портал охотничьего, спортивного и экстерьерного собаководства

СЕТТЕР - преданность, красота, стиль

  
  
  

АНГЛИЙСКИЙ СЕТТЕР

Порода формировалась в первой половине XIX столетия путем слияния различных по типу семей пегих и крапчатых сеттеров, разводившихся в Англии отдельными заводчиками. В России английские сеттеры появились в 70-х годах XIX столетия, главным образом из Англии. 

подробнее >>

ИРЛАНДСКИЙ СЕТТЕР

Ирландский сеттер был выведен в Ирландии как рабочая собака для охоты на дичь. Эта порода происходит от Ирландского Красно-Белого Сеттера и от неизвестной собаки сплошного красного окраса. В XVIII веке этот тип собак был легко узнаваем.

подробнее >>

ГОРДОН

Это самый тяжелый среди сеттеров,
хорошо известный с 1860-х годов, но
обязанный популярностью четвертому
герцогу Гордону, разводившему черно-
подпалых сеттеров в своем замке в 20-х 
годах XVIII столетия.

подробнее >>

Ветлужская панорама

Красильников А. М.

I

Ветлуга — река чаек, лесных дебрей, плотовщиков, легенд и сказаний о дивных дивах, озерах, кладах...

Как теперь там, «В лесах» (имеется в виду известный одноименный роман П. И. Мельникова-Печерского), что сталось с этой так тепло прижившейся в сознании стороной, где из ущелий просеков с курящимися от молний соснами выходят на уютные ягодные полянки бабушки-задворенки с берестяными пестерями? Ветлужская панорама

Широкая, светлая река рассекает видимую мне землю на две половины. Одна — это красные горы с соснами, с зарослями пихт и малины, с чистыми студеными ключами. На горах, за соснами — сжатые лесами поля, селения, моторы, гудение проводов.

Другая половина — заречье. Там, за выбеленными водой и солнцем песчаными отмелями и просторной поймой — далекая даль холмистой тайги с озерами, болотами — пристанищем многих еще и теперь медведей, лосей и лесной птицы.

И все тут бок о бок. Смело и широко шагающая культура и почти нетронутая природа.

Из окна я вижу иногда мирно пасущихся за рекой лосей и березы, густо облепленные тетеревами, и редкую зимнюю ночь не подойдут к моему дому голодные скитальцы — волки. Стая моих псов поднимает тогда неостановимый лай, и волки всполошно бегут, оставляя в лунную ночь черные следы по снегу.

А под утро, когда на небе блестит еще нож месяца, я иду по волчьим следам, и если они поведут на лежку, — спускаю со сворки своего гончего Гая....

...Вот что было вчера, в хороший, по-моему, декабрьский день.

День начался скучноватым утром, без розовой зари. С ночи выпала мелкая ровная пороша. Дорога еще не закатана санями и безлюдна, — на ней хорошо видны следы волка-самца.

Я знаю этого бродягу по многим с ним встречам. Он стар. Старики у волков отодвигаются в тень. Отторгнутый от стаи строптивостью и вероломством неблагодарного потомства, горемыка влачит одинокую, неприкаянную жизнь, пробавляясь дворнягами.

На этот раз ночь у волка была добычливой. Его след привел нас с Гаем к недоеденной собаке, от которой волк сытым шагом пошел по зимней санной дороге в теплое болото к бору. По его следам пошли и мы с Гаем.

Гай — багряный выжлец от кровей тех гонцов, злоба и нестомчивость которых вызывают у нас теперь изумление и неверие. На людях Гай покорен, ласков, застенчив, но лисицу и волка он преследует самозабвенно, не зная усталости.

Навстречу нам едет с возом сена знакомый, многодетный лесник с ближайшего кордона. Лесник очень общителен и немножко грешит велеречивостью и склонностью легко переходить от дела к безделью, — недугом обычно непритязательных сердечных людей. Опасаясь, что лесник остановится «подводить базу» — тогда прощай и сено и охота, — я поклонился ему, не раскрывая рта.

На кривой лесной дороге с неразвеянными еще запахами сена постепенно стихает шорох саней, кашель коня и понукающий крик лесника. Пугливый и зябкий, лес стоит в неподвижном дыму, точно дремлет под серым небом. Полусонная, ленивая волчья поступь откалывается от дороги и идет в темный остров.

Я отстегнул сворку. Гай, помахивая гоном, красиво, как это умеют выжлецы на доборе, весело и ходко пошел по волчьему следу.

Следы волков вызывают почти у всякого человека не всегда объяснимое чувство щемления, тоски. Когда Гай скрывается в молчаливой чаще, у меня не выходят из головы опасения о возможно печальной судьбе одиночного гонца. Кабы знать все наперед...

А лес стоит белый, немой и тайный, и хоть бы какой-нибудь успокаивающий сердце звук... Где-то тревожно застрекотала сорока и это стрекотание только подчеркивает глухую тишину.

И вдруг! Вдруг лес ожил. Он отряхнулся от тоскливой дремоты, вспенился и просветлел.

Его разбудил породный, пронизанный тревожной радостью, лай. Сначала редкий и робкий, потом густой и гневный.

Волки не любят сплошных боров. Они уводят, случается, гончих иногда далеко в бор, но непременно возвращаются к дорогам и своим входным следам. В лесу одиночке волку некуда деваться от доброго красногона.

Я занял удобный лаз у дороги; ждать здесь волка уж так-то хорошо.

И день хорошеет, разведривается и улыбается милой, совсем незимней улыбкой. Небо синеет проталинками в тонких, точно исстиранных облачках. Через пахнущую кипарисом мозжуху я вижу пеструю от теней дорогу и порхающих на ней пунцовых снегирей. Нежно свистят синицы. Воздух прозрачен и чист, и каждый звук в нем разносится с поражающей четкостью.

Голос Гая двоится эхом. Он то приближается, то удаляется так, что минутами я не слышу его совсем. Волк кружит по кочковатым заболоченным мелочам, затаивается в них, возвращается на свой след, петляет, как пьяный.

Выжатый из крепи, волк вывалился на дорогу и, низко опустив голову и полено, потрусил по ней неутомимой трусцой скитальца. Приближаясь ко мне, волк желтеет, будто ржавеет. Сильный, по своему собранный и ладный, зверь на свободе красив и статен.

Он уже мой. Ему осталось пробежать сотню шагов, перейти желобок лесной речки и...

Далеко на дороге появился ахающий Гай. Волк на секунду приостановился, замахал к речке, спустился на лед и стал мне невидим: должно быть, он там затаился... Прождав так несколько секунд, я подбежал к берегу и шагах в полутораста увидел бьющегося в воде волка, его отчаянные попытки выбраться из полыньи. Лесная речка не замерзает на быстринах даже в самые лютые морозы. Волк с дороги свернул на ночной след лисицы, пошел по нему, но тонкая корочка рухнула, и зверь был затянут под лед стремительным течением.

Волк погиб молча. Лесная драма. Ее неожиданность вызывает у меня чувство глубокой грусти. Подавленный, стою я над волнующейся полыньей с белым заплесканным порогом. Вода звенит тонко-тонко, играя льдинками.

Потускнел, будто провинился, день. В нем вдруг угасли радости. Даже дивная шалость природы — редчайшей красоты яблонька, сделанная из осинки меланхолическими снегирями, не вызывает у меня радостного изумления.

На дороге фырканье и топот лошади. Это возвращается домой лесник. Привязав лошадь к дереву, он подошел ко мне.

— ...Утонул! Волк утонул?! а не ври-ка ты. Как это волк может утонуть?

Лесник смотрит на меня, забывая прикурить от сгоревшей до пальцев спички.

Я показал ему на след, и он прошел по нему до полыньи.

— Все точно! У него наверно того... заплёт в голове на почве выстрела, ты его пугнул? Ну и чудо, на всю планету единичный факт. Оказия. Ты заметь, сколько волки дичи изводят, не касаясь продуктивности животноводства. Зимы две назад и у меня волк Тяпку стащил. Не этот ли, не обратил ты у него вопрос на инвалидность уха? А то я одному ухо отшиб. Влез в капкан... Подошел я, глазищи — ватник прожгёт! Зубы, там, и все обличье — держись дальше. Я поспешил маленько, не обдумался, форсировал в упор головы, и ухо напрочь. Ну, свалился он, гляжу, вроде дошел. Так и привез его домой на лыжах, бросил в простой прируб. Оснимаю, мол, утром и в пушнину — получай Иван пять сот. В дому солнышко не заходит... Голозадники-то, ребятишки, смотреть на волка: дверь на месте не побывала. Это им — фильма: гляди сеанс без марки. А волки не в каждый текущий момент в дому бывают. И баба моя на радостях разливается. Женский пол, знаешь, в какие мечтания может вдаваться, когда у них копейка в кредите заведется: и то, и сё... и на оболочку штапель, и радио «Тулу». Уважаю я, когда у моей супруги интерес в жизни взыграет, в радости баба на весь свет светит. И я вроде молодею, разуваюсь — пою, слова разные авторитетные высказываю: давай, мол, давай, Дуняшка, планируй на полный тираж, в разрезе научного быта. Ладно. Уснули, а только утром-то смотрим, окошко в прирубе как есть все высажено. И волк — прощайте, ласковые взоры... Всякие осечки в жизни переживаются, а уж тут поскрипел я зубами. Слез по этому, по самовольно по ушедшему волку и не знаю сколько пролито. Так-то... Покурили мы с тобой, погуторили, пора и ехать. Добычу-то когда будешь выручать? Дело-то ты вроде бы и сделал, а результату счет — ноль. Может, сейчас думаешь, так давай помогу, а то время скоро волкам выть.

С лесника точно ветром сдуло смешинку и недокучливое впрочем «красование». Недолго подумав, он осмотрел лед, срубил и очистил несколько осин и берез, и уже по началу его работы я поверил в сомнительный, мне казалось, успех «спасения» волка.

А русского человека стоит посмотреть и в радости, и в беде, и в труде. Лесник, как это умеют только ловкие на руку, с красивой ухваткой умельца и обиходной грубоватостью «организует епрон», и в руках у него все так и поет. Меня тоже захватывают его рискованные, удальские, полные расчетливого лукавства движения.

— А ведь это одноухий! Заметил ты — одноухий, — ненужно громко и ликующе кричит мне лесник, когда поднятый было на лед волк соскользнул с деревянных крючьев и снова скрылся в воде.

Вытащенный на берег, еще не закоченевший матерый волк будто вздохнул, провисая в оседающий под ним снег. Одноухая голова его кажется непомерно большой и уродливой.

— Он, он самый. Вот так и довелось свидеться. Ножик-то есть? Давай, я всякую дичину обряжу — поискать такого мастера. Волк что — минута время, а я и другой, имей в виду, какой ювелирный ремонт, пожалуйста, замок портфелю, будильник, кадки...

Снимать шкуру мы не стали. Волка я уступил леснику. Неожиданно смущенный и без угодливости обрадованный, он категорически долго отказывается от «нефактического трофея», затем нехотя помог мне поднять на сани тяжелую тушу, и, тепло простясь, тронул застоявшуюся лошадь.

— Ты, чай, не собьешься? — кричит он уже на ходу. — А в случае чего вон тебе прямой азимут: иди на Медведицу. Так и иди...

Уже вечер. Такой хороший, что его не печалит даже тоскующая в бору желна. Небо расцвеченное и чистое. По нему полыхает золотой пожар. С заиндевелых берез падают вниз, точно подбитые неслышным выстрелом, черные тетерева.

Свет дня меркнет. Мы бредем с Гаем на яркую россыпь звезд — Большую Медведицу.

II

...Около двух месяцев плывем мы с верхов Ветлуги.

К закату солнца вытащили байдарку на выбеленный дождями и солнцем песчаный берег, раскинули палатку, развели костер.

Ни людей, ни жилья. В любую сторону — леса, леса с их удивительной тишиной и предосенним очарованием.

И вот, в тот час, когда солнце ушло на покой и низинки закурились туманом, наше внимание было привлечено стаями крякв. Откуда-то из-за бескрайних лесов, через нашу стоянку, неслись сотенные косяки птиц. Стаи шли в «горьнюю» сторону, к залесным холмам и полям.

А утром, с восходом солнца, утки летели обратно, в леса. И снова мы любуемся летящими уже не стаями, а вразнобой, кряковыми. Покружив где-то в видимом нам небе, утки стремительно падают за лесом, как будто и не очень уж далеко. Однако, когда я попытался было отыскать места, где присаживаются утки, я заплутался в водных логах и таких зарослях осок, что вынужден был с сожалением вернуться к лодке.

Не спеша едем снова мимо крутого кустистого берега, задрав головы в небо: кряквы все летят, летят...

— Утками интересуетесь?! — неожиданно раздается с берега густая октава. В прогале кустов стоит сивый старик-великан. Мы и уток забыли, глядя на него: вот так кряж...

— Да, — говорю, — много тут у вас уток. Куда это они садятся? Я так и не дошел до них, запутался. Перемочился только даром.

— А, и зря пытался! Вылезай-ка лучше, пропихивайся вот сюда в ручей. Свожу, потрафлю. Уток тут тыщи.

Но остаться мы не могли: время было учтено до минут, а сердце мое приросло к этим местам. В плену огромного города то и дело я вспоминал их и грезил ими, пока, наконец, мне снова не довелось побывать здесь.

Сентябрь, бабье лето, тихая грусть увядания. Заплетенные паутиной травы, кумачовые зори, шелест нарядных листьев под ногой путника, пора птичьих сборов к отлету, — милые сердцу дни, когда неистовые осенние ветры еще не выдули из золотых лесов уютные грибные запахи.

Сентябрь, а день совсем летний. С утра сеет мелкий, «пыльный» дождь. Меня и стайку говорливых, закрытых от дождя мешками, босых «шипижниц» перевез через Ветлугу уже сильно посеревший, знакомый старик. Бойкие на язык бабы потихоньку называют старика «гнетуном» и проникнуты к нему явным недружелюбием. Мне так и не удалось переслушать смешные и печальные рассказы попутчиц о лени и скупости моего шефа.

Одноглазая, бревенчатая лачуга старика обвалена сверху землей, с нее свисает космами бурьян. Внутри хибарка закопчена до блеска. На стенах мотки сетей, связки вяленой рыбы и густой дух плохо содержимой псарни. По слепому стеклу окна шелестят золотые шершни. Только дверь хороша: на прочной скобе висит несокрушимый замок. У стены, ничем не укрытый, пляшет клочкастый, голодный Руслан. Хозяин привязал его на телефонный провод и, лукаво преувеличивая агрессивность славного пса, предупреждает меня быть осторожным.

— Как же ты здесь поживаешь? — по обычаю всех странствующих, мы выпиваем по чарке «со встречей».

За стеной льет разошедшийся к ночи дождь и усиленно скребется Руслан. Сначала я вижу мелькающие под стеной черные лапы и грязный кончик носа. Поощренный колбасой, Руслан перекрывает все землеройные норы, и к моему боку вылезает умильная мокрая морда. Захлебываясь булкой и неописуемым собачьим счастьем, Руслан исчезает в яме...

— Хорошо живу... Подрылся, сволочь! Это ты его наманил, да балуешь. Собакам грешно хлеб травить.

Руслан снова осторожно вылезает из норы. Не одобряя моего еретичества, старик заткнул дыру музейным валенком невероятных размеров, разбитым и изъеденным точно проказой.

— Сытно живу, слава богу. Пока вода, — баканы ставлю: платят. А тут рыба, озера запираю... Опять же ягода, грибы. Все в деньгу обращается, а то как же? Ну, только неразменная моя кассыя — перевоз. Хоть он и не на большой дороге, а поди-ка, обойди к казенному: крюк... ну и сворачивают ко мне. Нынче народ пошел скорый, на ходу жуют, а я на эту прыть по рублику, по два накидываю. Иной покукует, покукует, пожмется да и подает. А я что, — силом не неволю. Ночевать — ни-ни! Пугаю... Вот, погляди, — в поздних сумерках старик зажег коптилку и поднес ее к висящему на потолке большому темно-серому шару и стукнул по нему ногтем. Шар загудел и из него посыпались и залетали, стукаясь о стены, встревоженные шершни.

— То-то! И ты труса пустил. Видал, — как желуди! А ты пригнись: на полу осы не очкалят, — колдун оставляет в мигушке малюсенький оранжевый огонек и, смеясь, укладывается вдоль стены и вскоре перестает отвечать.

А я не засну... С потолка на меня падают холодные капли, и из головы не выходит этот алчный старик с его страшной жизнью. В «горах» у него «обрядный» дом, а здесь он торгует гостеприимством и совестью. Плата за перевоз — чистый разбой, добродушные и незлобивые ветлугари поневоле мирятся с ней. Так и живет этот неопрятный старик с каменным сердцем.

Чудом уцелел я от осатаневших блох и, промокший до самого сердца, ушел утром за километр, в построенный колхозом для косцов дом, оказавшийся очень удобным. Там было сухо, свободно. Ночевавшие в домике женщины уже ушли собирать плоды шиповника; на лужке, у самого порога, еще тлел и дымился костер.

День распогодился. Рассказы старика, многолетний опыт блуждания по дебрям и упорство помогли мне к вечеру этого дня отыскать так давно лелеянное в мечтах утиное озеро — Кочи. Мне и теперь жутко вспомнить, как добирался я до него...

Зеркало озера — в изумрудной раме телореза. Местами он оттесняется к осоке, к хвощам, кустам ивняка, рогозам и ситникам, но больше лежит широким ковром. Природа затейлива: по озеру живописно раскиданы лужайки водяного лютика, круглые листья водокраса и заросли утиной каши — рдеста. В проранчиках и идущих от них поличках — уже краснеющие листья кувшинок и сплошная риза ряски; весь видимый мне берег «разрисован», запорошен пухом и перьями уток. Всякий, вероятно, человек стоял бы так, затаив дыхание, очарованный величием и красотой озера, с опрокинутыми в нем грядами сумрачного бора и где-то сливающимися с водой и небом, будто задымленными светлыми некосями. На «стекле» озера, на засиженных гладких кочках сидит и плавает отдыхающая утка.

Наметив место, где будет удобно спустить лодку-надувашку и сидеть на ней зорю, я удалился от озера по долинке с тальником и, полный радостных надежд, вернулся к стоянке.

Жар и ветер костра качает на кольях мою одежду и гонит из нее клубы белого пара, чайник клокочет и плюется, взрывая седой пепел. Домик стоит на взлобке. Кругом озерки и луга с редкими вековыми соснами; из-за стены тальника и зарослей шиповника виднеется серебристая от блесток Ветлуга, и как хорошо тут без этого коптящего старика...

День тихо угасает. Отдохнули и ушли к домам женщины, нагруженные котомками с шипикой. Я жду, когда полетят утки. И вот там, где упало солнышко, на розовой заре появляется вдруг темное облачко; оно быстро надвигается, и я вижу над головой четкие силуэты черных уток. Некоторые птицы еще не приладились к строю, они как-то шумно вспархивают, точно отряхивают приставшее к их крыльям золото зари. Утки не окончили своих дневных разговоров, и я долго слышу и его, и удивительно мелодичный свист их крыльев.

Спать, спать! Я укладываюсь в надутую лодку и вдруг вижу на чердаке, у застрехи, два зеленых огня. Что это могло быть? Сова? Осветив загадочные фары, я увидел пестрого кота. Наверно его забросили. Худой и «деморализованный», он долго не доверяет мне, а вскоре уже ищет мои руки, лицо, мурлычет с усердием стосковавшегося по настоящему делу старателя и мешает мне спать. Утром он провожает меня, плачет и, жалкий, сидит на тропе, брезгливо отряхивает замоченные росой лапы.

Озеро... Вот какое оно утром! Тихое, спряталось в тумане так, что его и не узнаешь, а запахи в осоке почему-то напоминают мне кабанью тропу в камышах. Но кабанов тут, я знаю, нет.

Надувашка, — какая это удобная для охотника посудина! Стрелять из нее можно только сидя, но уж сидеть в ней или спать прямо на воде — чистое удовольствие.

Уток еще нет. Сейчас наверно уже восходит солнце. Все залито туманом, точно молоком, но над самой водой «молоко» дымит, кое-где завихривается и качается вместе с водой от всплеска рыб. Туман редеет, и озеро становится все шире, шире...

Какая же, однако, тут рыба? Должно быть, очень большая: бултыхнется и лодку качает, баюкает волна. Не догадался я спросить о рыбе старика. Кто-кто, а он-то всю подноготную тут знает.

От нечего делать я разбросал вокруг взятую с собой еду и с удовольствием наблюдаю заметное оживление рыбного населения.

А вот и утки!.. Они сегодня совсем другие, точно заново выкрашенные, пестрые, светлые, посеребренные солнцем.

Нарядный селешок падает от выстрела в траву и лежит среди нее точно вдруг распустившийся цветок. И мне уже не до рыбы: утки летят непрерывно. Облетев по кромке озера, они шумно присаживаются далеко от моей засидки, за выступом леса, но их и здесь столько, что я стреляю на выбор, только селезней. Стреляю много и, как во всю свою охотничью жизнь, зачем-то горячусь, пуделяю, хоть и не часто.

Часам к девяти лёт кончился, хотя над лесами долго еще мечутся и одиночки, и стаи. На пороге дома меня встретил вдоволь познавший горечь одиночества, обрадованный кот. Он не дает ступить шагу, крутится около и готов, кажется, зажигать спички. А день снова хороший. Отдохнув, я собрался навестить старика и расспросить его о рыбе в озере.

— Слышал, слышал твою пальбу, настрелял ли? — гнетун стоит по колено в водкой яме и вычерпывает пригоршнями замоченные в ней грибы-солюшки.

— А-а? Вот как! Чудак, как не быть в таком озере рыбе. Там линь да карась. Не бывало ни сетей, ни уд, — иным рыбам, может, по двести, али больше годов веку...

Кажется, только дети да охотники такие титаны по части нетленной веры в сказки, немыслимые удачи и ситуации. А потом эти «двести лет»... Поймать линя, который помнит Азовские походы Петра... Взбудораживший меня старик «подал» мне за двух селезней леску и спичечную коробку червей.

Я тороплюсь к жилью, чтобы сделать удилища. Около меня катается и прыгает Руслан. На шее у него обрывок узластого провода; он сорвался с привязи и не знает, что делать с обуявшей его радостью. И вдруг он залился лаем на тропе: я понял, что Руслан преследует ожидавшего меня кота, и не беспокоился, зная, что кошки умеют спасаться от собак. Но вот из открытой двери дома выскочили кот и Руслан... Пока я бежал к свившимся в клубок животными жестоко отпихнул ногой пса, кот был растерзан и конвульсивно вытягивался на тропе. Милый кот, как это неожиданно, быстро и печально: был — и нет.

Оставаться здесь я не мог. Забрав скарб и харч, ушел искать нового пристанища где-нибудь поблизости к озеру. За мной долго полоскался в бродах и поскуливал удивленный обидным невниманием к нему Руслан.

Обходя предполагаемые границы озера, я нашел луговину с тремя стожками сена. Косили здесь недавно, место было обжитым, и я приютился тут.

От стожка к озеру пожня переходит в некось и топь. Светит по-летнему солнце, небо бирюзовое, глубокое, облака по нему плывут легкие, веселые, и паутина, паутина в удивляющем обилии. Непрерывный лёт уток. С этой чистинки видно, как они опускаются в неизвестные мне озера, которым едва ли знает кто-нибудь счет. И днем, и особенно вечером я мог бы, не отходя от стога, расстрелять многие десятки патронов.

А на Коче такой же, как и вчера, шум. Утки после меня снова собрались на озере. Близко к заре они грудятся к его середине и, как одна, поднимаются на крыло. Стая за стаей, сделав круг, птицы исчезают за лесом.

И снова ночь с ее шорохами в чащах, безветрием и звездами. Чуть-чуть зажелтело на востоке небо, а я уже сидел на озере, в туго набитой сеном лодочке. Затемно еще начали бултыхаться рыбы, качая лодку и лежащие на воде удилища. Не шевельнет... Беленькие палочки-поплавки недвижно лежат в окнах между лопухами, и я постепенно утрачиваю рыболовный азарт. Где-то за спиной у меня, хлюпая жижей, бродят лоси: они приходят кормиться по ночам какой-то водной, растительной едой.

А в лодке так хорошо! Тепло, мягко, точно в постели и... я проспал рыбалку. Забылся хорошим сном, а когда открыл слипшиеся глаза, увидал плавающих близко уток... После дуплета озеро закипело, точно по нему прошел ураган с градом. Сколько же поднялось утки! Полетав где-то, они шумно присаживаются на залитое солнцем плесо, снова взмывают, налетают на мою засидку, подставляя под выстрелы выпуклые грудки.

У меня еще оставалось несколько патронов, но у одной гильзы оторвалось донышко, и ружье не закрывалось. Побившись с ним, я вспомнил об удилище: из него можно сделать шомпол и вытолкнуть гильзу. Вот тут-то я и обнаружил, что удилищ на месте нет. Утки меня не занимали, я плавал кругами, заглядывая в травы, где могли бы застрянуть длинные палки с лесой: там наверно «тот» линь или карась, «который»... Если писать правду, крупных линей и карасей ловить на уду мне не приходилось, и понятно, как я искал исчезнувшие уды. «Почему я не привязал их»... Но я все-таки нашел: толстый конец строганной березки белеет в полуметре от поверхности. Я его осторожно достал, потянул к себе. Нет, масса пассивная, неживая, «наверно пучок трав»... Но на леске была рыба, я увидал ее вдруг, большую и черную. Она отделилась от трав и заходила, упруго нажимая на конец сырого, податливого удилища. Дышал ли я в это время, — не знаю, я только помню, как млел и терял сердце, как ходила и кружилась за рыбой легкая лодка. Снасть у меня ребячья, ненадежная. Будь бы я здесь с жилками и катушками, — был бы другой разговор...

...Наконец я вздыхаю с облегчением и смеюсь, радуюсь: холодный, скользкий великан-линь лежит у меня в ногах, он пружинится и вздрагивает. Чтобы он не выпрыгнул из лодки, я завалил его сверху селезнями.

Искать в таком большом и травянистом озере удилище не легче, чем иглу в стогу сена. Вторую уду я так и не нашел, хотя и проехал все озеро. Это было жаль, как жаль и расставаться с этим чудесным озером. Но делать здесь уже нечего: поохотился я удачно и памятно и побывал там, куда так давно хотелось.

Весь багаж я перенес к реке, на высокий берег Ветлуги, откуда открывается обворожительная панорама живописного плеса и поймы правобережья. Линя я отпустил на кукан и любовался им с крутояра, пока кипятил чай и отдыхал. Линь уткнулся в берег и должно быть спал: утро ему выдалось хлопотное...

А багажа у меня скопилось много. Три десятка селезней... с такой ношей далеко не уйдешь. День, правда, очень тихий и ехать по течению в надувашке хорошо, но поднимет ли она вес почти что двоих людей?

Превосходно подняла. Плыву не прытко, но зато лежу, наслаждаясь дымом папиросы и волшебным даром осени — золотым днем, его грустью и обаянием, — плыву мимо склоненных с яра дубов и пунцовых рябин. И, то отставая, то обгоняя лодку, плывут расцвеченные листья и черные паучки с белыми парусами — паутинками. На сухое весло присела отдохнуть уставшая от ноши, желтая от пыльцы последнего медоноса, пчелка, и, может быть, пчелка немножко и виновата в том, что человеку становится иногда так удивительно и так необъяснимо хорошо.

Ветлужская панорама

Английский сеттер|Сеттер-Команда|Разработчик


SETTER.DOG © 2011-2012. Все Права Защищены.

Рейтинг@Mail.ru