, — сказал он, возвращаясь и взваливая на огонь затрещавшую сухую макушу. — Храпит, словно пеньку продал, душенька беззаботная! — проговорил он, взглянув на храпевшего Ваську и укладываясь у жарко вспыхнувшего огня, осветившего его скуластое, широкое лицо.
Перед светом охотники задремали. Они лежали, свернувшись у догоравшего костра, а над ними низко-низко, словно разглядывая маленьких человечков, насунулся темный лес.
Первым проснулся старик Хотей. Он быстро и молодо вскочил на тонкие ноги, подкинул в потухавший костер остатки суши, разбудил своих. Пожимаясь от холода, зевая, охотники размялись над огнем и, накинув ружье, растаскав костер, пошли в лес.
Они уходили от тлевших головешек, а высоко над ними пробегал и затихал в макушах холодный предрассветный ветер.
— Зоряет, — тихо сказал Хотей, когда они вышли на поляну и остановились.
На востоке над лесом чуть занималась заря. Большая розовая звезда Зорянка стояла над поднимавшейся из леса высокой черной елью. Длинное тонкое облако проступало на позеленевшем небе.
На поляне охотники разделились и, похряпывая по насту, разошлись. Тит шел один, не торопясь, останавливаясь и вслушиваясь в пробуждав шийся лес. Иногда ему слышалось, где-то играет глухарь, — он напрягал слух так, что звенело в ушах, и, постояв, шагал дальше по хрустевшему снегу. Низко над его головой прохоркал в темноте вальдшнеп. «Утро, — глушак теперь играет!» — подумал Тит и пошел быстрее, осторожно ступая лаптями. Внезапно, наполнив лес трубными звуками, загалдели и загомозились на болоте проснувшиеся журавли.
Тит шел привычно, чутьем угадывая в темноте путь. Остановившись под высокой разлапой сосной, он услышал далеко впереди едва уловимый, похожий на стук падающих капель, выделенный им из множества других лесовой тихий звук. Он пошел осторожнее, останавливаясь и замирая.
Два беляка-зайца, смешно подкидывая длинными ногами, один за другим пробежали от него в десяти шагах. Спускаясь к болоту и продравшись сквозь чащу молодого и цепкого ельника, он отчетливо услыхал от себя вправо громкое глухариное щелканье, скрежет и песню и, словно подброшенный, кинулся в снег. Определив направление, он бежал напрямик лесом, сигая под песню через колодье и замирая. Случалось, глухарь замолкал, слушал, и тогда Тит стоял неподвижно, дрожа подвернувшейся неловко коленкой. Однажды, свистя воздухом и глухо квохча, пролетела над ним глухарка, и глухарь замолчал надолго; слушал, мерз и неподвижно стоял в снегу Тит.
Место, по которому бежал Тит, было сухое, поросшее редкими соснами болото. Игравшую птицу Тит увидел внезапно. Глухарь сидел на длинном голом суку, четко обозначаясь на просветлевшем небе. Было видно, как во время песни дрожит высоко поднятая глухарья голова и подергивается надутый веером хвост. Тит, делая теперь один большой шаг и приседая, по открытому месту подбегал к сосне. Глухарь играл над его головою. Тит под песню оправился, откинул на затылок шапку и стал смотреть. Глухарь над ним был так близко, что в полутьме раннего утра отчетливо виднелись его шея, клюв и два торчавших сломанных в крыле пера, — был слышен каждый звук и шуршание перьев. Тит, наслаждаясь, стоял, слушал, смотрел. Вальдшнеп пролетел над болотом, цвикнул, и глухарь примолк на минуту. Потом заиграл жарче, трепеща опущенными крыльями и содрогаясь. Тит под песню взвел курок и поднял свою одностволочку. Над мушкой он близко видел надувавшийся черный зоб, дрожавшие концы крыльев. Выстрел прозвучал слабо и чуждо. И когда над лесом еще катилось и замирало эхо, на снегу под голой сосною билась могучими крыльями, предсмертно хрипела черная птица, а над нею стоял человек. Глухарка, квохча и разрезая воздух, низко пронеслась над сосною...
Когда охотники сошлись, над лесом поднималось, играя и смеясь, солнце. Они опять пошли вместе, один за другим, шагая по вчерашним, обмерзшим за ночь следам. Из лесу они вышли, когда над деревней — над черневшими впереди крышами — столбами поднимались в небо дымы. Над рекою ниточкой просвистели и опустились утки. Над черным кочкарником совсем невидный поднимался и падал — играл — баранчик-бекас. И опять, сорвавшись с межи, запел, столбом стал подниматься над дорогою жаворонок, весь золотой на солнце.
Облячья — молодые дубки и клены, что рубили в лесу мужики на полозья для саней (Смоленская область).