Булгаков Михаил Васильевич
Борисыч и Василич — писатели Вадим Борисович Чернышев и Андрей Васильевич Скалон. Называю я их так не из-за фамильярности, наоборот — в силу уважительного к ним отношения и некой духовной близости, свойственной читателю хорошей прозы.
Возможно, кто-то спросит, а почему, собственно, речь пойдет о творчестве Вадима Чернышева и Андрея Скалона, а, скажем, не Олега Волкова или Алексея Ливеровского?
В ответ могу посоветовать вопрошающему взять в руки перо и продолжить начатое мною дело.
Несмотря на то, что по возрасту Чернышев старше Скалона, можно утверждать, что оба писателя принадлежат к одному поколению, во всяком случае, если иметь в виду поколение литературное.
Любопытно, что двух совершенно не похожих в жизни и творчестве людей в литературу привела охота. Разумеется, путь этот не был ни тривиальным, ни скорым. Но уже в самых первых, ранних рассказах легко заметить, какая страсть сжигала сердца молодых литераторов. И для читателей-охотников первостепенное значение имеет то, что Скалон и Чернышев тоже охотники.
Любопытно и то, что, помимо обязательного для любого литератора влияния русской классики, Чернышев и Скалон оказались в поле притяжения отдельных сильных личностей. Для Скалона это был отец Василий Николаевич, профессор-биолог, личность незаурядная во многих ипостасях. Чернышев же с молодых лет испытал сильнейшее влияние другого профессора, правда, из литературного цеха — Ивана Сергеевича Соколова-Микитова.
О счастливом, предначертанном судьбой знакомстве и многолетней дружбе с Соколовым-Микитовым Чернышев трогательно рассказал в своих воспоминаниях, там же он упомянул о том, что Иван Сергеевич был для него, крестным отцом в литературе. Лестное, замечу, родство. Наверное, оно и помогло Чернышеву сразу же заявить о себе, как о литераторе не где-нибудь, а в «Новом мире» эпохи А.Т.Твардовского и В.Я. Лакшина, редакторов требовательных, даже жестких.
Я могу ошибиться, но, по-моему, за последнюю четверть века случай с Чернышевым едва ли не единственный, когда автор, снискавший впоследствии известность среди читателей-охотников, стартовал в самом престижном литературном журнале. Не мудрено, что «новомирская» творческая планка стала для Вадима Борисовича мерилом на всю жизнь. Среди его, к сожалению, не столь уж многочисленных произведений практически нет проходных, нет поделок, сработанных в угоду времени или модному экспериментаторству.
В литературу Чернышев пришел поздно. Не случайно, нет, но поздно. Возможно, в этом есть положительное зерно, ибо путь литературного ученичества — он одолел быстро, а фальшивый оптимизм, в котором многие писатели барахтались с младых ногтей до седых волос, для Чернышева был изначально неприемлем. Его волновали иные категории, о других кругах Бытия толковал молодой инженер-кораблестроитель с Соколовым-Микитовым долгими вечерами.
Недавно я перечитал ранние, 60—70-х годов литературные вещи Скалона и Чернышева и был немало озадачен. С одной стороны, все теперь знают, что были так называемые застойные годы, время «затхлой» идеологии, якобы невыносимое для настоящего художника. С другой стороны, в рассказах Чернышева и Скалона той поры я не обнаружил буквально ни одной коммунистической ли, капиталистической ли отметины, словно никакой цензуры тогда не существовало. Нет в рассказах ни партсобраний, ни комсомольских вожаков-героев, ни соцсоревнований, а есть обычные люди со своим житьем-бытьем.
Не потому ли, что герои Скалона и Чернышева не живут в городах, не работают на заводах, КАМАЗах и БАМах? Не в этом ли кроется причина того, что я, как и почти все читающие охотники, полюбил этих писателей с давних пор, подспудно, нутром своим охотничьим ощущая их душевную честность, непродажность.
Из того, что роднит творчество Чернышева и Скалона, можно выделить и страсть их героев к охоте, хотя сам материал у писателей все-таки разный. Он-то чаще всего и диктует манеру письма. Если сравнивать с живописью, то с известной натяжкой прозу Скалона можно отнести к импрессионизму, Чернышев же тяготеет к академизму. Что лучше? Бог его знает...
В выборе формы Скалон более свободен, чем Чернышев, и гораздо реже опирается на традиции. Выйдет он из сибирской избы на двор, протрет глаза быстренько и, пока не «пригляделся», пока впечатление первое, свежее, хватается за кисть-перо. Несколько уверенных мазков-штрихов — и картина готова: «Озеро остекленело...», «Голые скалы — черепа ободранные...», «Ложатся в черную тайгу белы снеги». Коротко и ясно. Живописно.
Иной художнический темперамент у Вадима Чернышева, его стилистика более строга, консервативна, чувствуется школа того же Соколова-Микитова. Присядет на скамейку, пенек ли, подвернувшийся у лесной тропки, неторопливым взором окинет округу, набросает карандашом несколько эскизов, проверит свои чувства, чтобы — не дай Бог! — не было фальши, каких-нибудь «синих буйволов и белых орлов».
А для меня как для зрителя или читателя и так (по-скалоновски) хорошо, и эдак (по-чернышевски). Лишь бы было художников много и разных. Но — художников, а не мазил.
Один мой знакомый, перефразируя основоположника, как-то сказал: «Ничего не знаю лучше «Живых денег» Скалона. Изумительная, нечеловеческая повесть...»
Вы не знакомы с «Живыми деньгами»? Настоятельно рекомендую прочитать, а если под рукой книги нет, советую ее купить, взять в библиотеке, выпросить у знакомых, украсть, наконец. Не пожалеете.
В стане официальной критики принято считать, что так называемая Большая литература призвана решать сверхзадачи, а прочая, в нашем случае охотничья, занимается местечковыми страстями, посиделками у костра да побасенками. Мнение небезосновательное, но Чернышев и Скалон сознательно или неумышленно доказывают, что это не так. Пусть не со сверхзадачами, но с проблемами нравственного выбора, добра и зла — вечными проблемами постоянно сталкиваются герои книг Чернышева и Скалона.
И разве так уж важно, что эти герои частенько живут и размышляют в лесу, а не в столичных квартирах или кабаках? Хрестоматийные, обретшие в городской, да и деревенской прозе карикатурный облик дедки, пожалуй, в произведениях писателей-охотников только и сохранили живые черты, органично вписываются в сюжеты и бытовые картины. А особенность прозы Чернышева и Скалона еще и в том, что рассказанные ими истории не то чтобы правдоподобны, они в своей сущности правдивы, не придуманы вовсе, а подсмотрены, подслушаны авторами в реальной жизни. Жизнь-то всех нас окружает, да видят ее все по-разному. А писателей, самых зорких и умных ее наблюдателей — единицы.
Не касаясь в статье такой крупной литературной величины как В.П.Астафьев или своеобразных книг А.А.Ливеровского, рискну предположить, что в последнюю четверть века Вадим Чернышев и Андрей Скалон являются самыми значительными писателями, активно пишущими о чудиках-охотниках. Чудиках не в ироническом, а в добродушном, шукшинском смысле. Да и не такое уж это чудачество —охотники и охота в России. Собственно, и литераторы-охотники принадлежат к особо ценной породе людей, свободных от многих условностей жизни, по-своему видящих мир, имеющих свои идеалы и ценности. Доказательство — книги Скалона и Чернышева. Отсутствие в них конъюнктуры и сиюминутности — еще одно подтверждение умного литературного таланта.
Вполне логично и объяснимо то, что первыми крупными произведениями («Волчик, Волчинька» Чернышева и «Живые деньги» Скалона) писателей стали истории, так или иначе связанные с природой и охотой.
Парадокс в том, что, например, о волках до Вадима Чернышева было рассказано в литературе столько, что тема считалась исчерпанной. А поди ж ты! Начинающий писатель сумел по-своему, свежими красками написать историю трогательной дружбы мальчика и волка, историю недолгой волчьей жизни рядом с человеком. Не история, почти притча, о добре и зле, о животном и человеческом началах...
Истоки сильного эмоционального воздействия «Волчика...» на читателя кроются в психологии автора, в том, что его внутренний мир невидимыми нитями, генетически связан с героем-мальчиком. Очевидно, детские впечатления от близкой жизни волка оказались столь сильными, что не отпускали Вадима Чернышева много-много лет. Человек и зверь, их соседство на Земле — проблема извечная. Вадим Чернышев поведал без оглядки на существующее к ней в обществе отношение, просто вспомнил, переложил на бумагу давние ощущения, видение и понимание дружбы подростком.
Главная загадка творчества всегда кроется в психологии автора. Откуда, как он узнал о сокровенном, таящемся в темных недрах человеческого естества? Фрейд здесь, сдается, не при чем. Настоящий художник, да и нормальный, душевно нормальный человек всегда старается жить поодаль от клинических персонажей из книг австрийского врача. Еще Владимир Набоков едко высмеял Фрейда, обронив как-то, что он, Набоков, в любой момент волен поступить вопреки постулатам Фрейда, ибо он — Человек.
Человеческое же, духовное начало отличает многие рассказы Вадима Чернышева («Первое поле», «Лексеич», «Дорога идет в Чинкару» и другие). При том, что автор избегает деклараций, не навязывает своих взглядов. Просто его герои живут в такой системе нравственных координат, где зло окрашено в свой естественный цвет — черный, а добро рождает только светлые чувства. Как литератор и человек, Вадим Чернышев предельно откровенен в своих текстах.
Если Скалон с видимым удовольствием затевает с читателем, как кошка с мышкой, литературные игры, то Чернышеву, по-моему, просто не приходило подобное в голову. Иной темперамент, иная школа и методы. И слава Богу, что это так, не хватало, чтобы разные фамилии стояли под одинаковыми текстами.
Иногда Чернышев пишет большими ритмическими периодами, использует сложные обороты. Доводилось слышать, что якобы для среднего читателя чтение подобной литературы представляет определенные трудности. Но, очевидно, Чернышев справедливо полагает, что надобно читателю подниматься до уровня текста, а не автору нырять в болото простецких историй-рассказиков. Не так-то легко передать хаос окружающей жизни упрощенной фразеологией и узнаваемыми образами.
Иллюстрацией к сказанному может служить недавний рассказ «Закон избушки» («Охота и охотничье хозяйство», № 11—12, 1992), в котором Вадим Чернышев попытался осмыслить происходящее с нами. И не только сегодня или вчера. Мистические мотивы, появление странного пришельца в глухарином обличье понадобились писателю, чтобы если не понять, то хотя бы приблизиться к истине российского Бытия. Примечательно, что философскими размышлениями автор занимается именно на охоте, в северной тайге, среди лагерных развалин, ночью, у костра, а не в домашнем кабинете. А мистика... Да разве можно обычной логикой, формулами поверить то, что мы называем Россией? Гоголя не забыли? И разве мог Вадим Чернышев упрощенно, словно об охоте за рябчиками, толковать о другой охоте — за ответами на проклятые русские вопросы? Разумеется, нет, и в «Законе избушки» форма изложения вполне адекватна сути, содержанию текста.
Сам Чернышев неоднократно отмечал, что на его литературную судьбу большое влияние оказал И.С.Соколов-Микитов. Между тем, начинающий писатель не стал копировать, подражать своему наставнику, правильнее будет сказать, духовному пастырю. Может быть, от того, что был взрослым, уже сформировавшимся человеком ко времени первых литературных опытов и сохранил свою индивидуальность. Пожалуй, стилистически его текст все-таки ближе к прозе Олега Волкова (длинная фраза), но никак не Соколова-Микитова. А уж если вспомнить Андрея Скалона, речь о котором пойдет ниже, тот и вовсе стал торить свою тропу в языковой тайге.
Многие вещи Вадима Чернышева написаны от первого .лица, несут в себе рудименты автобиографичности. И здесь писатель проявляет поразительную, прямо-таки въедливую наблюдательность и завидную память на детали, запахи, цвета. Помнит запах кожи дедовской куртки, дедовский же замшевый чехольчик для ножа, помнит даже собственную тень, — непомерно длинную для мальчугана.
Чернышев не просто извлекает из своей емкой памяти и фиксирует на бумаге канувшие в Лету события и предметы. Он облекает их в такую словесную оболочку, что они оживают, люди начинают дышать, двигаться, а предметы обретают объем.
И опять не грех вспомнить И.С.Соколова-Микитова. Встреча с ним для Чернышева — знак судьбы, а для нас, читателей, большая удача, что Иван Сергеевич приветил именно охотника. Соколов-Микитов встречался и знакомился в своей долгой жизни со многими молодыми людьми, но писатели из них не получились. Писателем стал Вадим Чернышев, охотник.
К сожалению, герои охотничьих рассказов обычно не обременяют себя глубокими размышлениями. Чаще всего недалекие или наивные авторы наделяют героев своим собственным умом. И получается так, что герои беспрестанно выражают юношеский, иногда просто телячий восторг перед «матерью-природой» или «родиной-матерью», бывает, философствуют — доморощенно, убого.
Эрудиция, интеллект автора — та самая лакмусовая бумага, мгновенно выдающая его с головой, со всеми потрохами. Читатель нынче неглупый, он сразу же отмечает, кто умом посильнее будет: он, читатель, или тот, кто пишет. Далеко не всегда пишущий оказывается на высоте.
И как приятно читать умную прозу, когда во фразе бьется мысль, когда автор не уподобляется поющему на одной-двух нотах кочевнику в седле, но пытается понять, объяснить окружающий мир. Отрадно, что рассказы Чернышева опровергают бытующее среди определенной части литераторов мнение об охотничьих рассказах как о сектантской литературе для кучки вооруженных ружьями мужиков.
Мало кому из пишущих об охоте удается настроить внутренний нравственный камертон на нужную ноту. Как бы там ни было, но охота сопряжена с убийством. Вадим Чернышев всегда честен с собой и читателем. Совсем непросто удержаться на узкой грани между добром и злом. Не сползти в голый натурализм, но и не обманывать читателя псевдооценками с жалостью к птице и зверю. Охота, как и многие другие проявления Бытия, противоречива. Что поделать, добро и зло постоянно живут рядом, находятся в зыбком равновесии. Вадим Чернышев привлекает тем, что стоит на твердых гуманистических позициях, традиционных для русской литературы.
Показателен в этом смысле рассказ «В свете фар». Калмыцкая степь, компания охотников на грузовике, сайгаки. Документы для охоты вроде бы выправлены, мужики подобрались обычные, не карикатурные держиморды с браконьерским оскалом. Но один из охотников вдруг почувствовал, увидел пагубу в бесшабашной гонке по ночной степи за стадами сайгаков, у которых вместо колес, увы, всего лишь ноги.
Итог охоты — груда туш в кузове машины. Итог размышлений одного из героев — никакая это не охота, а скотобойня. И герой и автор рассказа за другую охоту, когда кроме азарта и жажды крови в человеке вдруг оживают совсем иные чувства: любознательность, способность к созерцанию и пониманию окружающего мира. В горячечной, бездумной охоте из кузова автомобиля поэзии настоящей охоты ни на грош.
Рассказ «В свете фар» не нов по сюжету, но Вадиму Чернышеву удалось без дидактики и прямого нажима убедить читателя, что охота из-под фар омерзительна, бесчеловечная, в сущности, охота.
А «Живые деньги» Скалона? Разве мало у нас было романтических, страшных, плохих и хороших историй о промысловиках? Пруд пруди! Сибирские и дальневосточные журналы, альманахи и книги просто пухли (похоже, до сих пор пухнут) от подобного чтива. Скалон же — нате вам! — на одном дыхании и на вертолете, где бегом, а где вприпрыжку прочесал сибирскую глухомань в поисках соболей и белок, и вместе со своим героем Арканей Алферьевым враз очутился в русской литературе (говорят, и в Союзе писателей тоже). В чем причина успеха? Талант — только и всего...
Иногда кажется, что Андрей Скалон писал свои сибирские повести и рассказы, забравшись на огромную, самую высокую сопку — столько в них воздуха, пространства. Сидит себе Скалон на скале да вниз посматривает. Все сверху видит, ничто от орлиного глаза не утаится. Вот он разглядел в распадке крохотную избушку-зимовье, но каким-то непостижимым художническим взором увеличил до необъятных размеров, издалека увидел глубокие трещины в старых бревнах, клочья моха в пазах. Ничего не стоит писателю заглянуть и в глубь избы, даже в котелок с похлебкой из рябчика. Все видит и знает Скалон об обитателе избушки. На каких кругах-путиках лазает Арканя-охотник, сколько белок живет в тайге, а сколько обснятых шкурок уже в арканину суму уложено. И в душу охотнику заглянет автор, посмотрит с ним сладкие теплые сны. А то поежится от трескучего мороза, побеседует с Арканей за вечерним чаем.
Неискушенный читатель запросто клюет на писательскую наживку и без всякой надежды на выигрыш втягивается в некую игру, словно автор — простецкий такой мужичок-промысловичок в телогрейке, ичигах, с котомкой и старенькой тозовкой за плечами. Ну, положим, не без хитринки в глазах, не без перца в речах, но свойский, наш брат-охотник. Цель достигнута, читатель попадает на крючок, а автор довольно потирает руки, посмеивается, и вдруг — как отпрыгнет от читателя на целую литературную версту! Изобразит словесами нечто такое, что читатель сразу же понимает, с кем имеет дело. Одна главка «Ревизия» в романе «Панфилыч и Данилыч» чего стоит.
Но — удивительное дело! — читателя вовсе не оскорбляет и не унижает поражение, обнаруженная дистанция (а для некоторых — интеллектуальная пропасть) между ним и автором. Умный писатель тотчас наводит мостки для растерянного читателя, по-дружески протягивает ему руку и ведет дальше по страницам своих повествований: «Пойдем, милый человек, со мной, я тебе еще не такое расскажу и покажу». И ведет, и показывает, и рассказывает. А рассказчик Андрей Васильевич, надо признать, преизрядный.
— Ках! Ках! Ках! — рубят с плеча скалоновские герои-сибиряки крепкие лиственничные чурки «для сугреву» зимовья ли, заимки, в общем, жилья.
— Ках! Ках! Ках! — вытесывает, отчленяет от словесной щепы язык своей прозы Андрей Скалон, оставляя суть, жар слова, греющий душу читателя. В его текстах не встретишь шлака, пустой породы — верный признак художественного дара.
На мой взгляд, языковые особенности и образность «сибирской» прозы Скало-на восходят к Вячеславу Шишкову и продиктованы самим материалом: Сибирь! В половодье мосты сносит, бани со двора уплывают в океан, сразу по тысяче человек выходят за кедровой шишкой («Фомины колотят на Веселом ручье, Рукосуевы напротив через падь...» — во сколь места в Сибири! А вот кому-то досталась «маленькая тайга». Да может ли тайга быть «маленькой»? Ведь только одной «ухаловской» тайги в «Панфилыче и Данилыче» двести пятьдесят квадратных километров. Вот так-то. И воруют в Сибири не сумками, чемоданами или там мешками — вездеходами воруют!
Сибирь. Немереные дали, широкие натуры, бешеные деньги и сильные страсти. Пространство «сибирской» прозы Скалона охватывает не только таежные версты или природные стихии. Перу писателя подвластны и иные сферы — психологические, таежный народец в его книгах гуляет сам по себе, без всякого авторского насилия над своей судьбой. Складывается впечатление, что Скалон вообще ничего не придумывает или додумывает за своих героев, а просто ЗНАЕТ, что у них на уме. А герои — разные, а героев — много... Силен Андрей Васильевич!
Сила Скалона еще и в том, что в его рассказах трудно, почти невозможно обнаружить мелодраматические отметины. Драма — налицо («Мишкин снег», «Витины братья», «Иди снег, иди...»), не чернушная, оптимистическая драма, но без обывательских всхлипов, без бархатных лебедей на базарных ковриках. Думается, писателю удалось найти своеобразную стилистическую формулу, которая смягчает психологический эффект от драматических событий, оставляя саму суть драмы. И не важно, о ком идет речь: о людях или животных.
Скажем, историю собаки и ее хозяина можно рассказать так, что слеза навернется («Белый Бим...» Гавриила Троепольского), можно и так, что за животики схватишься — по-жванецки, а можно и по-скалоновски: страшно и мужественно, сочувственно и брезгливо, горько и зло одновременно. Это очень непросто, но Скалон это делать умеет («Живые деньги»).
Для читателей-охотников немаловажно и то, что Андрей Скалон, родившийся в семье профессора-охотоведа, в молодости пошел по стопам отца и сибирскую тайгу, ее обитателей и промысловиков знает, что называется, «от и до». В его рассказах нет пудовых глухарей, звери, как им положено, бегают по земле, а птицы летают в небе, словом, нет тех биологических фокусов и несуразностей, над которыми так любят потешаться охотники. Больше того, читателей как раз и подкупает охотничий профессионализм автора, талантливо облеченный в литературную форму. В нашем альманахе (1995, кн. 1) был помещен отрывок из романа Скалона «Панфилыч и Данилыч», так что читатели могли убедиться, что сказанное — святая правда.
Импонирует сама манера автора, когда он пишет об охоте: без умильных восторгов, без фальшивой жалости, но смачно, со знанием дела... и красиво. Мне вообще кажется, что «Панфилыч и Данилыч», наряду с астафьевской «Царь-рыбой», лучшие крупные произведения последних десятилетий, претендующие на звание самых любимых охотниками.
«Панфилыч и Данилыч» — роман, места (страниц) в нем много, но натяжек, передержек, неоправданных длиннот не встретишь (помните: «Ках! Ках! Ках!» — коротко и ясно).
Панфилыч и Данилыч — главные герои-сибиряки романа, есть и второстепенные персонажи, есть лишь намеченные штрихами портреты. В критике существует термин «прописать образ». Как поступают недобросовестные или беспомощные литераторы? Да просто пришлепывают герою ярлык: «хороший (добрый, отзывчивый, злой, нехороший) Вася». Те, кто посмелее, гвоздят: «негодяй Вася».
Скалон почти никогда не позволяет себе полярных оценок, потому что предмет его литературных изысканий — человек, существо одушевленное, хрупкое. Писатель умно пишет о его поступках, а умный читатель пусть сам воздаст герою по заслугам. И читателю приятно, что автор относится к нему с уважением, по-джентльменски оставляет ему простор для собственных умозаключений. Даже семь основных цветов так называемого видимого спектра имеют бесчисленные оттенки, что же говорить о психологии и невидимой, бестелесной человеческой душе?
Кому-то покажется, что в охотничьем альманахе эти сентенции выглядят вычурно, неуместно, — но надо же было разобраться, чем проза Скалона и Чернышева разнится от бесчисленных публикаций в охотничьей прессе. Не знаю, употребима ли в литературе такая, ныне вульгарная во многих смыслах категория, как «класс», но, думаю, по разряду «охотничья литература» произведения Скалона и Чернышева проходят, как «классные».
В заключение и в свое оправдание замечу, что, возможно, не всем понравится слишком уж общая, неконкретная направленность статьи. Не выделены интересные сюжеты, мало цитат, ссылок на те или иные произведения или героев, практически ничего не сказано о самом интересном — охоте.
Сделано это до некоторой степени умышленно, ибо самый подробный пересказ не заменит живого текста. Любознательный читатель всегда найдет возможность познакомиться с оригиналом и получить удовольствие от чтения хорошей прозы.
Если же в обозримом будущем кто-то из издателей задумает порадовать охотников «Библиотекой русской охотничьей литературы», то хочется надеяться, что почетное место в ней займут книги Вадима Чернышева и Андрея Скалона.