Володин Г. Г.
Прямо от окна убегала круто вверх меловая гора, заросшая дубом, ясенем, акацией, и такая она была высокая, что как ни пригибайся в комнате — не видать ее вершины. Ночью выпал снег, и она стала как бы еще круче и выше, а стволы деревьев сразу почернели, словно кто их вымазал сажей.
Но зато один дуб, тот, который на зиму листьев не сбрасывает, ярко зажелтел на белом снегу, и мне показалось, что он сделан из золота. Я даже сходил к нему послушать, не звенит ли он золотым звоном? Но он не звенел, а шелестел, но все равно, — около него было приятно постоять, как ранней весной около густолистой березы в голой акациевой роще.
Другое окно смотрело в Северный Донец. За рекой — осиновая роща, за нею — сосновый бор.
Летом, наверно, на горе обитают дрозды: и черный, и певчий, в осиннике же — соловьи, а на речке — трясогузки. Зимой их не встретишь здесь, — те птицы, которые не отлетели на юг, жмутся к жилью человека. Сперва они осторожны — чуть что, кинутся врассыпную; если же выставить кормушки — быстро привыкают.
Первой на заре прилетит синица. Сядет на столик, где насыпано всякой всячины: и конопли, и мурашек, и семян подсолнечника, и проса, — сядет, быстро повернет головку в разные стороны и, как сорока, только тише, словно разрешения попросит:
— Чи, чи, чи?
— Можно,— скажете вы, — для вас и насыпал.
Потом синиц налетит много, а за ними примчатся воробьи, и тогда надо тотчас пополнить запасы на столике: эти очень прожорливы. Они обязательно защебечут — будто поблагодарят. Глядя на них, и синицы подадут голос: затренькают, как тончайшие колокольчики.
Когда солнце перевалит за полдень, на столик прилетят нарядные щеглы. Они похожи на яркие огоньки и как чудесно поют! Зима вдруг покажется нехолодной, несуровой, и будто сугробов вокруг нет.
Изредка будут посещать вас юрки.
— Тюрк-чи, чи, тюрк, — возвестят они о себе. В зимнем оперении они чуточку побольше, чем летом. Грудка у них не так желта, слабее коричневый налет на ней, и песня — коротенькая, несмелая, по сравнению с осенней. Осенью издалека слыхать их громкое, мелодичное турчание, — колено песни у них длинное.
Посетит кормушку и серый хохлатый жаворонок. Он молчалив и ни за что не скажешь, что он умеет петь. Молча бегает мелкими шажками по столику, молча улетает, как будто от холода потерял свой звонкий голос, и страшновато станет, — а вдруг весной над широкими полями не услышишь с рассветом его песни!
И все же не щегол, не юрок, не жаворонок будут вашими лучшими друзьями. Они — редкие гости и очень осторожные птицы. Быстрее других привыкают к человеку синицы. Первое время они кажутся все одинаковыми: у всех черная головка, белые пятна под глазами, черная лента от подклювья через всю желтоватую грудку до черненьких, тоненьких лап, серые крылья с белыми полосками наискось и длинный для такой маленькой птицы хвост. В полете он будто тянет синицу книзу, и она сперва взбирается вверх, потом чуть кренится вниз, потом опять вверх, словно ныряет в воздухе. Они не драчливы, зимой почти не поют. Все они одинаковые, а вот мне, когда я гостил у лесника, довелось встретиться с необычной синичкой. Прилетела она и сердито так закричала:
— Чи! Чи! — и скок к воробью.
Тот посторонился, а она к другому. И этот отбежал в сторону. Вскоре около синицы никого не было. Я присмотрелся через окно и удивился: грудка у нее была ярко-желтая, как у чижа осенью, а полоска на груди и головка — иссиня-черные, блестящие, как атлас. Двигалась она быстро и нападала на всех, даже на своих сородичей-синиц. Одна из них не хотела уступить, так красавица ввязалась в драку.
«Эге, — подумал я, — да ты баловница».
Я хотел уже выйти-отпугнуть ее, но вдруг передумал: уж очень красив был ее наряд. Мне даже показалось, что синица знала об этом и потому так вела себя. Я осторожно открыл форточку и на нитке опустил на столик кусочек вареного мяса.
Баловница подумала, наверно, что это еще какая-нибудь птица вздумала мешать ей и кинулась к кусочку, а когда разглядела, что это лакомство, быстро клюнула и закричала:
—Чи-чи-трр! Чи-чи-трр! — как в конце февраля, когда солнце уже пригревает, и весна по всем приметам началась.
— Да ты, баловница, еще и певунья, — тихо рассмеялся я.
Так мы познакомились. С того дня мог я свободно отличить Баловницу от всех. Она была смелой птицей — садилась на открытую форточку, заглядывала ко мне в комнату и, несмотря на трескучие морозы, пела по-весеннему. Снегирь не выносил ее присутствия, щеглы терпеть не могли за драчливый характер, а юрки замолкали при ней совсем, будто смущаясь своей негромкой, коротенькой песни. Я старался кормить ее лакомством, и вскоре Баловница уже не боялась меня. Сперва она садилась там, где я клал кусочек мяса, а потом и на вытянутую руку. Она иногда даже пела, сидя на ладони.
А весна приближалась. Люди еще ходили в валенках, в теплых шубах, от мороза брови и усы покрывались инеем, как серебром. На левом берегу Донца, в затишке, около столетних осин на снежной скатерти появилось маленькое пятно: первая проталина...
Птицы реже появлялись у кормушек. Сперва исчез важный снегирь, потом перестали прилетать щеглы и юрки, убежал куда-то жаворонок. Только Баловница радовала меня. Она, как всегда, прилетала на заре, садилась на столик и громко дзинькала, словно вызывая меня. Я выходил, выносил ей кусочек мяса. Полакомившись, пела она задорно, по-весеннему.
«Может, прилетит сюда опять на зиму, но как ее узнать? — думал я, глядя на веселую синицу. И вдруг решил: сжав руку, поймал Баловницу. Несмывающейся краской я выкрасил ей белые пятна под глазами в красный цвет. Она перестала быть похожей на синицу, о чем я тотчас пожалел, но мне так хотелось с ней еще повстречаться или хотя бы услышать, где она будет проводить лето: ведь о такой птице обязательно сообщат.
После этого Баловница на руку уже не садилась.
Наступили теплые дни, зима начала сдавать, и Баловница покинула меня. Я выставил скворечни, но черных певцов еще не было. В преддверье весны хорошо поют свиристели, и я не вытерпел — пошел в рощу, отыскивать певцов весны.
Стайкой усаживаются они на высокий дуб или вяз и нежно, нежно журчат, как весенний ручеек в лесу, когда вокруг ничто не шелохнет. При приближении к ним они не улетают, как многие птицы, а летят навстречу, перепархивают с дерева на дерево — все ближе, ближе. Наконец, усядутся на ветке недалеко от тебя, рассматривают, а ты не шелохнешься, и вот они зажурчат, запоют, и в лесу повеет весной.
Издалека услышав их песню, я стал медленно приближаться. Где-то на солнечных опушках трещали синицы.
Я уже видел свиристелей, когда у меня над головой раздался тревожный крик синицы. Она по своей привычке громко извещала о появлении человека в лесу. Предупрежденные беспокойной певуньей, замолкли свиристели.
Синица, помолчав, забыла обо всем и запела. Но не успел я сделать и шага, как тотчас закричала маленькая птица.
— Питы, читы! Чи-ты!
Я замер, и синица опять затихла, потом, дзинькнув, полетела, словно ныряя в воздухе, к Донцу.
Я шагнул навстречу свиристелям. Они полетели ко мне, они уже садились на недалекую ветку, как вдруг синица повернула обратно и с тревогой закричала:
— Питы, чи-ты!
Свиристели испуганно взмыли вверх. С досады, не взглянув на виновницу своей неудачи, я быстро пошел к реке.
Какой тревогой наполнила эта маленькая птичка лес! Впереди меня разлетались птицы, даже ее сородичи прекратили песни на опушках. На ее крик откуда-то примчалась сорока: застрекотала, заверещала — так резко и так громко, что даже стихли работяги, дятлы.
Чтобы отвязаться от сороки, надо было просидеть под ее бдительной охраной до тех пор, пока ее внимание не привлечет новое лесное происшествие, но тогда некогда будет искать свиристелей.
Недобрым словом помянул я синицу и повернул домой. И вновь рядом со мной раздалось синичье:
— Птицы, смотри! Смотри!
Я поднял голову и удивился. На ветке сидела удивительная синица: у нее под глазами, вместо обычных белых пятен, ярко пылали — красные!