Л. Н. Толстой
Охота пуще неволи
Мы были на охоте за медведями. Товарищу пришлось стрелять по медведю: он ранил его, да в мягкое место. Осталось немного крови на снегу, а медведь ушел.
Мы сошлись в лесу и стали судить, как нам быть — идти ли теперь отыскивать этого медведя или подождать дня три, пока медведь уляжется.
Стали мы спрашивать мужиков-медвежатников, можно или нельзя обойти теперь этого медведя? Старик-медвежатник говорил: «Нельзя, надо медведю дать остепениться; дней через пять обойти можно, а теперь за ним ходить — только напугаешь, он и не ляжет».
А молодой мужик-медвежатник спорил с стариком и говорил, что обойти теперь можно: «По этому снегу, — говорит, — медведь далеко не уйдет, — медведь жирный. Он нынче же ляжет. А не ляжет, так я его на лыжах догоню».
И товарищ мой тоже не хотел теперь обходить и советовал подождать.
Я и говорю: «Да что спорить. Вы делайте, как хотите, а я пойду с Демьяном по следу. Обойдем — хорошо, не обойдем — все равно: делать нынче нечего, а еще не поздно».
Так и сделали.
Товарищи пошли к саням, да в деревню, а мы с Демьяном взяли с собой хлеба и остались в лесу.
Как ушли все от нас, мы с Демьяном осмотрели ружья, подоткнули шубы за пояса и пошли по следу.
Погода была хорошая: морозно и тихо. Но ходьба на лыжах была трудная: снег был глубокий и праховый. Осадки снега в лесу не было, да еще снежок выпал накануне, так что лыжи уходили в снег на четверть, а где и больше.
Медвежий след издалека был виден. Видно было, как шел медведь, как местами по брюхо проваливался и выворачивал снег. Мы шли сначала в виду от следа, крупным лесом, а потом, как пошел след в мелкий ельник, Демьян остановился. «Надо, — говорит, — бросать след. Должно быть, здесь ляжет. Присаживаться стал, — на снегу видно. Пойдем прочь от следа и круг дадим. Только тише идти надо, не кричать, не кашлять, а то спугнешь».
Пошли мы прочь от следа, влево. Прошли шагов пятьсот, глядим — след медвежий опять перед нами. Пошли мы опять по следу, и вывел нас этот след на дорогу. Остановились мы на дороге и стали рассматривать, в какую сторону пошел медведь. Кое-где по дороге видно было, как всю лапу с пальцами отпечатал медведь, а кое-где — как в лаптях мужик ступал по дороге. Видно, что пошел он к деревне.
Пошли мы по дороге. Демьян и говорит: «Теперь смотреть нечего на дорогу: где сойдет с дороги вправо или влево, видно будет в снегу. Где-нибудь своротит, не пойдет же в деревню».
Прошли мы так по дороге с версту; видим — впереди след с дороги. Посмотрели — что за чудо! след медвежий, да не с дороги в лес, а из лесу на дорогу идет: пальцами к дороге. Я говорю: «Это другой медведь». Демьян посмотрел, подумал. «Нет, — говорит, — это он самый, только обманывать начал. Он задом с дороги сошел». Пошли мы по следу — так и есть. Видно, медведь прошел с дороги шагов десять задом, зашел за сосну, повернулся и пошел прямо. Демьян остановился и говорит: «Теперь, верно, обойдем. Больше ему и лечь негде, как в этом болоте. Пойдем в обход».
Пошли мы в обход по частому ельнику. Я уж уморился, да и труднее стало, ехать. То на куст можжевеловый наедешь, зацепишь, то промеж ног елочка подвернется, то лыжа свернется без привычки, то на пень, то на колоду наедешь под снегом. Стал уж я уставать. Снял я шубу, и пот с меня так и льет. А Демьян — как на лодке плывет. Точно сами под ним лыжи ходят. Не зацепит нигде, не свернется. И мою шубу еще себе на плечи перекинул и все меня понукивает.
Дали мы круг версты в три, обошли болото. Я уже отставать стал — лыжи сворачиваются, ноги путаются. Остановился вдруг впереди меня Демьян и машет рукой. Я подошел. Демьян пригнулся, шепчет и показывает: «Видишь, сорока над ломом щекочет; птица издалече его дух слышит. Это он».
Взяли мы прочь, прошли еще с версту и нашли опять на старый след. Так что мы кругом обошли медведя, и он в средине нашего обхода остался. Остановились мы. Я и шапку снял и расстегнулся весь: жарко мне, как в бане, и весь, как мышь, мокрый. И Демьян раскраснелся, рукавом утирается. «Ну, — говорит, — барин, дело сделали, теперь отдохнуть надо».
А уж заря сквозь лес краснеться стала. Сели мы на лыжи отдыхать. Достали хлеб из мешка и соль; поел я сначала снегу, а потом хлеба. И такой мне хлеб вкусный показался, что я в жизнь такого не ел. Посидели мы; уж и смеркаться стало. Я спросил Демьяна, далеко ли до деревни. «Да верст двенадцать будет. Дойдем ночью; а теперь отдохнуть надо. Надевай-ка шубу, барин, а то остудишься».
Наломал Демьян ветвей еловых, обил снег, настлал кровать, и легли мы с ним рядышком, руки под головы подложили. И сам не помню я, как заснул. Проснулся я часа через два. Треснуло что-то.
Я так крепко спал, что и забыл, где я заснул. Оглянулся я — что за чудо? Палаты какие-то над мной, и столбы белые, и на всем блестки блестят. Глянул вверх — разводы белые, а промеж разводов свод какой-то вороненый и огни разноцветные горят. Огляделся я, вспомнил, что мы в лесу и что это деревья в снегу и в инее мне за палаты показались, а огни — это звезды на небе промеж сучьев дрожат.
В ночь иней выпал: и на сучьях иней, и на шубе моей иней, Демьян весь под инеем, и сыплется сверху иней. Разбудил я Демьяна. Стали мы на лыжи и пошли. Тихо в лесу: только слышно, как мы лыжами по мягкому снегу посовываем, да кое-где треснет дерево от мороза, и по всему лесу голк раздается. Один раз только живое что-то зашумело близехонько от нас и прочь побежало. Я так и думал, что медведь. Подошли к тому месту, откуда зашумело, — увидали следы заячьи. И осинки обглоданы. Это зайцы кормились.
Вышли мы на дорогу, привязали лыжи за собой и пошли по дороге. Идти легко стало. Лыжи сзади по накатанной дороге раскатываются, громыхают, снежок под сапогами поскрипывает, холодный иней на лицо, как пушок, липнет. А звезды вдоль по сучьям точно навстречу бегут, засветятся, потухнут, точно все небо ходуном ходит.
Товарищ спал. Я разбудил его. Мы рассказали, как обошли медведя, и велели хозяину к утру собрать загонщиков — мужиков. Поужинали и легли спать.
Я бы с усталости проспал до обеда, да товарищ разбудил меня. Вскочил я, смотрю — товарищ уж одет, с ружьем что-то возится.
«А где Демьян?» — «Он уже давно в лесу. Уж и обклад поверил, сюда прибегал, а теперь повел загонщиков заводить». Умылся я, оделся, зарядил свои ружья; сели в сани, поехали.
Мороз все держал крепкий, тихо было и солнца не видать было: туман стоял наверху, и иней садился.
Проехали мы версты три по дороге, подъехали к лесу. Видим — в низочке дымок синеет и народ стоит: мужики и бабы с дубинами.
Слезли мы, подошли к народу. Мужики сидят, картошки жарят, смеются с бабами.
И Демьян с ними. Поднялся народ, повел их Демьян расставлять кругом по нашему вчерашнему обходу. Вытянулись мужики и бабы ниткой, тридцать человек — только по пояс их видно — зашли в лес; потом пошли мы с товарищем по их следу. Дорожка хоть и натоптана, да тяжело идти; зато падать некуда — как промежду двух стен идешь.
Прошли мы так с полверсты; смотрим — уж Демьян с другой стороны к нам бежит на лыжах, машет рукой, чтоб к нему шли. Подошли мы к нему — показал нам места. Стал я на свое место, огляделся.
Налево от меня высокий ельник; сквозь него далеко видно, и за деревьями чернеется мне мужик-загонщик. Против меня частый молодой ельник в рост человека. И на ельнике сучья повисли и слиплись от снега. В средине ельника дорожка засыпана снегом. Дорожка эта прямо на меня идет. Направо от меня частый ельник, а на конце ельника полянка. И на этой полянке, вижу я, что Демьян ставит товарища.
Осмотрел я свои два ружья, взвел курки и стал раздумывать, где бы мне получше стать. Сзади меня, в трех шагах, большая сосна. «Дай стану у сосны и ружье другое к ней прислоню». Полез я к сосне, провалился выше колен, обтоптал у сосны площадку аршина в полтора и на ней устроился. Одно ружье взял в руки, а другое с взведенными курками прислонил к сосне. Кинжал я вынул и вложил, чтобы знать, что в случае нужды он легко вынимается.
Только я устроился, слышу — кричит в лесу Демьян: «Пошел! В ход пошел! пошел!» И как закричал Демьян, на кругу закричали мужики разными голосами: «Пошел! У-у-у-у!» — кричали мужики. «Ай! И-их», — кричали бабы тонкими голосами. Медведь был в кругу. Демьян гнал его. Кругом везде кричал народ, только я и товарищ стояли, молчали и не шевелились — ждали медведя. Стою я, смотрю, слушаю, сердце у меня так и стучит. Держусь за ружье, подрагиваю. Вот-вот, думаю, выскочит, прицелюсь выстрелю, упадет... Вдруг налево слышу я в снегу обваливается что-то, только далеко. Глянул я — в высокий ельник: шагов на 50 за деревьями стоит что-то черное, большое. Приложился я и жду. Думаю, не подбежит ли ближе. Смотрю — шевельнул он ушами, повернулся и назад. С боку мне его всего видно стало. Здоровенный зверище! Нацелился я сгоряча. Хлоп! — слышу: шлепнулась об дерево моя пуля. Смотрю из-за дыма — медведь мой назад катит в обклад и скрылся за лесом. Ну, думаю, пропало мое дело, теперь уж не набежит на меня; либо товарищу стрелять, либо через мужиков пойдет, а уже не на меня. Стою я, зарядил опять ружье и слушаю. Кричат мужики со всех сторон, но с правой стороны, недалеко от товарища, слышу, не путем кричит какая-то баба: «Вот он! Вот он! Вот он! Сюда! Сюда! Ой, ой! Ай, ай, ай!»
Видно — на глазах медведь. Не жду уже я к себе медведя и гляжу направо на товарища. Смотрю — Демьян с палочкой, без лыж по тропинке бежит к товарищу, присел подле него и палкой указывает ему на что-то, как будто целится. Вижу — товарищ вскинул ружье, целится туда, куда показывает Демьян! Хлоп! — выпалил. «Ну, — думаю, — убил». Только смотрю, не бежит товарищ за медведем. «Видно, промах или плохо попал — уйдет, — думаю, — теперь медведь назад, а ко мне уже не выскочит!» Что такое? Впереди себя слышу вдруг — как вихрь летит кто-то, близехонько сыплется снег, и пыхтит. Поглядел я перед собой, а оп прямехонько на меня по дорожке между частым ельником катит стремглав, и видно — со страху сам себя не помнит. Шагах от меня в пяти, весь мне виден — грудь черная и головища огромная, с рыжинкой. Летит прямехонько на меня лбом и сыплет снег во все стороны. И вижу я по глазам медведя, что он не видит меня, а с испугу катит благим матом куда попало. Только ход ему прямо на сосну, где я стою. Вскинул я ружье, выстрелил, а уже он еще ближе. Вижу — не попал, пулю пронесло, а он и не слышит, катит на меня и все не видит. Пригнул я ружье, чуть не в упор в него, в голову. Хлоп! — вижу попал, а не убил.
Приподнял он голову, прижал уши, осклабился и прямо ко мне. Хватился я за другое ружье; но только взялся рукою, уж он налетел на меня, сбил с ног в снег и перескочил через. Ну, думаю, хорошо, что он бросил меня. Стал я подниматься, слышу — давит меня что-то, не пускает. Он с налету не удержался, перескочил через меня, да повернулся передом назад и навалился на меня всей грудью. Слышу я — лежит на мне тяжелое, слышу теплое над лицом и слышу — забирает он в пасть все мое лицо. Нос мой уж у него во рту и чую я — жарко и кровью от него пахнет. Надавил он меня лапами за плечи, и не могу я шевельнуться. Только подгибаю голову к груди из пасти, нос и глаза выворачиваю. А он норовит как раз в глаза и нос зацепить. Слышу — зацепил он зубами, верхней челюстью, в лоб под волосами, а нижней челюстью в маслак под глазами, стиснул зубы, начал давить. Как ножами, режут мне голову; бьюсь я, выдергиваюсь, а он торопится и, как собака, грызет — жамкнет-жамкнет. Я вывернусь, он опять забирает. Ну, думаю, конец мой пришел. Слышу, вдруг полегчило на мне. Смотрю, нету его, соскочил он с меня и убежал.
Когда товарищ и Демьян увидали, что медведь сбил меня в снег и грызет, они бросились ко мне. Товарищ хотел поскорее поспеть, да ошибся: вместо того, чтобы бежать по протоптанной дорожке, он побежал целиком и упал. Пока он выкарабкивался из снега, медведь все грыз меня. А Демьян, как был без ружья, с одной хворостиной, пустился по дорожке, сам кричит: «Барина заел! барина заел!» Сам бежит и кричит на медведя: «Ах, ты баламутный! Что делает! Брось! Брось!»
Послушался медведь, бросил меня и побежал. Когда я поднялся, на снегу крови было, точно барана зарезали, и над глазами лохмотьями висело мясо, а сгоряча больно не было.
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я и забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим — медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить — уж он пробежал. Медведь остервенел, хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидали, что из медвежьей головы идет кровь; хотели идти догонять, но у меня разболелась голова, и поехали в город к доктору.
Доктор зашил мне раны шелком, и они стали заживать.
Через месяц мы поехали опять на этого медведя: но мне не удалось добить его. Медведь не выходил из обклада, а все ходил кругом и ревел страшным голосом. Демьян добил его. У медведя этого моим выстрелом была перебита нижняя челюсть и выбит зуб.
Медведь этот был очень велик, и на нем прекрасная черная шкура.
Я сделал из нее чучелу, и она лежит у меня в горнице. Раны у меня на лбу зажили, так что только чуть-чуть видно, где они были.
Русак (описание)
Заяц-русак жил зимою подле деревни. Когда пришла ночь, он поднял одно ухо, послушал, потом поднял другое, поводил усами, понюхал и сел на задние лапы. Потом он прыгнул раз-другой по глубокому снегу и опять сел на задние лапы и стал оглядываться. Со всех сторон ничего не было видно, кроме снега. Снег лежал волнами и блестел, как сахар. Над головой зайца стоял морозный пар, и сквозь этот пар виднелись большие яркие звезды.
Зайцу нужно было перейти через большую дорогу, чтобы прийти на знакомое гумно. На большой дороге слышно было, как визжали полозья, фыркали лошади и скрипели кресла в санях.
Заяц опять остановился подле дороги. Мужики шли подле саней с поднятыми воротниками кафтанов. Лица их были чуть видны. Бороды, усы, ресницы были белые. Из ртов и носов их шел пар. Лошади их были потные, и к поту пристал иней. Лошади толкались в хомутах, ныряли, выныривали в ухабах. Мужики догоняли, обгоняли, били кнутами лошадей. Два старика шли рядом, и один рассказывал другому, как у него украли лошадь.
Когда обоз проехал, заяц перескочил дорогу и полегоньку пошел к гумну. Собачонка от обоза увидела зайца. Она залаяла и бросилась за ним. Заяц поскакал к гумну по субоям; зайца держали субои, а собака на десятом прыжке завязла в снегу и остановилась. Тогда заяц тоже остановился, посидел на задних лапах и потихоньку пошел к гумну. По дороге он на зеленях встретил двух зайцев.
Они кормились и играли. Заяц поиграл с товарищами, покопал с ними морозный снег, поел озими и пошел дальше. На деревне было все тихо, огни были потушены, только слышался на улице плач ребенка в избе да треск мороза в бревнах изб. Заяц прошел на гумно и там нашел товарищей. Он поиграл с ними на расчищенном току, поел овса из начатой кладушки, взобрался по крыше, занесенной снегом, на овин и через плетень пошел назад к своему оврагу. На востоке светилась заря, звезд стало меньше, и еще гуще морозный пар поднимался над землею. В ближней деревне проснулись бабы и шли за водой, мужики несли корм с гумен, дети кричали и плакали. По дороге еще больше шло обозов, и мужики громче разговаривали.
Заяц перескочил через дорогу, подошел к своей старой норе, выбрал местечко повыше, раскопал снег, лег задом в новую нору, уложил на спине уши и заснул с открытыми глазами.
Как я первый раз убил зайца
У меня был дядька Иван Андреевич. Он выучил меня стрелять, когда мне было еще 13 лет. Он достал маленькое ружьецо и давал мне из него стрелять, когда мы ходили гулять. И я убил раз галку и другой раз сороку. Но отец не знал, что я умею стрелять. Один раз, это было осенью, в маменькины именины, мы ожидали дядюшку к обеду, и я сидел на окне и смотрел в ту сторону, откуда ему надо было приехать, а отец ходил по комнате. Я увидел из-за рощи четверню серых и коляску и закричал: «Едет! Едет!..»
Отец поглядел в окно, увидел коляску, взял картуз и пошел на крыльцо встречать. Я побежал за ним. Отец поздоровался с дядей и сказал: «Выходи же». Но дядя сказал: «Нет, возьми лучше ружье да поедем со мной. Вот там, сейчас за рощей, русак лежит в зеленях. Возьми ружье, поедем убьем». Отец велел себе подать шубу и ружье, а я побежал к себе, наверх, надел шапку и взял свое ружье. Когда отец сел с дядей в коляску, я приснатился с ружьем сзади на запятки, так что никто не видал меня.
Только что выехали за рощу, дядя велел кучеру остановиться, поднялся и говорит: «Видишь, вон в той меже сереется. Справа бурьянчик, а влево шагов на пять — видишь?» Отец долго смотрел и все ничего не видал. А мне снизу и вовсе не видно было. Наконец отец увидал, и они с дядей пошли по полю. Отец нес ружье и ничего не мог видеть. Но я рад был, что меня не заметили. Прошли так шагов сто. Отец остановился, хотел прикладываться, но дядя остановил его: «Нет, далеко, еще пойдем. Он подпустит». Отец послушался, но только они прошли немного, русак вскочил, и тут я только увидал его. Русак был большой, почти белый, только спинка серебряная. Он вскочил, поднял одно ухо и слегка запрыгал от нас. Отец прицелился. Хлоп! Русак бежит. Отец из другого ствола. Русак бежит. Я уж забыл и про отца и про все. Прицелился сзади — хлоп! Смотрю и сам глазам не верю — русак перевернулся через голову, лежит и одной задней ногой брыкает. Отец и дядя оглянулись: «Ты откуда взялся?! Ну молодец!» И с тех пор мне дали ружье и позволили стрелять.
Булька
У меня была мордашка. Ее звали Булька. Она была вся черная, только кончики передних лап были белые. У всех мордашек нижняя челюсть длиннее верхней, и верхние зубы заходят за нижние; но у Бульки нижняя челюсть так выдавалась вперед, что палец можно было заложить между нижними и верхними зубами. Лицо у Бульки было широкое, глаза большие, черные и блестящие; и зубы, и клыки белые всегда торчали наружу. Он был похож на арапа. Булька был смирный и не кусался, но он был очень силен и цепок. Когда он, бывало, уцепится за что-нибудь, то стиснет зубы и повиснет, как тряпка, и его, как клещука, нельзя никак оторвать.
Один раз его пускали на медведя, и он вцепился медведю в ухо и повис, как пиявка. Медведь бил его лапами, прижимал к себе, кидал из стороны в сторону, но не мог оторвать и повалился на голову, чтобы раздавить Бульку, но Булька до тех пор на нем держался, пока его не отлили холодной водой.
Я взял его щенком и сам выкормил. Когда я ехал служить на Кавказ, я не хотел брать его и ушел от него потихоньку, а его велел запереть. На первой станции я хотел уже садиться на другую перекладную, как вдруг увидал, что по дороге катится что-то черное и блестящее. Это был Булька в своем медном ошейнике. Он летел во весь дух к станции. Он бросился ко мне, лизнул мою руку и растянулся в тени под телегой. Язык его высунулся на целую ладонь. Он то втягивал его назад, глотал слюни, то опять высовывал на целую ладонь. Он торопился, не поспевал дышать, бока его так и прыгали. Он поворачивался с боку на бок и постукивал хвостом о землю.
Я узнал потом, что он после меня пробил раму и выскочил из окна и прямо по моему следу поскакал по дороге и проскакал так верст двадцать в самый жар.
Булька и кабан
Один раз на Кавказе мы пошли на охоту за кабанами и Булька прибежал со мной. Только что гончие погнали, Булька бросился на их голос и скрылся в лесу. Это было в ноябре месяце: кабаны и свиньи тогда бывают очень жирные.
На Кавказе, в лесах, где живут кабаны, бывает много вкусных плодов: дикого винограду, шишек, яблок, груш, ежевики, желудей, терновнику. И когда все эти плоды поспевают и тронутся морозом, кабаны отъедаются и жиреют.
В то время кабан так бывает жирен, что не долго может бегать под собаками. Когда его погоняют часа два, он забивается в чащу и останавливается. Тогда охотники бегут к тому месту, где он стоит, и стреляют. По лаю собак можно знать, стал ли кабан или бежит. Если он бежит, то собаки лают с визгом, как будто их бьют; а если он стоит, то они лают, как на человека, и подвывают.
В эту охоту я долго бегал по лесу, но ни разу мне не удалось перебежать дорогу кабану. Наконец я услыхал протяжный лай и вой гончих собак и побежал к тому месту. Уж я был близко от кабана, мне уже слышен был треск по чаще. Это ворочался кабан с собаками. Но слышно было по лаю, что они не брали его, а только кружились около. Вдруг я услыхал — зашуршало что-то сзади и увидал Бульку. Он, видно, потерял гончих в лесу и спутался, а теперь слышал их лай и так же, как я, что было духу катился в ту сторону. Он бежал через полянку по высокой траве, и мне от него видна только была его черная голова и закушенный язык в белых зубах. Я окликнул его, но он не оглянулся, обогнал меня и скрылся в чаще. Я побежал за ним, но чем дальше я шел, тем лес становился чаще и чаще. Сучки сбивали с меня шапку, били по лицу, иглы терновника цеплялись за платье. Я уже был близок к лаю, но ничего не мог видеть.
Вдруг я услыхал, что собаки громче залаяли, что-то сильно затрещало, и кабан стал отдуваться и захрипел. Я так и думал, что теперь Булька добрался до него и возится с ним. Я из последних сил побежал через чащу к тому месту. В самой глухой чаще я увидал пеструю гончую собаку. Она лаяла и выла на одном месте, и в трех шагах от нее возилось и чернело что-то.
Когда я подвинулся ближе, я рассмотрел кабана и услыхал, что Булька пронзительно завизжал. Кабан захрюкал и посунулся на гончую; гончая поджала хвост и отскочила. Мне стал виден бок кабана и его голова. Я прицелился в бок и выстрелил. Я видел, что попал. Кабан хрюкнул и затрещал прочь от меня по чаще. Собаки визжали, лаяли следом за ним, я по чаще ломился за ними. Вдруг почти у себя под ногами я увидал и услыхал что-то. Это был Булька. Он лежал на боку и визжал. Под ним была лужа крови. Я подумал: пропала собака; но мне теперь не до него было, я ломился дальше. Скоро я увидал кабана. Собаки хватали его сзади, а он поворачивался то на ту, то на другую сторону. Когда кабан увидал меня, он сунулся ко мне. Я выстрелил другой раз почти в упор, так что щетина загорелась на кабане, и кабан захрипел, пошатался и всей тушей тяжело хлопнулся наземь.
Когда я подошел, кабан уже был мертвый, и только то там, то тут его пучило и подергивало. Но собаки, ощетинившись, одни рвали его за брюхо и за ноги, а другие лакали кровь из раны.
Тут я вспомнил про Бульку и пошел его искать. Он полз мне навстречу и стонал. Я подошел к нему, присел и посмотрел его рану. У него был распорот живот, и целый комок кишок из живота волочился по сухим листьям. Когда товарищи подошли ко мне, мы вправили Бульке кишки и зашили ему живот. Пока зашивали живот и прокалывали кожу, он все лизал мне руки.
Кабана привязали к хвосту лошади, чтобы вывезти из лесу, а Бульку положили на лошадь и так привезли его домой. Булька проболел недель шесть и выздоровел.
Мильтон и Булька
Я завел себе для фазанов легавую собаку. Собаку эту звали Мильтон; она была высокая, худая, крапчатая по серому, с длинными брылями и ушами и очень сильная и умная. С Булькой они не грызлись. Ни одна собака никогда не огрызалась на Бульку. Он, бывало, только покажет свои зубы, и собаки поджимают хвосты и отходят прочь. Один раз я пошел с Мильтоном за фазанами. Вдруг Булька прибежал за мной в лес. Я хотел прогнать его, но никак не мог. А идти домой, чтобы отвести его, было далеко. Я думал, что он не будет мешать мне, и пошел дальше, но только что Мильтон почуял в траве фазана и стал искать, Булька бросился вперед и стал соваться во все стороны. Он старался прежде Мильтона поднять фазана. Он что-то такое слышал в траве, прыгал, вертелся; но чутье у него плохое, и он не мог найти следа один, а смотрел на Мильтона и бежал туда, куда шел Мильтон. Только что Мильтон тронется по следу, Булька забежит вперед. Я отзывал Бульку, бил, но не мог с ним ничего сделать. Как только Мильтон начинал искать, он бросался вперед и мешал ему. Я хотел уже идти домой, потому что думал, что охота моя испорчена, но Мильтон лучше меня придумал, как обмануть Бульку. Он вот что сделал: как только Булька забежит ему вперед, Мильтон бросит след, повернет в другую сторону и притворится, что он ищет. Булька бросится туда, куда показал Мильтон, а Мильтон оглянется на меня, махнет хвостом и пойдет опять по настоящему следу. Булька опять прибегает к Мильтону, забегает вперед, и опять Мильтон нарочно сделает шагов десять в сторону, обманет Бульку и опять поведет меня прямо. Так что всю охоту он обманывал Бульку и не дал ему испортить дела.
Булька и волк
Когда я уезжал с Кавказа, тогда еще там была война, и ночью опасно было ездить без конвоя.
Я хотел выехать как можно раньше утром и для этого не ложился спать.
Мой приятель пришел провожать меня, и мы сидели весь вечер и ночь на улице станицы пред моей хатой.
Была месячная ночь с туманом, и было так светло, что читать можно, хотя месяца и не видно было.
В середине ночи мы вдруг услыхали, что через улицу на дворе пищит поросенок. Один из нас закричал: «Это волк душит поросенка!»
Я побежал к себе в хату, схватил заряженное ружье и выбежал на улицу. Все стояли у ворот того двора, где пищал поросенок, и кричали мне: «Сюда!» Мильтон бросился за мной, верно, думал, что я на охоту иду с ружьем; а Булька поднял свои короткие уши и метался из стороны в сторону, как будто спрашивал, в кого ему велят вцепиться. Когда я подбежал к плетню, я увидал, что с той стороны двора прямо ко мне бежит зверь. Это был волк. Он подбежал к плетню и вскочил на него. Я отстранился от него и приготовил ружье. Как только волк соскочил с плетня на мою сторону, я приложился почти в упор и спустил курок; но ружье сделало «чик» и не выстрелило. Волк не остановился и побежал через улицу. Мильтон и Булька пустились за ним. Мильтон был близко от волка, но, видно, боялся схватить его, а Булька, как ни торопился на своих коротких ногах, не мог поспеть. Мы бежали что было силы за волком, но и волк и собаки скрылись у нас из виду. Только у канавы на углу станицы мы услыхали подлаивание, визг и видели сквозь месячный туман, что поднялась пыль и что собаки возились с волком. Когда мы прибежали к канаве, волка уже не было, и обе собаки вернулись к нам с поднятыми хвостами и рассерженными лицами. Булька рычал и толкал меня головой, — он, видно, хотел что-то рассказать, но не умел.
Мы осмотрели собак и нашли, что у Бульки на голове была маленькая рана. Он, видно, догнал волка перед канавой, но не успел захватить, и волк огрызнулся и убежал. Рана была небольшая, так что ничего опасного не было.
Мы вернулись назад к хате, сидели и разговаривали о том, что случилось. Я досадовал на то, что ружье мое осеклось, и все думал о том, как бы тут же на месте остался волк, если б оно выстрелило. Приятель мой удивлялся, как волк мог залезть на двор. Старый казак говорил, что тут нет ничего удивительного, что это был не волк, а что это была ведьма и что она заколдовала мое ружье. Так мы сидели и разговаривали. Вдруг собаки бросились, и мы увидали на середине улицы перед нами опять того же волка; но в этот раз он от нашего крика так скоро побежал, что собаки уже не догнали его.
Старый казак после этого уже совсем уверился, что это был не волк, а ведьма, а я подумал, что не бешеный ли это был волк, потому что я никогда не видывал и не слыхивал, чтобы волк, после того как его прогнали, вернулся опять на народ.
На всякий случай я посыпал Бульке на рану пороху и зажег его. Порох вспыхнул и выжег больное место.
Я выжег порохом рану затем, чтобы выжечь бешеную слюну, если она еще не успела войти в кровь. Если же попала слюна и вошла уже в кровь, то я знал, что по крови она разойдется по всему телу и тогда уже нельзя вылечить.
Конец Бульки и Мильтона
Булька и Мильтон кончились в одно и то же время. Старый казак не умел обращаться с Мильтоном. Вместо того, чтобы брать его с собой только на птицу, он стал водить его за кабанами. И в ту же осень секач кабан распорол его. Никто не умел его зашить, и Мильтон издох. Булька тоже не долго жил после того, как он спасся от колодников. Скоро после своего спасения от колодников он стал скучать и стал лизать все, что ему попадалось; он лизал мне руки, но не так, как прежде, когда ласкался. Он лизал долго и сильно налегал языком, а потом начинал прихватывать зубами. Видно, ему нужно было кусать руку, но он не хотел. Я не стал давать ему руку. Тогда он стал лизать мой сапог, ножку стола, а потом кусать сапог или ножку стола. Это продолжалось два дня, а на третий день он пропал, и никто не видал и не слыхал про него.
Украсть его нельзя было, и уйти от меня он не мог, а случилось это с ним шесть недель после того, как его укусил волк. Стало быть, волк точно был бешеный. Булька взбесился и ушел. С ним сделалось то, что называется по-охотничьи стечка. Говорят, что бешенство в том состоит, что у бешеного животного в горле делаются судороги. Бешеные животные хотят пить и не могут, потому что от воды судороги делаются сильнее. Тогда они от боли и от жажды выходят из себя и начинают кусать. Верно, у Бульки начинались эти судороги, когда он начинал лизать, а потом кусать мою руку и ножку стола.
Я ездил везде по округе и спрашивал про Бульку, но не мог узнать, куда он делся и как издох. Если бы он бегал и кусал, как делают бешеные собаки, то я бы услыхал про него. А верно, он забежал куда-нибудь в глушь и один умер там. Охотники говорят, что когда с умной собакой сделается стечка, то она убегает в поля или леса и там ищет травы, какой ей нужно, вываливается по росам и сама лечится. Видно, Булька не мог вылечиться. Он не вернулся и пропал.
Отъезжее поле
(Первый отрывок)
Это было в 1807 году. Была осень. Граф Никита Андреевич еще не уезжал в Москву, а только собирался в отъезжее поле. Участники охоты собирались понемногу в его Новые Котлы. Многие проводили у него все лето, многие уже приехали, других ждали. По обыкновению в четверг ездили в город закупать провизию, отвозить письма и привозили почту, французские журналы, письма и Московские ведомости. Перед вечером докипала последняя работа уборки на гумне и в поле. Управляющий, приказчики, старосты, десятник верхами и пешками сновали около скирдов и в поле, обозы в сотни лошадей гремели пустые в пыли от гумна и, поскрипывая и покачиваясь, качались навстречу пустым телегам. Мужики ждали, что их отпустят после осьмого раза, и умышленно медлили, управляющий хотел натянуть 9-й раз и мечтал о 12 скирде.
Два охотника звали в рог к котлу, и стая в 150 собак выла и лаяла на звук рога, один мешал лопатой в корытах. Бабы с песнями и серпами на плечах шли хороводом с жатвы и вязки, на дворне в больших 12-ти домах дворовые собирали (пригнатую) скотину. Табуны и стада приближались к усадьбе в облаках пыли. Пастухи и подпаски со всех ног метались, удерживая скотину от полей, мимо которых гнали. Плотники, строившие винокурню, спорили с Жидом рядчиком, сдавая работу. Наездник на золоченых, из прутиков сделанных дрожечках, с заметанным комами пыли лицом, докуривая трубочку и спустив ноги, возвращался с бегу на молодом взмылившемся сером жеребце, сыне Атласного, сына Кролика, сына Сметанки. Жеребец, тонкий, еще не сложившийся четырехлеток, мотал головой и хвостом и ступал точно прихрамывая. Дворовая румяная красивая девушка с холстами прошла по дороге и остановилась, чтоб дать дорогу наезднику, наездник с дрожек щипнул ее и неожиданно улыбнулся (неразбор.) своего усатого лица.
В кухне повар и два поваренка в белых колпаках сбирались готовить ужин, а до этого затеяли игру в орлянку в саду с лакеями приезжих господ. В приспешной ставились два самовара. В девичьей шили, пряли и прислушивались, не позовет ли барыня, человек двенадцать девушек. Одна из них лежала на сундуке и плакала, другая смеялась в окно с подошедшим молодым лакеем. Старушка Графиня, мать Графа, раскладывала в своих покоях карты, у ней сидели три старушки. Сестра Графа, вдова, поила чаем в своих покоях двух зашедших с кружками монахов. В отделении гостей человек восемь были по своим комнатам, кто читал, кто играл в карты. На детской половине Немец Гувернер ссорился с Французом, а дети, внучки Графа от умершего сына, доканчивали заданный урок перед чаем. Другой сын Графа, холостой, поехал кататься с гувернанткой. Сам Граф Никита Андреевич только проснулся после послеобеденного отдыха и умывался водой со льдом.
(Второй отрывок)
Князь Василий Иларионыч был сын вельможи и сам занимал очень, очень важное место в службе; но три года тому назад он подал в отставку и уехал в деревню. О нем жалели, говорили, что и так мало людей в России, а что ж будет, когда все так будут во всем отчаиваться и все бросать. Другие говорили, что он прекрасно сделал удалившись. «Он почувствовал, что место это ему не по силам, — говорили они. — Этого еще мало, что он честен и храбр. Отчего ж не сказать слово: он не способен. Хотя и добрый и честный малый». Самые недоброжелательные люди как будто робко и неохотно бросали малейшую тень на этого Князя Василия Иларионыча. Он был так богат, принадлежал к такой знати, был так храбр и, главное, так был прост, ровен и безобиден, непритворен в обращении, что осудить его было опасно.
Впрочем, говорили о нем первое время; потом забыли. Забыло большинство петербургское, то общество, которое не только наслаждается и умеет наслаждаться современным успехом минуты, но которое эту только жизнь считает достойной названия жизни. В числе этих борющихся, торопящихся и успевающих людей Петербурга был один человек, который живо вспоминал о Василии Иларионыче, пожалел о нем и захотел спасти его из той тины деревенской жизни, в которой с каждым годом глубже и глубже утопал Василий Иларионыч. Человек этот был одним из вновь появившихся светил на горизонте русских государственных людей — не молодой уже человек, но молодой тайный Советник, коротко обстриженный, молодо сидевший, гладко выбритый, сияющий здоровьем аккуратной трудовой жизни государственный человек, в белом галстуке, с свежей второю звездою, с утра председательствующий в комнатах, заседающий в Министерствах, подающий проекты, обедающий в 6 часов дома в кругу частью покровительствуемых избранных людей будущего, частью снисходительно и политично уважаемых людей прошедшего, показывающийся на рауте посланников и двора и с сложной, но легко носимой на челе думой, проводящий поздние вечера за восковыми свечами в своем высоком, обставленном шкафами кабинете.
Человек этот, Иван Телошин, как его звали в свете, был женат на богатой Кузине Князя Василия Иларионыча. В осень 1863 года Телошин почувствовал часто повторяющуюся боль в правом боку. Он, очевидно, несмотря на свое каменное сложение, переработал. Ему надо было отдохнуть. Именья — огромные именья его жены — находились в той же губернии, где жил Василий Иларионыч. Уставные грамоты не все были составлены и разверстаны по разным местным условиям, имели особую важность. Ему надо было самому быть там. Князь Василий Иларионыч в предполагаемом в будущем устройстве Комитета мог быть важной поддержкой, а поэтому Телошин вместо Ниццы решил поехать на осень в Т. губернию.
Василий Иларионыч звал его к себе два года тому назад, шутя, проездить вместе отъезжее поле.
— Он мне истинно жалок! И мы поедем к нему, ежели ты согласна, Зина? — сказал он жене.
— Я очень рада, — сказала Зина. — И они поехали. Князь Василий Иларионыч был старый — или скорее стареющий холостяк.
Блажен....................
.................................
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть умел.
Тот, кто в 40 лет не понимает всей глубины значения этого стиха, тот и не испытает этого тяжелого жизни холода и той борьбы за жизнь, когда мы начинаем ощущать этот жизни холод, который тем сильнее чувствуется, чем больше хорошего, любимого всеми было в молодом человеке.
Князь Василий Иларионыч боролся с этим холодом жизни и был слабее его.
— К чему мне почести? К тому, чтобы не иметь ни минуты покоя, ни минуты своей? Влияние на искоренение злоупотреблений (тогда еще было то время, когда все воображали, что единственное призвание человека состоит в искоренении злоупотреблений). Я накажу 10 мошенников, а в это время 20 новых обманут меня? К чему? — Любовь женщины, женитьба. К чему? Чтоб страдала жена, болели дети и я сам за них? К чему? Богатство? Боже мой, ежели бы кто научил меня, как жить без богатства, как бы я был счастлив. Богатство к тому, чтобы видеть, как вокруг тебя вьются подлецы, воры — одни подлецы — с тем, чтоб одному украсть 10 к., а другому 10 т. р. К чему все? Гадость, грязь, обман... Лучше не трогаться и оставить их, только бы они меня оставили в покое с моим стаканом чая, рюмкой вина, с окном моим на сад, камином зимою, с книжкой глупого романа (и там люди, да не живые). Есть, правда, два человека не глупые и не подлые, да и то не надолго. И тех дай бог видеть поменьше. Ну а осенью и до порош охота. Был бы зверь, тут люди мало мешают. И люди даже делаются милы. Было время, когда все это было хорошо. Тогда у меня были и зубы и волосы все, и глуп я был, а теперь к чему? Желудок плохо варит — а тут смерть — вонь и ничего. К чему?
Только в трех случаях жизни этот страшный вопрос: к чему? не представлялся Василию Иларионычу. Это были: когда дело касалось его воспитанницы девочки, жившей с ним, когда дело касалось его брата и когда дело касалось охоты. Когда ловчий его приносил ему отнятых у мужиков волченят и, пометив, пускал их назад в остров, Василию Иларионычу не приходила мысль — к чему он осенью будет с замиранием всего существа ждать на свою свору этих меченых волченят, когда он мог истребить их еще три месяца тому назад.
Василий Иларионыч лежал, как он и проводил обыкновенно целые дни, с ногами на диване в своем кабинете и читал роман, когда англичанка гувернантка с воспитанницей вошли в комнату. Василий Иларионыч помотал ногами в знак того, что он знает, что надо было встать, и продолжал читать. Лицо его выразило досаду, и он несколько раз сопнул носом, что, как знали все в доме, означало дурное расположение.
— Совсем не рад! Вовсе не рад, — сказал Василий Иларионыч англичанке, гувернантке своей воспитанницы, которую — гувернантку — он считал за пошлую дуру, но с которой, несмотря на то, так как она одна была у него под рукой для разговора, он часто входил в самые задушевные подробности. — Совсем не рад, — говорил он, получив письмо Телошина, видимо, давая чувствовать гувернантке, который дела до этого не было, что ежели Телошин думает сделать ему большую честь и удовольствие этим посещением, то он очень ошибается. И нехудо, чтобы он это знал.
— Приедут сюда эти петербургские вельможи? и франты с женою, — говорил он за чайным столом, обращаясь к 40-летней англичанке, но взглядывая на 15-летнюю воспитанницу, от которой, несмотря на молодость ее, он, видимо, больше ждал оценки и понимания своих слов.
Да не думает читатель, что Василий Иларионыч был влюблен или имел похожее на начало этого чувства к своей воспитаннице, хотя полное жизни, крови и мысли подвижное молодое лицо воспитанницы и могло возбудить подобное чувство. Напротив, Василий Иларионыч каждый день говорил себе, что он сделал глупость, взяв к себе эту девчонку, которая, как и вся нынешняя молодежь, бог знает с какими мыслями и в сущности дрянь.
— Вовсе не рад! Привезут с собой всю эту петербургскую сплетню и мешать мне будут. Все надо их занимать. Только уж этого никак не будет. Хочет он жить — живи, а я в Нарежное иду 2-го сентября. Уж вы, пожалуйста, мистрис Джонс, приготовьте им там верх и все. Вы это умеете.
(Третий отрывок)
— Очень жаль бедного Илариона, очень мне жаль. Все бросил — хандрит. Озлоблен на все и впадает, сам того не замечая, в эту гадкую и грязненькую жизнь старого холостяка — собачника. Да, собачника. И кто же? Князь Иларион — сын Князя Василия Иларионыча. — Занимая такой пост и при дворе... и вдруг все бросить — непонятно! Вы знаете, что мы с женой едем к нему нынче осенью. И я надеюсь поднять его. У нас и так мало людей в России, чтобы пропадали такие люди, как Иларион... Я беру отпуск. Мне нужно же побывать в именьях жены, я и не видал мужиков наших. Надо решить что-нибудь. А мы с ним одного уезда.
Так говорил молодой тайный советник — значительное лицо Петербурга, обращаясь к генерал-адъютанту, сидевшему у него в кабинете.
— А вот и Зина. Ты меня извини. Мы должны быть у Елены Павловны нынче. А мы говорили о твоем Иларионе... обратился он к жене, которая в том незаметно изящном уборе, которого тайна известна только высшему свету, тихо вошла в комнату.
— Ежели Вы его не вытащите из его берлоги, — сказал генерал-адъютант, обращаясь к жене приятеля, — никто этого не сделает.
— Да, очень жалко его, — сказала она.
И все трое вышли.
Князь Иларион Васильич был старый, скорее стареющий холостяк. Блажен кто... и постепенно жизни холод с годами вытерпеть умел!..
Кто из людей, доживший до 40 лет (из людей живших и любивших), не испытал на себе всей глубины значения этого стиха:
Блажен, кто смолоду был молод,
................................................
Кто постепенно жизни холод.