Воропаев И.
Однажды осенью охотился я в придонской степи. Сделав последний дублет по куропаткам, я вышел из балки на Гетманский шлях, поднялся на хребтину придорожного кургана, сбросил с плеч рюкзак, присел на валун в ожидании попутки. Над головой благоухал теплый сентябрьский полдень, чуть обдувало ветерком и наносило горьковатым запахом полыни.
А в далекой степной синеве бесшумными волнами играло марево, и безграничным разливом приволья, во всю необозримую ширь размахнулась степь-матушка, словно душа русского великана.
Когда-то, давно-давно в этих родных и милых краях беззаботной резвостью пронеслась моя юность. Тридцать лет пролетело с тех пор... И как изменилось все кругом за эти тридцать лет!
От старого остался только общий фон и, как родимые пятна, — холмы и курганы, овраги и глубокие балки с кустарником. Сильно посвежел и повлажнел воздух — чувствуется дыхание Цимлянского моря. Степь будто все та же, а жизнь в ней другая. Куда ни глянь — везде благоустроенные полевые станы и, нарушая обычную тишину, властным рокотом гудят многосильные гусеничные гиганты. Черным сверкающим шелком ложатся от горизонта до горизонта широкие полотнища зяби, пахучего целинного чернозема. А какова глубина вспашки — так и кажется, вот-вот из борозды хлынет вода... И как это все не похоже на старинку, когда воловьи упряжки, вытянувшись цугом, ползали по степи, таская легкие однолемешные плуги «АКСАЙ». Да и люди стали иные — грамотные, инициативные, с новыми стремлениями, с новыми запросами, со зрелыми творческими мыслями.
Так сидел я, сравнивая прошлое с настоящим.
По бугру, со стороны Калача, растянув хвост пыли, приближался грузовик. Я спустился с кургана к дороге, поднял руку. Шофер резко остановил грузовик.
Открылась дверца кабины, и шофер, полуобернувшись ко мне, произнес:
— Добрый день!
— Здравствуйте! — ответил я, приближаясь к нему.
— Вам далеко? — спросил он, неторопливо закуривая папиросу.
— До Клетской.
— Это по пути. Покурим и двинем дальше. Хотите? — протянул он мне пачку.
— Благодарю, не курю, — ответил я и, разложив ружье, вынул патроны.
— Охотились? — спросил он, сбивая с кончика папиросы пепел.
— Да, тешил душу.
— Доброе дело. Я тоже охотник... Охота тут в сентябре дюже хорошая — и куропаток много, и стрепетки попадаются, а вон там, — показал он вытянутой рукой на дальний бугор, — там несколько раз приходилось дудаков видеть. Но мало стало их в наших степях, переводится птица, — с сожалением произнес он и несколько раз подряд сильно затянулся папиросой.
— Значит, такую птицу охранять нужно, — заметил я. — Дудак это ж гордость, король наших степей!..
— Да-а!.. Это вы правильно сказали, что редкостную птицу нужно беречь; но тут над этим не задумываются, — птица она доверчивая и потому бьют ее с машин как ни попало, не считаясь ни с чем, король это или королева; хоть сам черт попадись, — глушат без разбору. Уничтожают дудаков, бьют стрепетков, а больше всего достается куропаткам да зайцам, этих прямо изводят.
— А вы, товарищ, пытались где-нибудь крикнуть о этих безобразиях? — спросил я.
— Пытался.
— И что же?
— Ничего не получилось. Голос у меня, замечаете, сиплый, никто его не слышит, — ответил он.
Мы поговорили, потом шофер — его звали Павло — пригласил меня в машину.
Минут пять мы ехали, не проронив ни слова, и за это время я успел основательно разглядеть своего соседа. Это был мужчина лет тридцати пяти, с простым, до черноты загорелым русским лицом. На его губах часто вспыхивало подобие улыбки, но это скорее было похоже на болезненное вздрагивание, чем на проявление веселости: лицо оставалось строгим, сосредоточенно-задумчивым. И еще одна характерная деталь привлекла мое внимание. Я увидел, что из-за воротника защитной гимнастерки извилистой коричневой тропинкой тянулся затвердевший шрам. Он поднимался по правой стороне шеи, проходил мимо рваного уха и, как в зарослях спелого ячменя, терялся в светлых волосах затылка.
Склонившись к открытому окну кабины, шофер сосредоточенно смотрел на зябь, мимо которой мы проезжали. Вдруг машина сбавила скорость, а потом и совсем остановилась среди дороги.
— Обождите-ка! — как приказ, бросил он мне и заторопился навстречу приближавшемуся к нам трактору. — Стой! — поднявруку, крикнул Павло молодому трактористу, лихо сдвинувшему на затылок фуражку с привязанными над козырьком большими шоферскими очками.
Тракторист, сбавив газ, остановился и вопросительно посмотрел на Павло.
— Ты это что же, чучело огородное! — строго закричал Павло. — Разве так пашут? Погляди, каких могил наделал! — указал он на ряды огрехов. — Никакой у тебя жалости и уважения нет к земле, да и к какой земле-то, — это ж не земля, а масло... Тебя как звать-то? — недружелюбно спросил Павло.
— Фрол, — ответил сконфуженный тракторист.
— Так вот что, Фрол! — начал Павло. — По возрасту, как я вижу, ты из пеленок давно выпростался, да и с виду ишь какой бравый, а вот душу хлебороба у тебя черт с квасом съел!
Паренек смутился, покраснел, не знал, как ему быть, что отвечать...
— Молодежь никак не привыкнет к серьезности. Не понимает, что землю портит, — сказал Павло, усаживаясь за баранку руля.
— За что вы на него так? — притворно спросил я.
— Так вы ж посмотрите, — огрех на огрехе! Какого ж тут урожая ждать, тут только бурьянам раздолье! С такой пахотой черта с два к изобилию придешь! — от души возмущался Павло. — Хлеб любит, чтобы земля была как на дрожжах сдобрена, потом трудовым пропитана, а не так, как вот у него — тырь-пырь, с пятого на десятое...
Мы молчали, за окном плыла степь. Полевые станы на пригорках; курчавая зябь, поблескивающая на солнце вязью паутины; орлы на курганах, с приспущенными от жары крыльями; луни, низко плавающие над зардевшим по балкам кустарником.
Машина плавно бежала по хорошо укатанному грейдеру.
Склонившись к открытому окну, я рассматривал окрестности. Ведь все здесь было историческим, каждый вершок земли был полит кровью защитников Сталинграда. Это здесь, в Большой излучине Дона, началась тогда, жаркими июльскими днями, гигантская битва за Сталинград, за нашу Отчизну. Уже сколько лет прошло с тех пор, а вокруг то и дело попадаются разрушенные и поросшие травой, но еще отчетливо рисующиеся на фоне степи блиндажи, окопы, обгоревшие и исковерканные остовы машин. На повороте дороги, у окопчика, лежала разбитая, вдавленная в землю и почерневшая от давности противотанковая пушка. Чуть подальше, в овражке, торчал ржавый ствол миномета, а в двух шагах от него валялось несколько продырявленных немецких касок. У обочины дороги, изогнувшись стальной гадюкой, распласталась, поросшая травой ржавая танковая гусеница. Рядом с ней холмиком чернел колпак орудийной башни.
— Сколько еще металла разбросано! — заметил я.
— Это что, вы б посмотрели, сколько его было раньше! Колхозные кузнецы на всю жизнь железом запаслись. Ох, и жара ж была тут, вспомнить страшно! — сказал Павло.
— А вы тоже были здесь? — спросил я.
Но Павло не ответил, он только сбавил скорость машины, беспокойно забегал глазами по сторонам, словно искал что-то потерянное. Потом съехал с дороги, остановился, молча вышел из кабины и, не говоря ни слова, пошел в сторону, где вблизи одинокой дикой яблоньки поднимался небольшой безымянный курган. Я с интересом следил за ним и терялся в догадках, — что все это значит? А шофер, между тем, поднялся на курган, снял фуражку и, внимательно осмотрев вершину, присел рядом с большим серым камнем, потупил голову, стал закуривать...
Павло возвратился с потемневшим лицом. Он молча сел за руль, вывел машину на дорогу и, не оборачиваясь ко мне, сказал:
— Есть еще неотесанные олухи, не могут с уважением относиться к памятникам на могилках наших солдат. А может, этот солдат один своей грудью фашистские полчища держал.
— А что случилось? — спросил я.
— Дощечку с надписью куда-то забросили, какому-то черту она помешала.
— А кто тут схоронен?
— Дядя Яша! — ответил он таким тоном, словно я знал этого дядю, но забыл о нем. — Заходил проведать его! — добавил Павло.
— Кто же он такой? — допытывался я.
— Сержант наш. Он был у нас все одно, что отец родной. Нам тогда было по двадцать пять, а ему уже за сорок. Бывало, наставляет нас: «Ребятушки, не робей, но и очертя головы не лезьте... воюйте осмысленно, не горлом и не озорством, а умом...» Старый казак знал дело! Ох, лихой же был, но лихость его была не дурачливая, а с соображением. Он еще в первую войну четыре Георгия имел, да и в эту столько нацепил, что рубахи от наград не видать. Под Харьковом, когда меня вот тут скребануло, — потянул он себя за рваное ухо, — целую версту дядя Яша на себе волок. И как видите, сберег все-таки! А вот и его нет! — удрученно произнес Павло. — Теперь вот как еду этой дорогой, каждый раз захожу навестить его. Посижу на могилке, покурю, подумаю, и вся наша совместная жизнь с ним так и пролетит сызнова!
— Значит, вы тоже были в этом аду? — спросил я.
— Да, хлебнул, не скоро забуду!
— В каких же местах были?
— А вот, видите два кургана! — указал он на две высоченных сопки, конусами возвышающихся в излучине Дона. — В июле сорок второго года оборону там держали. Ох, и жарко ж было! Немцы и справа, и слева к Дону вышли, а мы как влипли в эти косогоры, так и ни шагу! В нашем подразделении осталось трое — я, Сашко, однополчанин мой, и дядя Яша. И вот когда мы с Сашко бросились вправо, чтобы отразить немцев, подбирающихся к нам по овражку с фланга, дядя Яша остался один бить из пулемета по цели. Мы, конечно, живо со своими разделались, но, когда вернулись, дядя Яша лежал без движения и едва дышал. Оказывается, в окоп угодила мина, всю грудь ему изрешетила. На наше счастье наступили сумерки, и бой затих. Мы обмыли из фляжек раны, забинтовали их, дали глотнуть холодной воды, и он пришел в себя. Но, видно, сразу почувствовал, что отходил по родной земле, пригнул нас к себе и говорит: «Ну, ребятки, дети мои дорогие, кажется, я отвоевался... Жалко, не увижу, как этих гадов раздавите, — вялым взглядом показал он на линию фронта. — Жалко, не увижу, какая жизнь потом наступит на нашей земле! Похороните, — говорит, — меня вон на том бугре, на кургане у дороги, чтобы я и мертвым видел степь родную... Да еще разыщите мою мать-старушку и помогите ей». И, когда над степью легла ночь, мы выполнили первую его просьбу. Целую версту тащили поочередно на себе, чтобы похоронить на этом кургане.
— Ну, а потом что было?
— Потом наши выстрелы настолько поредели, что немцы просто не стали обращать на них внимание, обошли со всех сторон и пошли... Мы с Сашко снялись с позиций и, прикрываясь кустарником, по балкам пробрались к Дону. Здесь, где теклина балки впадала в реку, лежал набоку подбитый немецкий грузовик. Юркнув под него, мы внимательно осмотрелись. На той стороне Дона копошились люди, ржали лошади, теснились машины. Оттуда доносилась русская речь.
— Слышишь, наши! — обрадовался Сашко.
— Да, вроде как бы они! — согласился я и прислушался. Кругом тишина, ни единого выстрела. Вдруг вижу, с правой стороны балки, с мыса высокой горы, спускается по стежке «фриц». Через плечо у него автомат, в руке котелок. Видно, за водой идет. Положил я свою снайперку на заднее колесо машины, взял его по-охотничьи на мушку и жду, когда пониже спустится. И только это он до поворота дошел — ну, думаю я, благослови боже, первого за дядю Яшу — тук его. Он сделал шаг назад, будто в стенку лбом ткнулся, а потом, как зеленый татарник от удара палкой, переломился вдвое и покатился вниз.
— Ах, черт, чуть не проскочил! — вспохватился вдруг Павло, меняя тему разговора. — Выходите, вот ваш развилок, — обратился он ко мне, останавливая машину. — А мне вон туда! — мотнул он головой на северо-запад.
— А вторую просьбу дяди Яши выполнили, мать его разыскали? — спросил я на прощанье.
— А как же, конечно! Вот видите, везу ей два мешка муки на зиму, и так всегда, каждую осень...
Я поблагодарил Павло за доставку, за компанию, за рассказы и, пожелав счастливого пути, отошел в сторону. Машина фыркнула, вздрогнула и побежала по дороге, распустив хвост серебристой пыли.
Остановившись на склоне придонской горы, я залюбовался развернувшейся передо мной панорамой. Внизу, как бы притаившись в садах, лежала Клетская. За огородами, вверх и вниз по долине Дона, простирались пойменные луга с озерами и болотами. По лугам курчавились массивы придонских — золотых и розовых — лесов. Из-за синеющих на горизонте бугров темным пологом шла ночь. На западе ослепительным накалом, горел закат. Вдали, под горой, у хутора Караженского, блеснул на изгибе Дон; в домах, стоявших на косогоре, пламенем вспыхнули стекла окон.
Где-то стукнул выстрел, видно, кто-то уже встал на вечернюю зорю. На острове, напротив озера Камышов, с песчаной косы Дона поднялась смешанная стая уток и казары. Краем станицы, вдоль оврага, летели на юг журавли. А из-за поворота горы, кутаясь пылью, вынеслись два грузовика, до отказа наполненные молодежью, возвращавшейся с полевых работ. Машины скоро скрылись в густом облаке пыли, но до меня еще долго доносились слова знакомой песни:
«И в час, когда над нашей стороною
Вдали заря вечерняя стоит.
Она как будто говорит со мною,
О самом лучшем в жизни говорит...»